
Полная версия:
Письма маркизы
Маркиз Монжуа – Дельфине
Фроберг, 8 июля 1776 г.
Моя дорогая! Ваше быстрое решение вернуться во Фроберг служит для меня приятным доказательством вашего благоразумия. Я вижу из этого, что мы могли бы избежать тягостных пререканий по поводу поддержки вами военной партии. Это был, как я и предполагал раньше, каприз, который зашел немного далеко. Вы помогли ускорить падение министерства и приобрели этим не только право на мою признательность, но и на мое снисходительное отношение к вашим остальным шалостям.
К вашему прибытию все уже готово. Согласно вашему желанию, которое я исполняю охотно, я прикажу привезти нашего сына, чтобы встретить вас, хотя я и не могу понять таких изумительных проявлений сентиментальности.
Граф Гюи Шеврез – Дельфине
Версаль, 12 июля 1776 г.
Странно! Мне вдруг кажется, что моя любовь – цветок, пустивший глубокие, крепкие корни. Если я не любил вас до сих пор, то должен был бы полюбить за те слова, которые вы сказали мне на прощание.
Никогда я не чувствовал замешательства, и ни мое перо, ни мой язык никогда не отказывались служить мне. Но сегодня я могу быть только отзвуком вашего голоса и поэтому отвечаю вам вашими же собственными словами:
«Я вижу повсюду, что даже самое сладостное счастье любви не оставляет после себя ничего, кроме ран! Я же хотела бы вспоминать о ней, как вспоминают зимой о солнечном дне. Я бы не желала, чтобы тщеславие, сострадание и почтение к верности, как добродетели, заменяли чувство, которое уже исчезло. Поэтому мы не станем прикалывать бабочку, а предоставим ей упорхнуть в лазурную даль!..»
Не следите же за ней взорами, очаровательная Дельфина. У меня на глазах выступили слезы, оттого, что я смотрел ей вслед. Ведь яркая небесная лазурь ослепляет глаза! Я бы хотел избавить вас от этой боли…
Дитя
Иоганн фон Альтенау – Дельфине
Париж, 30 сентября 1777 г.
Наконец-то! Вы подвергли меня настоящей пытке своим долгим молчанием, дорогая маркиза. Если уж ваш внезапный, похожий на бегство, отъезд был для ваших друзей неразрешимой загадкой, то еще большей загадкой было ваше полное молчание. Самые фантастические слухи распространялись по этому поводу: что вы бежали с любовником, что вы удалились в монастырь! В конце концов, ваше имя исчезло из скандальной хроники; бурные волны нашего лихорадочного времени быстро смыли его след из памяти. Только тот, кто не затеривается сам, не вычеркивается ими из списков.
Великую, горячую благодарность чувствую я за то, что вы подумали обо мне в своем горе. Вы дали мне этим самое драгоценное доказательство дружбы. Только за то, что вы целый год страдали молча, упрекал я вас, но не потому, чтоб я разделял вашу уверенность, что только я один могу помочь вам, а потому что возможность высказаться всегда доставляет облегчение. Самое ценное приобретение нашей эпохи составляет то, что мы научились иметь собственные мысли и говорить на своем языке.
Вы пишете мне, что совершенно посвятили себя своему сыну, после того, как вам пришлось отвоевать его путем борьбы и интриг. С той искренностью и честностью, которая составляет такую противоположность с сентиментальностью большинства женщин нашего времени, вспоминающих о своем материнстве, вы добавляете: «Меня побуждала к этому не любовь, но чувство священного долга, выполнение которого даст моей жизни содержание и цель».
Я должен был раз десять прочесть эту фразу, прежде чем мог представить себе, что эти значительные слова произнесены розовыми устами маркизы Дельфины! Только когда я начал читать далее, я увидел перед собой вас, как живую. «Но эта задача не воодушевляет меня, а пригибает книзу», – пишете вы. Храмом материнской любви должен был сделаться маленький замок, который возвышается в парке, на берегу озера. A l'enfant – гласит надпись золотыми буквами над дверями замка, которую вы велели сделать там, где еще недавно красовались слова: «Mont de ma joie»[9]. Вы приказали насадить красивейшие цветы и населили парк разными животными. «Пусть природа будет воспитательницей моего сына!» – сказали вы. И вот, явился ребенок! Он топтал и рвал цветы, он бил кроткую лань и маленького котенка, он бросал камнями в голубей. А его уродливость заставила вас удалить из комнат все зеркала, чтоб он не видел вокруг своего изображения, повторенного десятки раз.
Что мне делать? – спрашиваете вы меня с отчаянием. Все средства повлиять на ребенка истощены. Его склонности остаются такими же грубыми, как та среда, из которой он почерпнул свои первые впечатления. Может быть, вы были слишком мягки с этим маленьким дикарем? Может быть, нужно одно только средство, чтоб эту необузданную силу направить на истинный путь? Может быть, тут не хватает серьезности и строгости мужского воспитания?
Вы ни одним словом не упоминаете о вашем супруге, и из этого я заключаю, что он лишь редко бывает во Фроберге. Притом же, я часто встречаю его в Париже, где даже поговаривают о возможности вступления его в министерство. Он, как видно мало интересуется своим сыном!
Поймете ли вы меня, как следует, если я прошу у вас дозволения приехать к вами? Только как гость и как друг, который ничего так не желает, как помочь вам, но который не в состоянии помочь советом, пока не составит себе на основании личных наблюдений, ясную картину положения вещей.
С сильно бьющимся сердцем я жду вашего ответа. Если вы скажете «да!», то впервые, за много месяцев, солнечный луч рассеет мрачный туман, окутывающий мою жизнь.
Со смертью Леспинас и Жоффрен я, как и многие другие, как будто лишился родины. Ничто и никто не мог возместить эту потерю. За недостатком такого духовного центра, около которого могли бы собираться первые умы Франции, связь между ними все более и более ослабевает. Ведь приходится же нам быть свидетелями того, что заново вспыхнувший ожесточенный спор между приверженцами Глюка и Пиччини разделил и энциклопедистов на два враждебных лагеря!
Больше чем когда-нибудь мужчины посещают кофейни и клубы. Дамы же устраивают чайные собрания, где и проводят время. Я замечаю ослабление смягчающего и возбуждающего влияния женщин на жизненные привычки мужчин, что выражается уже теперь в огрубении нравов. Когда же мужчины и женщины сходятся вместе, во время разных празднеств, то, вследствие отсутствия между ними совместной духовной жизни, неизбежно воцаряется атмосфера тяжелой и грубой чувственности…
Вы видите, что для меня было бы настоящим избавлением, если б я мог оставить стены Парижа за собой. Но вы должны также знать, дорогая маркиза, что счастье быть с вами я предпочел бы всем, самым величайшим удовольствиям этого города!
Маркиз Монжуа – Дельфине
Париж, 3 октября 1777 г.
Моя дорогая, известие, что император австрийский еще в этом месяце посетит Страсбург, вынуждает меня немедленно ехать туда, не заезжая во Фроберг. Страсбург лежит по дороге в Париж и поэтому чрезвычайно важно встретить там монарха, до его свидания с августейшей сестрой, королевой Франции, и постараться как-нибудь повлиять на него. Он путешествует, как современный Гарун-аль-Гашид, в качестве простого дворянина, но тем не менее, эльзасское дворянство устроит ему царский прием. По этому случаю мне приходится настаивать, чтобы моя супруга принимала гостей в нашем доме, причем я не могу кстати не высказать, что мне, наконец, надоело, после стольких месяцев молчаливого потворства, видеть, как моя жена разыгрывает роль няньки. Наймите кого угодно и столько человек, сколько найдете нужным, но только оградите наш дом от безумных и ниспровергающих все добрые традиции идей парижских философов! Они ведут наше отечество к гибели и, по крайней мере, я хотел бы спасти свою семью от их вредного влияния.
Как мало заслуживает Руссо, на которого вы ссылаетесь, доверия, возлагаемого вами на его воспитательные принципы, я узнал только теперь. Не говоря уже о том, что он своей неблагодарностью оттолкнул от себя всех своих покровителей, он еще нашел нужным – после того, как все почти позабыли о нем – написать свои мемуары, которые превосходят своей нескромностью, отсутствием такта и бесстыдством всякое описание. Он читает их в настоящее время в парижских салонах и уже достиг того, что и было, очевидно, его единственной целью: снова заставил о себе заговорить. Самые интимные переживания, которые обыкновенно скрываются людьми хорошего круга даже от своих ближайших друзей, так же как и свои телесные недостатки и пороки, он описывает с такой же беззастенчивостью, с какой свиньи валяются в грязи. Но даже в придворных кругах находятся люди, которые с восторгом преклоняют колени перед этими признаниями, как перед «истиной и естественностью». Маркиза Жирарден зашла даже так далеко, что предложила автору, как убежище, свой замок в Эрменонвилле.
Кроме этого, замечаются и другие признаки общественного распада. Если раньше только втихомолку осмеливались оправдывать поведение маркиза Лафайета и его друзей, к которым, к сожалению, принадлежит и принц Монбельяр, – хотя влиятельные круги общества единодушно осуждали французских офицеров и аристократов, предоставивших свою шпагу к услугам инсургентов и, следовательно, выступавших против королевской власти, – то теперь, уже не стесняясь, публично высказываются за них и начинают восторгаться делом, которому они служат. В некоторых газетах открыто проповедуется война с Англией, и мы можем почитать себя счастливыми, что, по крайней мере, Неккер, в виду финансового положения страны, не склонен разделять такие сумасбродные планы. Сражаться с Англией – значит поддерживать Американскую республику и признавать, таким образом, республиканские идеи и у нас. Я недавно имел серьезный разговор с г. Вержен, и хотя министр принципиально соглашался со мной, но практически он, по-видимому, связал себя неосторожной тайной поддержкой, которую он оказывал американским предприятиям г. Бомарше.
Мы, следовательно, опираемся теперь пока только на Неккера. Но, к сожалению, этот буржуа, женевский банкир, которому поручено привести в порядок французские финансы, домогается министерского поста и вместе с этим положения при дворе. Король же, по своей непонятной уступчивости современным нивелирующим течениям, оказывает ему самое полное доверие.
Но хотя мы и смотрим на этого господина как на необходимое зло, мы все же не можем допустить его в свой интимный круг, как не можем допустить нашего дворецкого, которому мы доверяем свой винный погреб.
Если мы до сих пор могли рассчитывать на королеву – я думаю, даже, что ваше влияние, моя дорогая, тут было бы очень ценным, так как падение Тюрго, более умного и поэтому более опасного министра, чем Неккер, приписывается тому, что королева временно заинтересовалась политикой, – то теперь, когда графиня Полиньяк и принцесса Ламбаль поддерживают только сентиментальность королевы и ее склонность к роскоши, да еще к тому же тщетное ожидание наследника престола вызывает отчуждение короля, – мы уже совершенно не можем возлагать своих надежд на королеву. Она играет в комедиях, танцует, дает аудиенции портнихам, художникам и поэтам, – но она позволяет не только принцу Артуа, но и придворным кавалерам ухаживать за собой, как будто она не королева.
В виду всего этого, вы поймете, конечно, что визит австрийского императора имеет очень важное значение.
Я жду, что к концу этого месяца, вы уже сделаете все нужные распоряжения для нашего пребывания в Страсбурге.
Кардинал-принц Роган – Дельфине
Страсбург, 18 октября 1777 г.
Итак, только глава монарха, увенчанная короной, могла заставить нашу прекрасную маркизу вернуться из своего добровольного изгнания. Я был в восторге, когда, проезжая вчера по площади Сен-Пьер-ле-Жен, увидал открытыми ворота вашего отеля. Я спешу, при помощи этих цветов и конфет, постучаться в двери вашего сердца, которые, я надеюсь, не всегда же будут закрыты для меня. Вы достаточно уже искупили ваши очаровательные грехи, и я даю вам полное отпущение, маркиза.
Его величество император окажет мне честь завтра, после парада, своим посещением и будет у меня завтракать. Маркиз уже обещал быть у меня, могу я рассчитывать и на ваше согласие? Без вас никакой праздник не может быть праздником, хотя бы все монархи мира согласились на нем присутствовать.
Я отдаю в ваше распоряжение мою маленькую ложу на «Севильского цирюльника». Постановкой этой вещи мы хотим доказать коронованному пуританину, как мало нас задевает такая сатира! Бомарше, пребывание которого в Страсбурге наводит меня на мысль, что в воздухе пахнет интригой, может беспрепятственно явиться в ложу и приветствовать вас, так как ваш супруг только что заявил мне, что он не склонен принимать его в своем доме. Вы видите, моя красавица, как я стараюсь исполнить даже ваши невысказанные желания! Могу ли я, наконец, надеяться получить поцелуй, который вы мне остались должны еще со времен Шантильи.
Бомарше – Дельфине
Страсбург, 25 октября 1777 г.
Высокоуважаемая госпожа маркиза. Вы не хотели поверить мне, что возможность увидеть вас в Страсбурге имела гораздо большую притягательную силу для меня, нежели возможность встречи с сыном Марии Терезии! Мы, смотрящие на политику как на искусство, нуждаемся гораздо больше в женщинах, нежели в коронованных коммивояжерах, которые занимаются политикой, как торговым делом.
Правда, вы с величайшей любезностью поздоровались со мной перед всем театром, в открытой ложе, без всякого скромного прикрытия. Но я слишком хороший знаток всех оттенков женской улыбки, чтобы не почувствовать тотчас же, что она не столько относилась к поцелую, с которым я припал к вашей руке, сколько к нахмуренному лбу г. маркиза и к саркастической усмешке г. кардинала. Поэтому я и не знаю, должен ли я считать очаровательную маркизу Монжуа моей союзницей или нет?
Женщины точно дети: они каждую свою игру играют с полным увлечением, но без малейшего постоянства. Если бы не было на свете королей, никто не мог бы поспорить с ними в непостоянстве.
В данном случае, однако, я почти готов оправдывать вас. Не потому, что вы теперь изображаете мать и этим делаете больше, чем Руссо, который, как все проповедники, ограничивает свое учение только проповедями, а вследствие того, что и я сам достаточно часто желал бы порвать союз с самим собой.
Вы знаете, камень свалился с души наших философов со времени объявления независимости Соединенных Штатов, потому что они видят осуществление своих идей, без необходимости самим участвовать в этом. Все преисполнены гордостью, что молодое правительство предложило аббату Мабли разработать проект конституции на основании своих принципов законодательства, и все увлекаются коммунистической демократией в Америке. Я, первый, вовлекший Францию в дело Америки, казалось, должен был бы увлекаться вместе со всеми, но с тех пор, как г. Франклин является представителем равенства и свободы, у меня является желание стать на сторону деспотии.
Пламя воодушевления начинает ослабевать и у французских борцов по ту сторону океана, – о которых вы осведомлялись с таким интересом, уважаемая госпожа маркиза, – и тем больше она падает, чем больше они замечают, что богиня свободы является для честных фермеров и мелких лавочников обыкновенной рыночной торговкой, желающей продать свои товары как можно дороже. Известия же о военных успехах в данный момент не особенно утешительны.
Я хотел, посредством политики, достойной Александра, реформировать мир, но теперь я вижу, что наши реформы нам вредят даже больше, нежели наши пороки. Поэтому, ради отдохновения, я меняю свой меч, – оказавшийся недостаточным, чтобы заменить навозные вилы в гигантском хлеве, именуемом Францией, – на перо, которое, по крайней мере, достаточно остро, чтоб пронзить отдельные комки грязи.
Добрым страсбуржцам, конечно, было бы приятнее, если б андалузский цирюльник из Севильи осмеивал бы испанские обычаи, вместо того, чтобы критиковать французские условия. Для их успокоения я их заверил, что я бы, разумеется, написал свою пьесу по-испански, если бы Вольтер написал свои английские письма по-английски, а Монтескье свои персидские письма – по-персидски. То, что вы поздравили меня с одобрением императора, указывает только, как давно, – о, целую вечность в полтора года! – вы покинули Париж и как далеки вы от него. Ничто так не компрометирует в настоящее время, как аплодисменты государей, и я бы наверное начал сомневаться в своем таланте, если бы не нашел вчера сходства между австрийским монархом в его зеленом мундире и г. Веньямином Франклином в его буро-коричневом квакерском сюртуке. Обоим так понравилась моя пьеса именно потому, что их собственная добродетель особенно ярко выдается на ее темном фоне.
Поэтому мне и оказана честь аудиенции у императора. Иосиф II, «просвещенный монарх», умеющий ценить поэтов и мыслителей! Я отлично понимаю! До сих пор в мировой кухмистерской все кушанья приготовляют только для того, чтобы щекотать небо высокопоставленных особ, и теперь мысли и стихи не представляют для них ничего иного, кроме возбуждающего средства для их расслабленных умственных желудков.
Расскажите г. маркизу об этой чести, выпавшей на мою долю: он после этого не будет больше сомневаться, что я – не более, как публичный шутник. И он не станет больше хмурить лоб, когда губы авантюриста будут прикасаться к прекрасной ручке его супруги. Если же вам нужна искра, чтобы взорвать пороховой погреб супружеского гнева, – что я подозреваю! – то я с радостью готов сыграть и эту роль. Вы, впрочем, давно уже должны сознавать опасность, заключающуюся в том, что в вашем присутствии каждая искра может превратиться в пламя!
Бомарше – Дельфине
Страсбург, 30 октября 1777 г.
Дорогая маркиза, какая ночь пережита мной! Известия из Парижа пробудили во мне все мечты моей юности. Герои в серебряных доспехах прогнали мечом всех злых духов моей старости.
Саратога пала, англичане истреблены, Америка свободна! Это начало новой эпохи мировой истории! Будь я в Париже, я бы даже заключил в свои объятия Веньямина Франклина.
Мы должны хорошенько запомнить часы, которые переживаем, для того, чтобы они освещали нашу жизнь тогда, когда все другие воспоминания будут только омрачать ее.
Вы не забыли, как я, после обеда, сидя с вами, в роскошной библиотеке принца Рогана, где больше диванов и мягких кресел, нежели книг, изображал вам провинциальную комедию, которую Страсбург заставил вынырнуть с оскаленными зубами из недр моей чернильницы. Я даже обрисовал вам ее главных героев: кардинала Рогана, главу всех верующих, которой в красной шелковой сутане, покрытой волнами кружев, ценностью превышающих доходы всей его епархии, и с такими бриллиантами на белых руках, какие не найдутся и во французской короне, служит утреннюю мессу перед чашей, украшенной рубинами и смарагдами, и бросает свое: «Изыди, сатана!» в лицо всем просветителям; затем – на принца Рогана, руководителя развлечениями лучшего общества, который в расшитом золотом кафтане и размалеванном жилете, каждая пуговица которого состоит из драгоценной жемчужины, вечером, за роскошно убранным столом сострадательно утоляет голод и жажду маленьких танцовщиц и, ликуя, провозглашает: «Эвое!» наперекор всем пуританам мира!
Я и теперь слышу ваш звонкий смех, – я думал, что вы уже разучились смеяться! – когда я объяснял вам, что обоих этих персонажей должен играть один и тот же актер. Я вижу усмешку на ваших устах, – был ли то знак подавленной радости или возмущения? – когда я признался вам, что мое знакомство с этим кардиналом и принцем помогло мне разрешить загадку, почему богословы снова так стараются поднять спор о божественности Христа. Какое было торжество для всех этих князей, если бы пошатнулся, наконец, авторитет Того, Кто проповедовал нищету!
Как раз в тот момент, когда я сделал это кощунственное замечание, мы услышали стук дверей, грохот отодвигаемых стульев, громкий гул голосов. Сгорая любопытством, мы вернулись в большой зал. О, это была для физиономиста незабвенная минута. Все глубокие душевные движения отразились на лицах присутствующих: гнев и радость, разочарование и удовлетворение, ненависть и любовь!..
Город Саратога сдался!
Молодые офицеры зазвенели шпорами. Свита императора австрийского, крепко стиснув бледные губы, старалась скрыть свою ярость и нарочно подчеркивала своим безмолвием свои монархические чувства, между тем как французские аристократы, с трудом подавляя радость, окружили меня и многозначительно пожимали мне руку.
Граф Фалькенштейн – как называет себя император австрийский, чтобы сделать свое человеческое существование немного веселее – вступил в серьезный разговор с кардиналом Роган и маркизом Монжуа.
«Они составляют заговор против свободы», – сказал я. В этот момент я почувствовал прикосновение вашей руки к моей руке. Я видел разгоревшееся личико, глаза, увлажненные слезами, и слышал нежный голос, который шептал: «Я все еще ваша союзница!..»
Захотела ли фортуна в эту ночь высыпать на меня все дары из своего рога изобилия?! Я поднес вашу ручку к своим губам и осмелился на несколько секунд прижать мои губы к белой, нежной и благоуханной коже, потом взглянул на вас, весь дрожа, точно в лихорадке, и встретился с вашим взором…
О, госпожа маркиза! Я в самом деле позабыл, что я – Фигаро, только Фигаро!
По крайней мере, теперь я постараюсь показать себя достойным этой роли.
События требуют моего быстрого отъезда в Париж. Это письмо, написанное ночью, представляет мое письменное прощание с вами.
К сожалению, мне приходится думать, что вы одобрите мою поспешность: Фигаро должен собрать сведения о вашем «друге юности», принце Монбельяре. Он сделает это, если бы даже ему пришлось для этого переехать океан! Но вы должны извинить ему улыбку, с которой он слушал, как вы, с серьезным личиком, говорили о «своем друге». Ведь Фигаро слишком большой знаток людей! Верите ли вы, в самом деле, в дружбу мужчины и женщин? Она служит либо покровом из золы для угасающего пламени, либо предвестием разгорающегося огня. Но, несмотря ни на что Фигаро сдержит свое слово!
Маркиз Монжуа – Дельфине
Париж, 5 ноября 1777 г.
Моя дорогая! Вы, вероятно, уже убедились, как я был прав, не относясь так трагически к заболеванию нашего сына и стараясь задержать ваш отъезд из Страсбурга. Припадок, вероятно прошел бы и без вашего присутствия. Доктор Троншен, конечно, уже успокоил вас насчет здоровья ребенка.
Не думайте, однако, чтобы я имел какие-нибудь сомнения насчет истинной причины вашего отъезда и вашего желания сопровождать меня. Вряд ли вы можете заставить меня поверить в вашу чрезмерную материнскую любовь, после того, как вы, в течение полутора года, нисколько не заботились о ребенке, и после того я не раз замечал выразительные взгляды, которые вы бросали на него и в которых я читал скорее ужас, нежели материнскую нежность. Скорее всего вы просто отыскиваете предлог, чтобы только быть подальше от меня! Ваши рассуждения по поводу разногласий, существующих между нашими взглядами и препятствующих всякому сближению, являются точно таким же предлогом.
Брак – не министерство. Иначе он должен был бы подвергаться частым переменам. Но это и не любовный союз, так как тогда он был бы очень непрочен. Это – союз, имеющий целью поддержание взаимных семейных интересов. И с этой точки зрения я имею право требовать от вас поддержки моих стараний, направленных к возвышению могущества и престижа моей семьи и к ее обогащению. Само собою разумеется, что прежде всего сюда относится обеспечение продолжения рода. Наш сын, к сожалению, вы видите, что я так же мало ослеплен, как и вы! – не может считаться удачным отпрыском нашего дома. Очень возможно, что он даже не проживет долго. Я же, как последний представитель нашего рода, несу на себе обязанность позаботиться о его продолжении. Только потому я и избрал своей женой молодую, цветущую девушку, нисколько не заботясь о том, что она не может считаться хорошей партией.
Я думаю, что вы понимаете меня, моя дорогая, и постараетесь сообразовать с этим свое поведение, когда я вернусь.
Мое пребывание здесь, к сожалению, не оправдало моих надежд. Правда, наши советы не остались без влияния на австрийского императора. Его необыкновенная простота явно заставляет двор стыдиться. И народ мало восторгался его простой солдатской формой.
Какая-то рыбная торговка, должно быть, возлюбленная какого-нибудь философа, простерла свою наглость до того, что поднесла ему букет со словами: «Как должен быть счастлив народ, которому приходится платить за ваши галуны!»
Но, в общем, я все же нахожу, что мой взгляд подтвердился, и что монарх, желающий сохранить лояльность своих подданных, должен держаться так же далеко от народной массы, как Бог от верующих, которые тотчас же перестанут Ему молиться, если Он станет рядом с ними. Император австрийский гулял без свиты, посещал философов, заставил Вокансона объяснять ему свою новую прядильную машину, а Бюффона – геологические периоды, смотрел в разных физических кабинетах на электрические опыты и, по-видимому, придавал всем этим вещам гораздо больше значения, чем вопросам политики. И через три дня уже перестал быть императором для Парижа.