
Полная версия:
Господа офицеры
Иван в разговор не вступал, хотя со многим и не соглашался. Он был застенчив, в присутствии Толстого слегка робел и предпочитал внимательно слушать, часто говоря себе: «Это надо запомнить», если мысль казалась ему спорной или, наоборот, звучала абсолютом. А Василий Иванович был очень доволен, откровенно радуясь не только приходу дорогого для него человека, но и тому оживлению, которое вдруг прорвалось в Толстом, последнее время находившемся в состоянии либо суровой отрешенности, либо запальчивого неприятия всего окружающего. И стремясь поддержать это толстовское воскрешение, эту живость и заинтересованность, старался вести беседу в том русле, в которое она вылилась.
– Да, юность покидает нас незаметно, уходит, так сказать, на цыпочках, вы правы, – говорил он. – А все же как бы определить ее? Что же это за пора такая, весна-то человеческая? Время испытания идей, поисков и сомнений? А может быть, просто своего места в обществе?
– Это скорее следствия, чем причины, – подумав, сказал Лев Николаевич. – Как определить? Давайте на природу оглянемся, там ведь те же законы. Оглянемся, сравним…
– Со щенками? – неожиданно сказал Иван, густо покраснев.
– Ну зачем же? – улыбнулся Толстой. – С березой, чтоб обидно не было. Или – с яблоней. Корни исправно гонят соки, дерево наливается силой, крепнет, шумит листвой, рвется к солнцу, только – плодов нет. Не отягощены плодами ветви и поэтому с легкостью безмятежной стремятся ввысь, а не никнут к земле, сгибаясь под тяжестью нажитого. Все еще впереди, и каждая веточка, каждый листок знает, что все впереди. Отсюда – спокойствие и гармония, но… – Толстой настороженно поднял палец, – именно оттого, что каждая клеточка знает о своем предначертании, знает и ждет, возникает чувство неудовлетворенности собой. Возникает дисгармония, но не с внешним миром, а внутри себя. Гармония и дисгармония уживаются в юности внутри человека, душа еще не вступила в общение с миром, она еще занята собой, вот почему юность так легко бросается от отчаяния и слез к восторгу и смеху. Стало быть, это такой период в жизни человека, когда душа его принадлежит ему безраздельно, когда она еще не отъединена от него внешними законами общества, их несправедливостью и ограниченностью, когда она еще крылата. Крылата!
– Значит, все-таки к душе вернулись, – сказал Василий Иванович с долей неудовольствия.
– Спор старый, и не нам его разрешить. Но я чувствовал крылья души своей, когда был юн. А потом то ли сам их отсек, то ли жизнь их откромсала, не знаю. Только берегите крылья, юный друг мой Иван Иванович: человечество так устроено, что первейшей своей задачей полагает спалить эти крылья.
На том и кончился тот памятный для Ивана разговор, который, несмотря на всю отвлеченность, окончательно утвердил в нем то, что до сей поры маячило неясно и бесформенно. Но утверждение это он осознал позднее, а тогда лишь слушал да запоминал, очень польщенный тем, что сам Лев Николаевич назвал его «своим другом Иваном Ивановичем».
Через несколько дней Иван уехал в Тулу получать аттестат. Ждали его не сразу: еще в пору экзаменов он, случалось, ночевал у акушерки Марии Ивановны. Однако на сей раз он не торопился с возвращением: Екатерина Павловна уже забеспокоилась, хотела послать кого-нибудь в город, но тут с проезжим мужиком пришла записка. Иван сообщал, что поступил вольноопределяющимся во вспомогательные войска, а потому прямо из Тулы тотчас же направляется на юг.
«…Долгие проводы – лишние слезы, дорогие мои. Решение мое окончательное, а беспокоиться обо мне нужды нет. Мне положена форма, казенное довольствие и даже жалованье, которое я распорядился пересылать в Смоленск, тетушке. Долги надо платить, Вася, так ведь ты меня учил?..»
Долги, конечно, следовало платить, и Василий Иванович говорил об этом постоянно с верой и убеждением, но в этом разе почему-то испугался и кинулся к Толстому за советом. Лев Николаевич внимательно прочитал записку и грустно улыбнулся.
– Вот вам – души прекрасные порывы, а вы тотчас же гасить их собрались. Признаться, от вас этого не ожидал.
– Помилуйте, Лев Николаевич, он ведь мальчишка еще, без средств, без жизненного опыта.
– Какого жизненного опыта? – Толстой недовольно сдвинул брови. – Вашего? Екатерины Павловны? Или, может быть, моего?
– Личного опыта. Житейского, естественно.
– Так личный опыт лично и приобретается, дорогой Василий Иванович. А мы все норовим свой собственный житейский багаж, свои баулы да саквояжи юности в дорогу навязать. И очень обижаемся, когда она от них отказывается. А ей наше с вами не нужно, она своего ищет.
– Значит, отпустить Ивана? – растерянно спросил Василий Иванович.
– Опоздали! – весело засмеялся Лев Николаевич. – Наш Ваня уж, поди, к Харькову подъезжает!..
5Тетушка Софья Гавриловна целыми днями раскладывала пасьянсы. Потрясенная семейными трагедиями, неурядицами, неумолимым разлетом молодых Олексиных неведомо куда и неведомо зачем, а главное – запутавшись в таинственных процентах, закладных, векселях и счетах, она окончательно упустила из рук и семью, и дом. Привыкшая к реальным деньгам и почти натуральному хозяйству недавнего – и, увы, такого далекого! – прошлого, Софья Гавриловна не просто проводила время за картами, а, во-первых, загадывала приятные неожиданности и, во-вторых, напряженно изыскивала выход из сложного финансового положения, в котором оказалась семья. Но выходов не находилось, а пасьянсы, как на грех, никогда не получались. Тетушка ежедневно принимала старательного Гурия Терентьевича со всякого рода отчетами и разъяснениями, ничего в них не понимала, но свято была убеждена, что тихий Сизов не только безукоризненно честен, но и предан лично ей всею душою. И это несколько утешало ее.
Гурий Терентьевич Сизов и в самом деле никого не обманывал, дел не запутывал и ничего не скрывал. Служа верой и правдой и очень уважая хозяйку дома, он старался как мог, но был от природы ненаходчив, робок и мелочен, а потому ни в какие дела, а тем паче спекуляции вкладывать доверенные ему средства не решался, предпочитая действовать без всякого риска и полагая, что точно так же действуют и его контр-агенты. Но Россия уже сошла со старой, веками накатанной дорожки, уже с кряхтеньем, крайним напряжением сил и бесшабашной удалью переползала на иные, железные, нещадно холодные пути; старые состояния трещали по всем швам, новые создавались в считаные месяцы, и в этой азартной перекачке хозяйственного могущества из вялых, барских рук в энергичные, мужицкие риск был непременным условием борьбы. Между привычным барским и казенным владениями смело вклинивалась третья сила – растущий не по дням, а по часам русский промышленный капитал. Дворянская выкупная деньга сыпалась в карманы тех, кто вынес многовековой естественный отбор, сохранив и ум, и хватку, и уменье видеть завтрашний день, кто в один прекрасный день изумил своих бывших хозяев, противопоставив их рафинированной бестолковости трезвую, деловую жестокость. И оставалось класть пасьянсы да загадывать, авось государь, однажды проснувшись, вспомнит тех, чьи шпаги веками охраняли его престол, и издаст закон, по которому бы растерянному потомственному дворянству тек скромный ручеек постоянных субсидий. Но пасьянсы не желали сходиться, последние леса стонали под чужими топорами, а имения вот-вот должны были пойти с молотка.
– Вы позволите, тетя?
Варя вошла в гостиную, когда Гурий Терентьевич уже удалился со своими бумагами и Софья Гавриловна была одна. Она поверх очков строго посмотрела на Варю, со вздохом смешала упрямые карты и сказала:
– Это какой-то рок: я опять ошиблась с валетом треф.
– Я хочу поговорить с вами. – Варя села напротив, похмурилась, внутренне готовясь. – Причем очень серьезно, тетя.
– Конечно, конечно. Отчего бы нам и не поговорить?
– Гурий Терентьевич подробнейшим образом ознакомил меня с текущими делами. – Варя заметно нервничала, старалась говорить спокойно и потому подбирала слова. – Кроме того, я получила письмо… от одного человека. Он досконально изучил наше состояние.
– Да, скверно, – согласилась Софья Гавриловна. – Скажу страшные слова: я в претензии на своих племянников. Возможно, это нехорошо, но им следовало бы изыскать нам помощь.
– От кого вы ждете помощи? У Василия своя семья, Федор – прирожденный бездельник и приживал, а Гавриил, по всей вероятности, до сей поры в плену. Нет, дорогая тетушка, сейчас такие времена, что помощи следует ждать не от племянников, а от племянниц.
– Я знаю, но не понимаю зачем, – важно кивнула тетушка. – Она запутана до чрезвычайности, эта самая эмансипация.
– Боюсь, что вам придется подобрать другое определение, когда вы дослушаете до конца. Я много думала, долго сомневалась и даже, как вам известно, обратилась за поддержкой к Богу, – Варя бледно усмехнулась. – Вы были совершенно правы, тетя, когда однажды сказали, что мне пора определиться.
– А я так сказала? – искренне удивилась Софья Гавриловна. – Любопытно, что я при этом имела в виду…
– И я определилась, – не слушая, продолжала Варя. – Я дала согласие… – Она потерла ладонью лоб, не столько подыскивая слово, сколько прикрывая глаза. – Словом, я определилась на службу к частному лицу. Это обеспечит…
– Варя…
– Это – единственный выход, – с нажимом сказала Варя. – Единственный выход спасти семью от развала и нищеты. Разлетелись все, кто мог летать, но дети остались. Георгий, Наденька, Коля. Мама оставила их на меня, я знаю, что на меня. – Варя судорожно глотнула. – Это – мой долг и крест…
– Варвара! – резко прервала тетушка. – Что, в чем твое решение? Я хочу все знать, потому что я должна все знать.
– Вы заменили нам мать, вы отдали все, что имели, и теперь мой черед, дорогая, милая тетушка, – задрожавшим голосом сказала Варя. – Вы никому ничего не должны – только я. И я верну этот долг, даже если за это меня не примут более ни в одном приличном обществе.
– Варя, Варенька. – Софья Гавриловна суетливо задвигала руками, скрывая дрожь; задетая колода карт соскользнула со столика и веером рассыпалась по полу. – Варя, я, кажется, кое-что начинаю понимать. Если это так, то не делай этого, родная моя, умница моя, умоляю тебя. Ты погубишь себя.
– Я решилась, тетя. – Варя медленно провела ладонью по лицу и впервые подняла на Софью Гавриловну измученные бессонницей, странно постаревшие глаза. – Я уже написала письмо, получила ответ и сегодня вечером выезжаю в Кишинев.
– К кому же, к кому? Неужели… Неужели к этому… в яблоках?
– Да, к господину Хомякову, тетя.
– Варвара! – Тетушка встала, выпрямив спину и гордо откинув седую голову. – Ты не сделаешь этого. Я запрещаю тебе. Ты не смеешь этого делать. Ты – дворянка, Варвара!
– Я – крестьянская дочь. – Варя тоже встала. – Не знаю, смогу ли я остановить коня, но в горящую избу я войти обязана.
Так они стояли друг против друга и смотрели глаза в глаза. Потом Софья Гавриловна закрыла лицо руками, плечи ее судорожно затряслись. Варя изо всех сил закусила губу, но и у нее уже бежали по щекам слезы.
– Мы еще попрощаемся, милая, родная тетушка, – тихо сказала она. – Смотрите, как хорошо легли карты: картинками кверху и все – красные.
Софья Гавриловна больше не просила, не умоляла, даже ни о чем не расспрашивала. Очень ласково, со слезами и улыбками вместо слов проводив Варю, жила той же размеренной и растерянной жизнью, только выслушивала ежедневные многоречивые пояснения Сизова уже без прежнего стремления хоть в чем-то разобраться, а почти машинально, по укоренившейся привычке. И так продолжалось, пока однажды Софья Гавриловна не получила весьма любезной просьбы от Александры Андреевны Левашовой навестить ее, уведомив через доставившего письмо лакея об удобном для нее дне и часе. С горечью подумав, что почтенная Александра Андреевна опоздала, тетушка тем не менее указала, когда рассчитывает исполнить просьбу. В назначенный день за нею был прислан экипаж.
– Дорогая моя Софья Гавриловна! – хозяйка встретила тетушку очень любезно, дамы расцеловались и тут же прошли в кабинет. – Я побеспокоила вас по весьма серьезному вопросу, торопясь не только исполнить просьбу доброго знакомого, но и доставить вам неожиданную радость. Я, видите ли, патронирую добровольные лазареты, существующие на пожертвования, коими полновластно распоряжается мой добрый гений и щедрый жертвователь Роман Трифонович Хомяков: помнится, я имела удовольствие представить его вам.
– Имели. – Софья Гавриловна горько покачала головой.
– Я тревожу вас именно по его просьбе, – продолжала хозяйка. – Эти постоянные хлопоты с лазаретами доставляют массу неприятностей и беспокойств – не знаю, что бы мы делали без Романа Трифоновича! И потом, эта ужасная война, эта кровь и страдания касаются теперь всех нас, всей России. Мой брат князь Сергей Андреевич уже давно там, на полях сражений: он представляет Красный Крест. А сколько молодых людей уже отдали свои жизни! – Левашова вдруг понизила голос. – У меня гостит дальняя родственница по мужу, юная женщина, несчастнейшее существо! Ее муж пал смертью героя при переправе через Дунай, а была она его супругой всего три дня. Три дня счастья, Софья Гавриловна, и на всю жизнь – горе.
– Да, – сказала тетушка. – Кажется, мы вступаем в какой-то слишком торопливый век. В наше время медовый месяц равнялся полугоду. Мы с покойным мужем ездили в Париж…
– А мы с юной вдовой уезжаем в Бухарест, – перебила Левашова, привычно перехватив разговор. – Она хочет отслужить молебен на могиле мужа, а меня зовут дела. Не хватает госпитальных палаток, медикаментов, врачебного персонала. Всего не хватает, а война только началась. Что-то будет?
– Скверно, – строго сказала Софья Гавриловна. – Мой брат предрекал смену знамен. Я тогда не поняла его, а теперь понимаю. О, как я теперь понимаю его! К сожалению, и на склоне лет понимание плетется где-то позади желаний.
– Простите, Бога ради, простите, я позабыла о главном, – спохватилась Левашова. – Сначала – дела, а потом – все остальное, не правда ли? А известия – радостные, и заключаются они в том, что господин Хомяков в письме на мое имя просит уведомить вас, дорогая, что все ваши векселя и закладные им погашены вместе с процентами, никаких долгов у вас более нет, и кредит ваш отныне неограничен. Бумаги о сем он уже выслал со своим курьером, и днями, я полагаю, вы получите… Что с вами, дорогая Софья Гавриловна? Вам дурно? Вы вдруг побледнели…
– Ничего, ничего, благодарю вас, – с трудом сказала Софья Гавриловна. – Жертва. Вот она – жертва. Сколько благородства и сколько безрассудства. Брат говорил о смене знамен: какая чушь! Какая мужская чушь! Пока женщина будет готова на жертву, пока она во имя семьи готова будет отдать самое себя, ничего не случится с этим миром. Решительно ничего: мир в надежных руках. В женских. В нежных женских ручках, Александра Андреевна…
– Да, да, конечно, конечно. – Левашова лихорадочно выдвигала ящики бюро, вороша бумаги, звеня склянками. – Куда-то я засунула капли. Прекрасные немецкие капли… Может быть, внизу?
– Благодарю вас, Александра Андреевна, не надобно никаких капель. – Софья Гавриловна тяжело поднялась с кресла. – Извините меня, я не могу более надоедать вам. Мне надобно домой, домой. Если возможно, экипаж, пожалуйста.
– Конечно, конечно! – Левашова позвонила, распорядилась, чтобы экипаж подали к подъезду. – Мне так жаль, право, что вы уезжаете. Нет, нет, я понимаю, понимаю, но я мечтала представить вам Лору… Валерию Павловну Тюрберт, эту несчастную юную вдову. Мы с детства звали ее Лорой, так уж почему-то повелось…
– Нет, не могу, уж извините. – Софья Гавриловна с трудом, медленно шла к дверям, Левашова заботливо и испуганно поддерживала ее. – Слишком много новостей, дорогая Александра Андреевна. Слишком много для моего старого сердца.
– Я сейчас же пошлю за врачом: его отвезут прямо к вам.
– Ни в коем случае, – строго сказала тетушка. – Я всегда лечусь сама и лечу других. Знаете, у меня есть чудная книга: лечебник. Там указаны все известные болезни и рецепты. И я всегда пользовала и семью, и дворню, и знакомых. Ко мне даже приезжали издалека. Правда, сейчас появилась масса новых болезней.
– Позвольте хотя бы проводить вас до дома.
– Ни в коем случае, – повторила тетушка, мягко, но настойчиво отводя руки Александры Андреевны. – Пасьянс.
– Что? – растерянно спросила Левашова.
– Пасьянс. – Софья Гавриловна убежденно покивала головой. – У меня никогда в жизни не сходился пасьянс. Никогда. А сегодня вдруг сошелся, представляете? Но какой ценой, Александра Андреевна, какой ценой!..
Глава третья
1Известие о жестоком разгроме отряда Шильдер-Шульднера было для барона Криденера не просто нежданной-негаданной военной неудачей, не только болезненным уколом самолюбию, но и окончательным, катастрофическим крушением всех стратегических замыслов. Тут уж стало не до броска на Софию, когда невесть откуда появившиеся в его тылу турецкие войска, воодушевленные победой, могли реально совершить обратное тому, что втайне надеялся сделать он: ринуться всей массой на Свиштов, находившийся от Плевны всего в трех дневных переходах, сокрушить защищавший его 124-й Воронежский полк, захватить переправы у Зимницы и напрочь отрезать от баз снабжения, от резервов и самой державы далеко прорвавшиеся в Болгарию разбросанные по расходящимся направлениям русские отряды. Могли, наконец, не рискуя трехдневным маршем, двинуться на потрепанные части его собственного Западного отряда, смять их, окружить, отбросить и соединиться с сильным гарнизоном крепости Виддин, образовав единый фронт, одинаково опасный как для дунайских переправ, так и для далеко ушедшего к Балканам Летучего отряда Гурко. Черт с ним, с «Кентавром», пусть сам выкручивается, но и этот демарш Османа-паши означал одно: бесславный конец карьеры Николая Павловича.
– Корреспондентов вон, – объявил Криденер ранее всех военных распоряжений.
– Это не совсем удобно, – осторожно начал Шнитников. – Они допущены решением…
– Всех вон, – повторил барон, не дослушав. – За черту Западного отряда. Войска отвести к Бреслянице, имея в тылу Никополь. Отдельно в Болгарени расположите Кавказскую бригаду для действий во фланг, ежели противник двинется к переправам. И немедля готовьте донесение его высочеству.
Несмотря на высылку, корреспонденты узнали все, что хотели узнать. Русская пресса поведала о поражении очень сдержанно, больше упирая на героизм войск, но английская и германская, не говоря уже о турецкой, живо писала о разгроме с ехидством и восторгом, а какая-то из второстепенных немецких газеток из номера в номер начала печатать неведомо кому принадлежавшие записки о походе Наполеона в Россию. Аналогия напрашивалась сама собой, что весьма болезненно било по русскому национальному самолюбию. При этом англичане утверждали (как водится, «из достоверных источников»), что турок было в три раза меньше, чем русских, а русская печать – что на каждый русский штык приходилось десять турецких, турецкая же загадочно помалкивала, чаще упоминая о воле Аллаха, чем о соотношении сторон в первом Плевненском сражении.
Узнав о конфузе под Плевной, Николай Николаевич-старший минут пять топал ногами и ругался, как ломовой извозчик. Непокойчицкий невозмутимо ждал, пока он успокоится, а Левицкий – в последнее время великий князь главнокомандующий стал в пику старику все чаще привлекать к общей работе помощника начальника штаба, всячески отмечая его педантичное усердие, – Левицкий нервно суетился, перекладывая бумаги и пытаясь что-то сказать.
– Что он топчется? – заорал Николай Николаевич. – Что он тут топчется?
– Осмелюсь обратить внимание вашего высочества на цифры, – рука Левицкого чуть вздрагивала, когда он протянул листок. – У турок не менее пятидесяти тысяч, тогда как в отряде Шильдер-Шульднера…
– Врет Шульднер, и Криденер твой врет! – главнокомандующий бешено выкатил белесые глаза. – Без освещения местности прут, без разведки атакуют, все на авось, на авось! – Он вдруг поворотился к Непокойчицкому: – Что молчишь? На сколько соврал Криденер?
– Возможно, что Николай Павлович и не соврал, – тихо и очень спокойно, даже задумчиво, сказал Артур Адамович. – Осман-паша собирает в Плевне всех, кого может, да и по Софийскому шоссе к нему все время идут обозы и подкрепления. Если все принять в расчет, то можно допустить, что у Османа-паши около сорока таборов низама, несколько эскадронов сувари и не поддающееся учету число черкесов и башибузуков.
– А пушек? Пушек сколько?
– Вероятно, около шестидесяти-семидесяти. Следует иметь в виду, ваше высочество, что неприятель занимает весьма выгодную по условиям местности позицию, которую беспрестанно укрепляет.
Тихий голос Непокойчицкого всегда действовал на великого князя успокаивающе. Посопев еще немного и посверкав глазами, Николай Николаевич сел к столу и потребовал карту. Пока Непокойчицкий неторопливо разворачивал ее, Левицкий счел возможным сказать то, о чем его лично просил Криденер:
– Генерал Криденер умоляет ваше высочество доверить ему разгром Османа-паши. Он дал слово, что сметет эту сволочь с лица земли.
Артур Адамович недовольно поморщился: он не любил ругани, громких слов и генеральской божбы. Он любил точно обозначенные на картах войсковые соединения и безукоризненное исполнение приказов. Николай Николаевич заметил его неудовольствие, усмехнулся и сказал, вдруг повеселев:
– Коли сметет сволочь, так вопрос лишь в помощи да в быстроте. Кого можем подчинить Криденеру для уничтожения этого Османки?
– На подходе корпус князя Шаховского, ваше высочество, – начал докладывать Левицкий. – Кроме того, от Царевицы можно повернуть к Плевне 2-ю бригаду 30-й пехотной дивизии…
– Отряд подполковника Бакланова вышиблен турками из Ловчи, – вдруг прервал Непокойчицкий с неожиданной резкостью. – Правда, он занял Ловчу снова, но его непременно вышибут еще раз.
– Ну и что? – сердито переспросил главнокомандующий. – Где Ловча, а где Плевна…
– Рядом, – весомо сказал Артур Адамович и, оттеснив Левицкого, показал по карте опасную близость этих городов. – Если Осман-паша соединится с турками в Ловче…
– Так не дайте ему соединиться! – крикнул Николай Николаевич. – Перебросьте туда кавалерию. Есть поблизости кавалерия?
Генералы переглянулись: надо было решаться. Ближайшие кавалерийские части были в распоряжении Криденера: 9-я кавалерийская дивизия генерала Лашкарева и Кавказская бригада Тутолмина. Перевод их на участок между Плевной и Ловчей означал ослабление основных сил Западного отряда.
– Если соизволите, туда можно направить Кавказскую бригаду полковника Тутолмина, – сказал Непокойчицкий. – Это, конечно, ослабит Криденера, но перед Ловче-Плевненским отрядом можно поставить активную задачу.
Артур Адамович замолчал. Молчал и главнокомандующий, в размышлении барабаня пальцами по карте. Потом спросил отрывисто:
– Сколько у нас пушек?
– Пушек? – Левицкий лихорадочно рылся в бумагах, подсчитывая. – Думаю… Думаю, около полутора сотен.
– В два раза больше, чем у Османки? – радостно засмеялся Николай Николаевич. – Огонь, сокрушительный огонь – вот что мы противопоставим его таборам и черкесам. Отдавайте бригаду этому… – Он вдруг расстроился, поскольку всегда гордился своей памятью на фамилии, а тут запамятовал. – Кого из Ловчи вышибли?
– Подполковника Бакланова, – подсказал Левицкий.
– Вот ему отряд и подчините. Он и местность знает, и битый – значит, злой.
– Позвольте возразить вашему высочеству, – осторожно сказал Непокойчицкий. – Бакланов битый, но не злой, а нерешительный. А нужен – решительный: задача будет сложной, а сил – мало. И есть только один командир, способный эту задачу выполнить: генерал Скобелев-второй.
Великий князь снова нахмурился и недовольно засопел. Левицкий, очень не любивший Скобелева, уловил это недовольство. Сказал, обращаясь к Непокойчицкому и как бы между прочим:
– Извините, Артур Адамович, но ваш протеже – шалопай. Его на пушечный выстрел нельзя подпускать к этой войне: пусть едет в Туркестан халатников бить. А здесь…
– Скобелев – генерал свиты его величества, – вдруг надуто сказал главнокомандующий. – Не забывайся, Левицкий.
– Прошу простить, ваше высочество, – растерялся никак не ожидавший такого афронта Левицкий. – Мне думалось… Я полагал…
– Лучше Скобелева командира для этого дела у нас нет, – с неприсущей ему твердостью повторил Непокойчицкий. – Я настоятельно прошу ваше высочество. Настоятельно.
– Решено, – отрезал Николай Николаевич. – Пусть докажет, на что он способен в европейской войне. Пишите приказ. А ты, – великий князь погрозил Левицкому пальцем, – ты шпильки для дам прибереги.
Князь Алексей Иванович Шаховской получил приказ о подчинении Криденеру и новой задаче корпусу на марше. Будучи старым воякой, он делил генералов на боевых и «протяжных», объединяя в последнем определении как протежирование свыше, так и протаскивание, «протягивание» в чины, вопреки заслугам и логике. Криденер был «протяжным» в чистом, так сказать, виде, но князь превыше всего чтил дисциплину, а посему ничем не выказал личной обиды. Он тут же вызвал Бискупского, прикинул с ним, как проще и быстрее повернуть войска с марша на иные направления, распорядился о приказах, но задержал начальника штаба, спешившего удалиться для исполнения полученных распоряжений.

