Читать книгу Письма маркизы (Лили Браун) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
bannerbanner
Письма маркизы
Письма маркизыПолная версия
Оценить:
Письма маркизы

3

Полная версия:

Письма маркизы

Употребил ли он свое влияние на своих августейших родственников в духе мира – еще неизвестно. Королю нужен очень энергичный советчик, чтобы он мог противодействовать всеобщему настроению. Но все старания мои и моих друзей могут оказаться бесплодными, если мы даже не в состоянии оградить свои собственные дома от таких людей, как Бомарше!


Иоганн фон Альтенау – Дельфине

Париж, 5 ноября 1777 г.

Дорогая маркиза! Я уже готов был заключить из вашего молчания, что я каким-то образом оскорбил вас. И вот, на мою долю выпадает великое, несказанное счастье, недостаток которого всегда делает столь ужасным заброшенность одинокого человека, – я могу быть нужен!

Как только я устрою здесь самые неотложные дела, немедленно отправляюсь кратчайшим путем во Фроберг. Моя радость превзошла бы мое сострадание, если бы не вы были его предметом. Бедная Дельфина! Только вы успели немного отрешиться в Страсбурге от тяготеющей над вами судьбы, как она снова подчинила вас своей власти посредством ужасного припадка судорог, которому подвергся ребенок. И теперь вас мучает не только страх, но вы терзаете себя упреками своей чересчур чувствительной совести.

Разве это ваша вина, что вы, как сказал доктор Троншен, слишком рано сделались матерью? Разве это не вина общества, допускающего установиться такому обычаю, который требует, чтобы дочери знатных семейств были как можно раньше… проданы! Разве это ваша вина, что вы не могли подождать, чтобы ваше сердце и ваши чувства сами избрали отца вашего ребенка? Разве это не составляет неискупаемого греха нашего, до мозга костей испорченного общества, что оно унизило брак до степени деловой сделки и, таким образом, превратило любовь в тяжелое бремя? Действительно ли вы виноваты в том, что нежное дитя было поручено грубым попечениям крестьянки? Ни один садовник не оказался бы таким неучем в своей профессии и не стал бы пересаживать бледную тепличную розу в вогезский огород! Но наше общество хвастается, что оно лучше воспитывает своих членов тогда, когда они находятся дальше всего от законов природы.

Я бы хотел вылечить вашу душу, госпожа маркиза, для того, чтобы вы не обращали против себя острие кинжала своей совести и не убивали бы себя, а обратили бы этот стальной клинок против великих преступников, нарушающих законы природы, против государства и общества. Недалеко то время, когда все его невинные жертвы восстанут против него. Падение Саратоги уже подействовало на парижан, как знамение бури. Я видел в садах Пале-Рояля бедных ремесленников и мелких чиновников, которые еще недавно не разрешали себе даже мыслить и которые теперь сбегались туда разгоряченные, оживленно жестикулируя, когда распространилось известие о победе борцов за свободу. Один из мелких ремесленников, побледневший от комнатного воздуха, портной, вскочил на стул и крикнул таким голосом, который, казалось, должен был разорвать его узкую грудь: «Теперь за нами Европа!» Через час его возглас превратился в припев песни, которую уже распевают дети во всех дворах Парижа.

Вы пишете об уединенной зиме во Фроберге, как будто оправдываетесь передо мной. Наши мечты, полные надежд, должны будут наполнить ее!


Бомарше – Дельфине

Париж, 16 апреля 1777 г.

Дорогая госпожа маркиза! Со времени моего отъезда из Страсбурга прошло почти полгода.

Украшенный цветами прекраснейшей из женщин, я, как второй Баярд доверил себя волнам и направил свой корабль, не взирая на свирепые бури и грозные скалы, к той далекой цели, которую я себе поставил. Яростный ураган выбросил меня на негостеприимный берег. Мой меч проложил мне дорогу сквозь темную чащу первобытных лесов, поражая насмерть страшных чудовищ и защищая мою жизнь от нападения краснокожих. Он привел меня, наконец, увенчанного победой, в город белых мраморных дворцов и золотых колонн. Перед храмом свободы, сверкающим как солнце и густо окруженным кустами роз, – которые там высоки и крепки, как наши дубы, – я нашел героев Франции, отдыхавших от своих подвигов, на пурпурных подушках, а прелестнейшие дочери страны вытирали пыль с их сапог и, улыбаясь, предлагали им чудный цветок своей молодости…

Вы качаете головкой, госпожа маркиза, вы не верите мне? Вы утверждаете, что Бомарше не покидал Франции? Разве вы знаете с точностью, где находился Фигаро в этот промежуток времени? С клятвой, столь же священной, как и обет целомудрия священников и клятва в верности супругов, я утверждаю, что Фигаро преклонился перед храмом свободы и приветствовал храброго воина – принца Монбельяра.

Вы все еще не верите мне, госпожа маркиза? Беда, если наш испорченный век уничтожил и у вас веру в несокрушимую святость клятвы!

Скажу кратко: принц здоров, он сражался как француз, ему поклоняются как Аполлону и он скромен как Иосиф.

Не правда ли, вы с раздражением перелистываете мое письмо. «Разве я позволила ему писать мне больше?» – говорите вы. И все же вы должны меня выслушать, потому что через меня вы соприкасаетесь в эту минуту не только с Парижем, но и с целым миром, после того, как Жан-Жак удалил вас из Парижа и заставил чуждаться мира.

Вольтер в Париже! Парижский парламент сжег его книги, французское правительство отправило его в изгнание, но его идеи поднялись, освещая мир, из костра сожженной бумаги, и каждый год его изгнания прокладывал ему огнем и мечом дорогу во Францию.

Появление какого-нибудь пророка или апостола не вызвало бы в Париже большого воодушевления, чем появление Вольтера. Все другие интересы отступили на задний план: слухи о войне, придворные интриги, даже великий спор между пиччинистами и глюкистами, – все это потеряло значение. Парламент умолк, Сорбонна затрепетала, а энциклопедисты, которые обыкновенно выступали, как великаны, казались теперь какими-то карликами. И король, пожелавший вспомнить о том, что приказ об изгнании Вольтера еще не отменен, почувствовал внезапно, что существуют силы, превосходящие могущество французских королей.

По прибытии Вольтера, весь Париж устремился к нему, чтобы чествовать его, и он отвечал каждому с тем остроумием, изяществом и вежливостью, которые он сохранил от прошлых времен и перенес в нашу грубую эпоху.

Затем настал день, который явился венцом его жизни. В полдень его приняла академия. Все члены академии, за исключением епископов, которые прислали извинения, вышли к нему навстречу к самым воротам, – честь, которая еще не была оказана до сих пор никому, даже королю! Он вышел из коляски: маленький и худой, в седом парике, как сорок лет назад, обрамляющем его бледный лоб, в красном, опушенном мехом, кафтане на худом изможденном теле и широких, кружевных манжетах, спускающихся на его костлявые, желтые руки с длинными пальцами, напоминающими когти его ума, которыми он, подобно кровожадному зверю впивался и разрывал на части низменных и лицемерных ханжей. И вот бессмертные преклонились перед ним, когда он взглянул на них своим молниеносным взором!

Но чествования академии были только прелюдией того, что его ожидало в национальном театре. Его путь от старинного Лувра к Тюльерийскому дворцу был настоящим шествием триумфатора. Тысячи людей стояли по сторонам улицы, забывая о рангах. Красные каблуки кавалеров соприкасались с деревянными башмаками ремесленников, шелковые полонезы дам – с синими передниками служанок. В театре его встретили бешенными овациями. Все поднялись, когда он вошел. Пламя свечей дрожало от всеобщего движения, шорох платьев напоминал шум отдаленного прибоя, и когда очаровательная красавица увенчала лавровым венком седую голову великого человека, и все цветы, украшавшие волосы и грудь женщин, полетели к его ногам, то, казалось, наступила минута, когда перед богиней разума были повергнуты во прах, закованные в цепи, гиганты: нетерпимость и фанатизм!

Была уже темная ночь, когда двери театра закрылись за чествуемым философом. Но едва он показался на ступенях лестницы, как уже кругом него запылали факелы, при свете которых двигалась необозримая толпа. До этой минуты его лицо оставалось неподвижным, но тут я увидел, что он побледнел, глаза его расширились и восковые руки, тяжело облокачивавшиеся на плечи его спутников, зашевелились и протянулись вперед…

Священнослужитель будущей религии благословлял толпу! Ее торжественное молчание указывало, что она поняла его. Но в тот момент, когда он, снова превратившись в усталого старца, начал медленно сходить с лестницы, опираясь на друзей, раздался снизу чей-то голос, в котором как будто слились голоса всех, точно в огромном церковном хоре, распевающем псалмы:

«Je suis fils de Brutus et je porte dans mou coeurLa liberté gravée et les rois en horreur»[10]

И при звуках своего собственного стиха, точно отраженных бесконечное число раз от человеческих стен по обеим сторонам улиц и раздававшихся как нескончаемое эхо, Вольтер продолжал свой путь по городу. Только уважение ко сну утомленного старика заставило толпу умолкнуть перед его домом.

Наш опасный конкурент – мировая история, со своими великими трагедиями и великолепными комедиями, то и дело выставляет нас, драматургов, жалкими кропателями. К этому мы уже привыкли. Но что она также опережает нас и в представлении трогательнейших пантомим – это, в самом деле, для нас постыдно! Кошен, секретарь академии художеств, продолжающий утверждать, что будущее сцены принадлежит пантомиме, должен бы чувствовать себя теперь настоящим триумфатором рядом с Вольтером.

Только в том, что касается морали, мировая история могла бы поучиться у нас, сочинителей комедий. Мы отпускаем свою публику в момент высшего напряжения чувств. В своем носовом платке она уносит домой свое умиление, свое душевное сокрушение и свой восторг, когда пьеса окончится.

Но мировая история!.. Впрочем, послушайте сами.

Вольтер почувствовал себя больным – оттого ли, что чрезмерные почести подействовали на него, как чрезмерное количество шампанского, или оттого, что этого шампанского было недостаточно, так как не хватало бутылки из королевского погреба? Послали за врачом, но Вольтер потребовал… священника! Аббат Готье прибежал с величайшей поспешностью – дело шло, ведь, о жирном куске для церкви! В спальне, более похожей на храм сладострастия, нежели на святилище муз (друг Вольтера и его гостеприимный хозяин г. Вилльет признает только ту любовь, которую наша христианская мораль проклинает, но наше античное образование усердно культивирует), аббат выслушал исповедь еретика. Умри Вольтер тотчас же после этого, его последними словами были бы не те, которые мы вложили бы ему в уста, для вящего эффекта, на сцене: «Ecrasez l'infame»[12], а смиренное признание: «Я умираю в лоне святой католической церкви…»

Но то, что король все же не принял его после этого покаяния, когда он опять выздоровел, очень огорчило г. Вольтера!

Однако, в нашей великой пантомиме было, разумеется, много участников. Алтарь помешал патриарху сыграть до конца роль героя, а меч был для него слишком тяжел. Те же, кто его чествовал, подхватили этот меч.

Мне кажется порой, что сохранять веру в людей, пожалуй, еще более нелепо, чем верить в Бога и святых. Несмотря на все доказательства атеистов и тысяча девяносто девять параграфов Гольбаха, можно привести гораздо более убедительные доказательства против веры в людей, нежели против веры в Бога.

Через два дня после триумфа Вольтера любопытство заставило меня пойти к некоему г. Месмеру, который пользуется таинственной репутацией как исцелитель всех телесных недугов. Я увидел вокруг стола множество людей, тесно сидящих друг около друга. Каждый из них, с выражением величайшего благоговения прижимал к какой-нибудь части своего тела, даже самой сокровенной, конец стальной трубки, выступающей из стола. При этом один человек, одетый в черное, играл на гармонии, а другой прогуливался взад и вперед торжественными шагами и на секунду прижимал концы своих пальцев к голове сидящих. Среди этих последних находились люди с громкими именами: герцогиня Гранвилль, граф Артуа и даже один из ваших «друзей» – граф Леврез! Некоторые из них только два дня тому назад прижимали к губам руку Вольтера. А сегодня они верят в магнетическое колдовство г. Месмера и чрезвычайно были бы рады поручить ему самую неизлечимую из всех больных… госпожу Францию, лишь бы избавиться, наконец, от г. Неккера!

Не находите ли вы, прелестная женщина, что действительность является жалким драматическим произведением? Где же вы найдете в ней единство действия, нарастание конфликта и возвышающую развязку?

Если бы я не знал, что вы живете в пустыне – разве за пределами Парижа существует что-нибудь иное? – то я бы извинился за содержание этого письма, которое, пожалуй, более пригодно для типографских наборщиков «Mercure de France», нежели для белых ручек прелестной маркизы.


Граф Гюи Шеврез – Дельфине

Париж, 19 июля 1778 г.

Письмо с того света, дорогая маркиза, удивило бы меня меньше, чем ваше письмо! Вы исчезли, положим, вы скрылись на остров блаженства в обществе одного немецкого философа, но разве нужны другие более ясные доказательства, что вы желали считаться умершей для нас?

Вы спрашиваете меня о новейшем увлечении Парижа, г. Месмере, у которого меня видел ваш тайный корреспондент. Конечно, он сказал вам правду. Я не пропускаю никакой сенсационной новинки, будь то права человека или магнетизм! Ведь так приятно, что можно сослаться на свободу, когда ничего другого не хочешь делать, как только то, что нравится; что можно ссылаться на равенство, когда желаешь соблазнить молоденькую девушку из предместья! Так как я, как вам известно, страдаю сердцем вот уже два года, то я и пошел к Месмеру. Он не вылечил меня, – должно быть, его магнетизму противодействует другой, более сильный, – но вообще он излечивает все, даже хроническое тупоумие. Вследствие этого мы все, в Версале, стали удивительно остроумны. Хотите серьезных доказательств его волшебного искусства? Спросите графиню Полиньяк, больше не страдающую истерикой, г. Маньена, потерявшего свой злой язык, принцессу Геменэ, получившую роскошную грудь, и герцога Орлеанского, у которого снова выросли на голове волосы! Самое лучшее было бы, если бы вы сами приехали сюда. Месмер исцелил бы вашего сына от его болезни, а Париж исцелил бы вас от философии.

Со времени декларации нашего открытого союза с Америкой мы уже пресытились речами и жаждем действий. Герцогу Шартрскому, понюхавшему пороха в битве при Кессане, была сделана в опере овация, точно второму Тюренну. Венчать лаврами военных героев представляет нечто новое для парижан. В течение стольких недель они не имели времени веселиться, поэтому они с радостью пользуются теперь этим удобным случаем и поют гимны победе даже тогда, когда какой-нибудь француз даст по носу англичанину!

Оплакивать Вольтера и Руссо было необходимостью, во внимание к нашему престижу в Европе. Но, в сущности, все эти знаменитости неудобны. Ведь и дети больше веселятся, когда взрослые не сидят с ними! Впрочем, Жан-Жак, умирая, все-таки записал эпитафию Вольтеру, своему сопернику, опередившему его в славе и смерти:

Plus bel esprit, que beau genie,Sans foi, sans honneur, sans vertu,Il mourut comme il a vécuCouvert de gloire et d'infamie[13]

Приятельница философов, по-видимому, очень торопившаяся открыть свой салон на небесах, прежде чем Вольтер и Руссо успеют посетить Жоффрен и Леспинас, – маркиза дю Шателе умерла раньше их, умерла от последствий преждевременных родов; быть может, в ее годы правильнее было бы говорить о запоздалых родах?! Ее муж, маркиз, был в полном отчаянии и уверял каждого из выражавших ему соболезнование, что он в ее смерти совершенно невиновен. Как будто в этом кто-нибудь мог сомневаться?

Если вы решитесь, наконец, поспешить с приездом, дорогая Дельфина, то королева будет рада увидеть вас на своем летнем празднике в Трианоне, который на этот раз будет устроен в честь греческих богов. С тех пор, как Лагарп перевел Софокла, мы все стали интересоваться классиками, и я, конечно, буду тоже восторгаться античным миром, если маркиза Дельфина в одежде олимпийской богини примет участие в наших играх.


Иоганн фон Альтенау – Дельфине

Париж, 30 июля 1778 г.

Дорогая маркиза. Вы чувствовали, что я ушел от вас с тяжелым сердцем. Никакая жертва не была бы слишком велика для меня, если б только я знал, что могу вам доставить этим счастливые минуты. Но то, что вы от меня требуете, не только потому так тяжело для меня, что противоречит моим убеждениям и моему рассудку, так как меня вынуждают серьезно относиться к такому шарлатану, как г. Месмер, – но тяжело еще и потому, что я не жду от этого никакой помощи для вас.

Я был у него тотчас по приезде. У него замечательны только светлые, почти совершенно бесцветные глаза, похожие на каплю воды, которая преломляет солнечный луч. Я описал ему состояние вашего ребенка: его апатию, его припадки ярости, его беспричинные слезы, склонность к жестокости и его разговор, напоминающий скорее стон дикого зверя, нежели человеческую речь.

Он не прерывал меня ни одним звуком, но потом спросил про вас, про кормилицу и отца ребенка. «Я попробую», – сказал он потом и больше не прибавил ни слова. Дюжины ожидающих сменили меня. Справки, которые я навел об этом человеке, очень противоречивы. Одни над ним смеются и называют его шарлатаном, другие видят в нем чудотворца. Но так как эти же самые энтузиасты с таким же увлечением рассказывали мне и о чудесах г. Сажа, делающего золото, и о г. Дюфур, излечивающем сумасшедших, то, разумеется, я не мог после этого придавать особенную веру и всем их рассказам об успехах месмерского магнетизма. Но отказаться от этой попытки, пожалуй, будет для вас еще тяжелее, чем если бы даже эта попытка оказалась, в конце концов, безуспешной. Поэтому я и не хотел бы влиять на ваше решение.

То, что я чувствую с тех пор, как покинул Фроберг, нельзя выразить словами. Эти миновавшие месяцы представляются мне друзьями, которых мы любим тем сильнее, чем больше искажены страданиями их лица. Каждый день был борьбой с маленьким диким зверенышем, который разрывал сердце своей собственной чудной матери и ни над чем так пронзительно не смеялся, как над ее слезами!

А потом вечера с вами, Дельфина! Во тьме оконной ниши я слушал вашу игру на арфе. За столом, при розовом свете лампы, вы слушали меня, когда я читал вам Руссо, Вольтера, Дидро и чудные стихи молодого германского поэта-бюргера – Гете. И часто мы вместе молчали, как только могут молчать близкие люди. Часы проходили. Вы смотрели на меня усталыми глазами. Я был настолько безумен, что воображал, будто вы не хотите со мною расстаться!..

И вот, однажды ночью я услышал… Я никогда не говорил вам об этом, я не хотел, чтобы вы стыдились передо мной! Но с той поры я каждую ночь простаивал у ваших дверей, готовый ворваться к вам, чтобы прогнать от вас человека, считающего, что он имеет на вас права, только потому, что он заставил вас носить его имя. Знал ли он о часовом у ваших дверей? Боялся ли он повторения борьбы с женщиной, – борьбы не очень-то почетной и неприятной даже для его притупленной чувствительности? Или в его ушах еще раздавался возглас женщины, с отчаянием восклицавшей: «Я не хочу второй раз родить урода!»…

Не сердитесь на меня, что я касаюсь этой страшной тайны. Я не мог поступить иначе. Вы должны знать, что существует человек, который своим трупом загородит дорогу к вам, и что вы имеете такого друга, который не остановится даже перед самым страшным деянием, если только этой ценой он может доставить вам счастье!


Граф Гюи Шеврез – Дельфине

Версаль, 8 августа 1778 г.

Прелестнейшая! Возможно ли, что очаровательная женщина в простом белом полотняном платье и в соломенной шляпе с широкими полями на распущенных локонах носит имя той, которую я некогда обожал?

То была гордая маркиза! Властно стучали ее каблучки по паркету Версаля; легкомыслие светилось в ее глазах, и губы ее были ярко-красные и блестящие. Но Дельфина, которую я встретил вчера, скользит на мягких подошвах по дерновому ковру, ее глаза полны неразгаданных тайн, словно море в лунную ночь, ее губы бледны, как губы девушки, которую еще никто не целовал…

Я неверен по принципу. Кто требует верности, тот изменяет любви. А вас, прекрасная Дельфина, я любил слишком горячо и поэтому не мог оставаться вам верным. Разве может быть другое, более сильное доказательство моей неверности, как то, что я сегодня повергаю себя к вашим ногам? С тою удивительною способностью, которая присуща женщине, изменяющейся и приспосабляющейся к природе, как цветок, который приспособляется к весне и лету, к ночи и утру, к дождю и солнечному свету, всегда оставаясь одинаковым и всегда другим, – и вы стали теперь новой Дельфиной! Эту новую Дельфину, и только ее, я люблю теперь и должен буду любить безнадежно! Потому что в моем лице нет никакой перемены. Великий художник-судьба, не коснулся его своей рукой, и разве только время, этот грубый маляр, написало на нем своей кистью несколько маленьких морщинок.

Я не хочу вводить вас в заблуждение, Дельфина. Из того, что я философствую теперь, еще не значит, что я действительно сделался философом. Я изучал только одну науку – любовь! И так же верно, как то, что некогда я был настолько счастлив, что мог посвятить Дафнис в сладчайшие тайны любви, я знаю теперь, что Дельфина томится и тоже жаждет любви!

Господин фон Альтенау рассказывал недавно с такой гордостью, как будто это, действительно, было его делом – о тех книгах, которые вы прочитали, и о тех благотворительных учреждениях, которые вы основали во Фроберге. Я же смотрел на ваше худенькое личико, на ваши печальные глаза, и холодно становилось у меня на душе. Знаете ли, почему наша королева так ненасытно гоняется за развлечениями, переходит от одного празднества к другому, почему ей не хватает холодных драгоценных каменьев, чтобы освежить ее горячее тело? Знаете ли вы, почему маркиза де Нель и графиня де Понс так увлекаются химическими опытами Руэля и почему маленькая Куаньи учится анатомировать трупы? Потому что любовь прошла мимо них, потому что из трусости или нравственности? – они дали ей пройти мимо!

Вы имеете супруга, – значит ли это познать счастье любви? У вас был один возлюбленный, – значит ли это исчерпать любовь? Любовь глубока, как море, богата, как недра земли, разноцветна, как ваши наряды. Предмет ее может изменяться, как изменяются поколения на земле, но сама она всегда остается одинаковой. Не будь на земле людей, разве она могла бы существовать? Кто бы видел, чувствовал, воспевал ее красоту тогда?..

Женщины стареют быстрее мужчин, как говорят обыкновенно. А почему? Потому что мужчины любят дольше. Нинон де Ланкло была вечно молодой, потому что она всегда любила.

Позволит ли мне Дафнис взять в свою школу Дельфину?


Иоганн фон Альтенау – Дельфине

Париж, 25 августа 1778 г.

Вы ссылаетесь на мое последнее письмо, дорогая маркиза, и требуете, чтобы я покинул ваш дом и избегал бы вашей близости, потому что г. Месмер полагает, что его лечение может оказаться недействительным в моем присутствии, так как мой магнетизм противодействует его магнетизму. Хотя я твердо знаю, что г. Месмер боится не моего магнетизма, а моего проницательного взгляда и моих сомнений, которые могут лишить его столь выгодного пациента, тем не менее я повиновался вам. Я ушел от вас в темную, туманную ночь, даже не простившись с вами, точно преступник. Но я боялся, что иначе не в состоянии буду совладать с собой!

Во время одного из наших последних длинных разговоров вы сказали мне: «Насколько счастливее были современники Гомера! Каждое дерево, каждый источник они населяли дриадами и нимфами, а для нас даже небо стало пустым!..» Но если наше знание не может нам заменить потерянную веру, то разве так уж необходимо снова населять призраками образовавшуюся пустоту и, как в средние века, верить в ведьм и в заговоры? Вы устали, дорогая Дельфина, устали от бессонных ночей, от мыслей, которые терзают вас. Если бы не это, то вы не могли бы так заблуждаться теперь, не могли бы отвернуться от тех дознаний, которыми вы были так богаты недавно и которые делали вас сильной. Вы занимаетесь ужасным делом саморазрушения, и все это ради существа, которое, собственно, хуже всякого животного! Еще раз умоляю вас: не приносите себя в жертву этому ребенку, не имеющему никакого права на жизнь и которому лучше всего было бы в каком-нибудь заведении для неизлечимых. Я знаю, что вы ответите мне теми же самыми словами, какие вы так часто говорили мне: «Что же мне тогда останется в жизни?» – Жизнь, Дельфина! Я говорю вам, как ваш друг, как человек, который похоронил свою самую смелую мечту – быть вашим руководителем в новом мире!

Вы жалуетесь на мир, лишенный богов. И все же есть сила, которая может возместить всех богов мира и земли. Эта сила читает в сердцах людей лучше, чем они сами в собственных сердцах, она доставляет им более прочную опору, дает большую силу, чем вера, двигающая горами. И вот, потому что я сам отдался этой силе с той минуты, как Дельфина Лаваль вошла в мою жизнь, я и мог читать в вашем сердце, как в раскрытой книге. Я нашел там затаенное чувство, дремлющую надежду, но пылкость моих чувств рисовала мне яркую картину собственного счастья, и я не хотел видеть то, что я видел. Теперь, когда я знаю, что женщина, которую я люблю всеми силами своего сердца, никогда не будет моей, я хочу, по крайней мере, спасти ее от ее самого величайшего врага – от нее самой!

bannerbanner