
Полная версия:
Шесть тонн ванильного мороженого
Он заулыбался.
С какой-то даже детской невинностью. Голубые глазки распахнул, ими хлоп-хлоп. Я тут понял, что в нем девкам-то нравилось. Вот эта самая невинность. Вот ведь дуры, прости меня Господи!
– Но есть и второй, – я поднял палец, – второй вариант!
Улыбку вмиг сдуло.
– Второй вариант… Как ее, э-э-э, во – Кристина. Кристина! С работы тебя выпрут, станешь кормящим отцом. Ложка, плошка, поварешка. Передник в горошек. Кристина тебе будет детишек рожать, маленьких, кривоногих. Орать будут – жуть! Какать-писать прямо на коленки тебе. Потом вообще в Улан-Батор всей семьей переедете, кумыс на завтрак, обед, ужин будешь кушать. Кристина целый день на работе – компьютеризировать Монголию, а ты – в юрте, с ребятней… С детишками.
Он помрачнел, спросил:
– А кто решать-то будет, какой вариант?
– Это Комиссия. Все они. Там… – Я снова неопределенно мотнул вверх.
Он раскис. Представил, наверно, детишек. Или Улан-Батор.
– Не кручинься, брось, может, еще все обойдется. Может, первый вариант как раз и выйдет. С этими – Джессиками, Амандами… С Лорейн… Моника еще… Ну? Давай двигать, а? Как там бабка твоя, училка, пела: «Не грусти, Августин, гляди бодрей!» Так, что ли?
Я балагурил, валял ваньку, прихохатывал – хотелось мне Алекса хоть как-то приободрить. Но если честно и между нами, разумеется, то его шансы на семейное счастье в Монголии были очень высоки. Очень.
Виртуоз
Волшебной силой вдохновенья,Как жезл посланника богов,Певец низводит в царство тленья,Уносит выше облаковИ убаюкивает чувстваСвятыми звуками искусства.Фридрих Шиллер– Знаете, я вот смотрю на вас – и что-то эдакое всплывает. Из самых глубин. Вы, случайно, в детстве в пионерлагере «Чайка» не отдыхали? В Евпатории? До ужаса похожи на мою первую любовь. Нет? Потрясно, просто одно лицо… э-э, спустя некоторые годы. Аленка звали, как сейчас помню… Сентиментальный? Да, есть такое дело… Вообще, знаете, художник – натура чувствительная, так сказать, без кожи, нервы обнажены. Ух! Страстные – жуть! Но наивные, как дети, эти художники. Вы про Ван Гога слыхали? Ага, ухо! Вот такие вот страсти-мордасти. Чуть-чуть вправо повернитесь… и наклоните… к плечу. Нет, это перебор, вот так. И на меня смотрите, ну минут пять – я как раз глаза рисую.
Славик действительно прорабатывал глаза. Безотказный принцип: глаза чуть больше, нос поменьше – это так, кухня, секреты мастерства. Взгляд с поволокой. Добавить блик. Загорелся – заблестел глаз… Другой. Отлично!
За спиной зашушукались, с восхищением:
– Как живые! Глядят!
Игнорируя восторги, Славик щурился и, ловко оттянув мизинец, совершал плавные жесты правой рукой, вроде пианиста или факира, то тягуче-задумчивые, то стремительные, как укус. Иногда выкидывал вперед левую руку, прикрыв один глаз, будто целясь. Чмокал губами или цыкал языком. И приговаривал скороговорочкой: «Так-так-так, так!»
– А чего, это бумага серая, а? – провинциальный голос из-за спины.
– Не отвлекайте художника, товарищ! – Строгий теткин голос, училка наверняка.
– Не-е, ну правда, серая-то чего, – перешел на шепот провинциал, – и коричневым цветом, а?
– Техника мастеров итальянского Ренессанса, – галантно отвечает Славик, не оборачиваясь. Движенье рук не нарушается – чистая ворожба! Добавляет: – Сепия по тонированной бумаге – выбор Леонардо и Рафаэля.
За спиной уважительное:
– О-о-о!
Дружелюбная корректность – наше кредо! Славик шаркнул мягчайшей губкой – на щеке появился румянец, сдунул остатки коричневой пыльцы, чуть тронул резинкой – легкий блик закруглил щеку, налил ее глянцевитым светом: так-так-так, так!
– А вы, Лариса, надолго в столицу?
Отличные ноги… Грудь, похоже, тоже в порядке. Не первой свежести, это да – пожалуй, под тридцать. А кто сказал, что это плохо?
– У сестры? «Тимирязевская»? Прекрасный район – экология! Я там в Полиграф поступал, как в лесу, честное слово… А воздух, м-м-м!
Про сестру врет наверняка. А ротик хорош, губки пухлые, как у пионерки. И в глазах черти. Бесенята… Выпить, похоже, любит… да и вообще повеселиться.
– Нет, провалился. Там конкурс – мрак! Окончил «Девятьсот пятого года», «пятачок» – училище художественное.
Славик подался назад, замер.
Выдержал паузу, спиной чуял, как зеваки тоже замерли – после стремительно прошелся по бликам белой пастелью – глаза и губы портрета заблестели.
– Высший класс! – Это из-за спины. – Мастер!
– Ну-с, мадам… или мадемуазель? Извольте оценить! Прошу!
Славик одним лихим движением развернул лист к модели.
– Прошу!
– Ой! Это я? – со смехом, чуть смущаясь, говорит она. – Ну вы мне польстили, тут какая-то кинозвезда просто…
– Польстил, ох, польстил! – Из-за спины снова занудный провинциал – непременно один такой нытик должен быть.
– Что вы, товарищ, мелете? – Это училка. Молодец, так его!
– Ничего он и не польстил! Девушка сама по себе очень даже симпатичная. А потом, может, он так видит? Понаедут такие вот – критикуют, а сами ничего в искусстве не кумекают! Стыдно, товарищ!
Славик улыбается:
– Вам-то самой нравится? А то, если нет, я себе оставлю…
– Нет-нет, что вы! Мне очень нравится. Очень…
Лариса бровь чуть вверх, улыбнулась, добавила:
– Вы такой талантливый…
Вот чертовка! Славик любезно кивнул, проворно расписался в углу, накрутив обычных своих вензелей, брызнул ядовито-приторной «Прелестью».
– Ой! А лаком-то зачем?
– Сепию закрепить. Техника эта очень… – он взглядом уперся ей в глаза, – нежная…
– А-а-а… – выдохнула Лариса.
Портрет проложен листом папиросной бумаги, свернут упругим рулоном, зажат скрепками.
Лариса протягивает две бумажки – фиолетовую и синюю.
– Тридцать, да?
Славик с тем же оттянутым мизинцем, что и при рисовании, нежно вытягивает фиолетовую:
– Для вас, сударыня, двадцать пять. Дискаунт за обаяние.
Лариса смеется.
Славик, посерьезнев, почти строго:
– Портрет сразу под стекло. Капля воды – и все пропало! Под стекло! Вы когда в Суздаль обратно?
– На той неделе, в среду. Сестра из Паланги вот вернется… с отпуска. У них там санаторий. У предприятия.
– Так что ж вы тут одна?!
Лариса снова бровь вверх, плечами пожала:
– Ну…
– Никуда не годится! Вот так вот эти слухи, эти вот самые слухи про москвичей и рождаются! Что негостеприимные и прочее. Грубые! Не годится это никуда! – Славик говорит со строгостью. – Немедленно давайте ваш телефон! Устроим экскурсию по вечерней столице – Университет, Триумфальная арка. А?
Она диктует. Славик записывает. Телефон, Лариса. Подумав, добавляет: Суздаль.
2– Тебя как зовут? Света? Светик-Семицветик! Ты уже в школу пошла? Во второй? А сейчас каникулы? Да мы уж совсем взрослые! Ты, Светик, минутку посиди, не двигайся, хорошо? Дядя-художник сейчас твои глазки будет рисовать.
Бледная, в голубизну, девчушка лет семи испуганным зверьком застыла на складной скамейке. Не шелохнется – от усердия губу закусила.
– Да не вертись ты, егоза! – Мамаша с бородавкой на щеке, основательная, как тумба, задрапированная в ворсистую морковного цвета материю, жакет и юбку, зачем-то трясет худое плечо дочки. – Не вертись, кому говорят. А то выйдет Баба-яга какая-нибудь. Костяная нога… Нам папка такой нагоняй устроит!
«Тебе, пожалуй, устроишь», – думает Славик про морковную тетку с бородавкой, сам ласково сюсюкает девчонке:
– Мама шутит, Светик. Шутит. Получается просто красавица. Принцесса! Ты принцессой хочешь быть? Хочешь?
3– Слышь, Славик, – сзади, присев на корточки, дохнул пивом Коляныч, – там, в «Овощи-Фрукты» шампанское завезли… пока не выкинули… – Коляныч щурится на солнце. – Но я могу взять.
Сцепив грязные пальцы, разглядывает руки. На пальцах выколоты фиолетовые перстни. На кисть из-под рукава выползает чернильная голова змеи. Славик знает, что змея эта выколота по всему телу, обвивает руку, вокруг груди, идет вниз по спине. Коляныч как-то показывал ему, куда хвост уходит. Дичь!
Славик достает червонец, подумав, добавил еще пять. Сверху положил трешку.
– Три! Сдачи не надо!
– Славик! Уважаю!
4Руслан, он же Челентано, оказался, черт возьми, прав – действительно выглядело это потрясающе.
Десять минут тому назад он, наклонившись к Славику, мрачно объявил:
– Корейцы опять. Там. У Вахтангова. Очередь, представляешь?
Славик быстро закончил подвыпившего командировочного из Житомира, разомлевшего от послеполуденной жары и страдающего от икоты. Сунул купюры в карман рубахи. Пальцы нащупали приятную пухлость заработанных за день денег. Неплохо, неплохо – где-то под сотню… Попросил соседа приглядеть за этюдником.
– Что за такая техника? А? Черт разберет!
Челентано говорил без акцента, но в мелодике его речи все-таки угадывалось что-то высокогорное, кавказское. Он был чеченец, но почему-то откуда-то с Севера. Норильск, что ли, Славик точно не помнил. До этого он слышал про чеченцев только от Лермонтова – «злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал» или что-то в этом роде… В школе еще.
Руслан-Челентано (а ведь действительно похож!), по-кошачьи маневрируя меж художников, их хозяйства, разложенного тут же на брусчатке и прогуливающихся зевак – по большей части «гостей столицы», москвичи сюда попадали, как правило, случайно или с провинциальной родней, – прокладывал путь вниз по запруженной улице. Славик на ходу поглядывал на работы коллег – так, в основном на троечку, дилетантщина по большей части. Хотя вот эта ничего… Уголь… Мастеровито. Волосы лихо сработаны. Надо будет присмотреться потом.
У аптеки пришлось огибать плотную толпу. У стены кто-то невидимый терзал фальшивую гитару, а кто-то другой нараспев кричал дискантом. А может, это был один и тот же человек. Толпе нравилось – особо ловкие поэтические пассажи отмечались хлопками. А строчки «Ночами грыз я горькие грибы, а зверь в Кремле строгал гробы» заслужили настоящей овации.
Вынырнули из шашлычной вони, густой и аппетитной, – надо будет перекусить на обратной дороге. И пивка!
5– Что за техника? Знаешь, да?
Славик знал: «сухая кисть» называется.
Два корейца проворно, едва касаясь бумаги, сновали большими колонковыми кистями. Быстрыми кругами, словно щекоча ватман. А там, как на фото в проявителе, каким-то чудесным образом наливались тоном, проступали, оживали в невозможной мягкости теней и плавности форм шея, щека, губы. Глаза! Глаза действительно получались потрясающе.
– Вы крайний рисоваться? – чуть ткнула Славика в спину толстая гражданка с монументальной прической и голыми руками. – А почем, не знаете?
– Двадцать пять, – не оборачиваясь, ответил кореец. – Будете вон за той девушкой.
Шашлык подгорел и был жирный – щекотное сало стекало до локтей. Они макали куски мяса в темно-красный соус и запивали тепловатым пивом из зеленых бутылок, голых, без этикеток – вся информация о напитке уместилась на жестяной пробке.
Руслан кинул непрожаренный кусок бродячему псу – тот моментально материализовался, как только они разместились на ящиках, а после с немой укоризной гипнотизировал их.
– А чем это они трут, корейцы?
Славик запрокинул голову, последний глоток разочаровал – одна пена, черт. Все равно хорошо! Вытер губы ладошкой.
– Масло. Сажа или жженая кость.
– Какая такая кость?
Славик повернулся, посмотрел в глаза чечена.
– Ты рисованию, живописи учился вообще?
– Я кулинарный кончал, в Барнауле, говорил же тебе. А рисовать только здесь начал. Приехал – смотрю, ха! Улица красивая, женщины ходят сами, а? Свежий воздух, м-м-м… Думаю, художником надо, зачем поваром? Ну?
6– В театральный? На актерский? Нет, почему, вовсе даже и не думаю! Наоборот, вот смотрю я на вас и вижу… Что? Нет, не просто симпатичное… даже, я бы сказал, красивое лицо. Одухотворенность! Вижу в вас эту самую страсть, жажду творчества. Ведь есть же страсть? Вот, к примеру, Ван Гог. Ага, который ухо… Вот где страсть! Гейзер! Фонтан! Или Рембрандт – мастер света, тот тоже э-э…
Славик выставил руку, прищурился, словно целясь:
– Так-так-так. Так…
Уверенным зигзагом закруглил прядь за ухом, еще… Мазнул ластиком – блик волшебно оживил волосы. Хорошо!
– Мне ли не знать? Как человек творческий утверждаю: главное – страсть! Огонь! Безусловно, безусловно… и это тоже. Но этому ведь и научиться можно. Вот вы поступите, да, да, тьфу-тьфу-тьфу, хотя я просто уверен. Уверен! Вы мне свой телефон дайте – я вам через месяц позвоню, с шампанским отметим. Приглашаю! Естественно.
Да, вот с таким вот неоперившимся чертенком, глупышкой и простушкой, как славно было бы покувыркаться, устроить кутерьму где-нибудь на природе, среди высоких трав, а? На дачу нельзя – там Ленка с пацанами… Может, на Николину или в Серебряный Бор? Куда Ольгу возил. А что? Отличное место, сосны, пейзажи открываются…
7Последнего клиента добивал уже при свете фонарей и нервно моргающей надписи «Кулинария». Совсем пьяного майора-пограничника, упрямо сползавшего вбок, Славик закончил кое-как, наспех – стало совсем темно.
Получилось не похоже, разве что усы… Нехорошо, конечно, ну да бог с ним, майор все равно портрет где-нибудь в метро забудет.
До этого была еще одна – непоседливая и задастая тетка, с толстыми, как у борца, руками, громкая, из Воронежа. Еще тридцатник в плюс. С погранца взял четвертной – пожалел вояку.
Славик оглянулся, покрутив головой, пересчитал деньги. Сто сорок семь рублей – и это чистыми, минус шампанское и шашлык. Совсем даже неплохо.
Парковался Славик в Староконюшенном. Дотащил барахло до машины. Свалил этюдник и прочее хозяйство в багажник. Зашел в телефонную будку, чуть не задохнувшись от вони, ногой распахнул дверь. Достал книжицу, полистал, с трудом разбирая цифры и имена.
Так кто ж, юность бесенка? Или опыт, развратные губы и грудной голос, а? Вот в чем вопрос… Лариса или…
– Лариса? Узнали? Вот весь день думал о вас… да нет, серьезно. Да, да… А зачем откладывать? Сейчас вот за вами заеду – и все. Как обещал: огни вечерней столицы. И туда тоже. Университет, конечно… Нет, невест там уже нет… Поздно. Невесты все уже бай-бай делают.
8Славик этого района не знал.
Свернув с Волоколамки, поплутал по подслеповатым переулкам, наконец, нашел тот салон для новобрачных, про который говорила Лариса. Неожиданно вспомнил, что именно здесь покупали кольца и Ленкино платье. Шесть лет назад… Нет, восемь. С ума сойти – восемь лет!
Направо и сразу налево.
Ну и название – улица Соломенной Сторожки – полный маразм!
Остановился у самого подъезда, вздыбив машину на бордюр. Отвинтил зеркало, кинул на сиденье – черт его знает, что за место. Темень, кусты, заборы.
Достал из багажника увесистый пакет. Толстое стекло глухо звякнуло. Одну бутылку положил обратно в багажник. Подумал. И снова сунул ее в пакет. Шампанского много не бывает.
9Квартира оказалась маленькой – пахло кошкой и какими-то лекарствами. Из замыленных овалов на стене выглядывала робкая деревенская родня. По стене – какие-то самодельные кружева, в углу – картонная Богородица.
Вторая бутылка шампанского хлопнула полиэтиленовой затычкой, полезла пена. Опять завоняло кислятиной и дрожжами.
Лариса проворно подставила чашку – пили из фаянсовых в красный горох чашек.
– Вот вы, Лариса, девушка не только красивая… да-да, и не возражайте, но и, – Славик, сделав паузу, поднял палец, – но и умная. Я заметил сразу. Что умная, в смысле…
Лариса сделала бровью вверх и чуть отпила из чашки. По белому краю багровыми укусами неопрятно лоснилась помада. Славик старался туда не смотреть.
– Вот вы меня поймете. К примеру – Ван Гог, да, который ухо… Но я не про ухо. Он писал брату: говорит, брат, я заплатил за искусство своей жизнью и рассудком. Жизнью!
Лариса слушала, вкрадчиво улыбаясь. Свет свечки выхватывал лицо из темноты, и она казалась Славику одной из тех линялых фотографий на стене.
Славик все говорил, говорил, торопливо, словно боясь, что его перебьют и он не успеет сказать какой-то важной вещи, чего-то главного:
– А вот еще… Не верю я в нашу цивилизацию, не верю! Сколько раз я видел – это Ван Гог пишет, – как топчет она слабых и беззащитных. А истинная цивилизация должна быть основана на человеколюбии. Во! И нет сил моих больше – устал смертельно. А в конце приписал: так будет лучше для всех.
* * *«Так будет лучше для всех», – написал Ван Гог в записке перед тем, как приставил пистолет к голове и выстрелил.
А до этого чисто побрился. Побрился той самой бритвой, которой пару лет назад он пытался зарезать Синьяка. Тогда, слава богу, великан Гоген, сграбастав тощего голландца в охапку, остановил его.
Той самой бритвой, которой позже он отрезал ухо и, упаковав, как сувенир, в шуршащую папиросную бумагу, а потом в коробку, перевязав голубой лентой, отправил в подарок Лильен, знакомой проститутке. «Какие у тебя, Винсент, красивые уши!» – как-то раз сказала она ему…
Он сбрил свою рыжую бороду и усы, заметив, как много волосков поседели и стали совершенно белыми.
А непривычно голым скулам сразу стало холодно.
Потом с трудом (в последнее время у него страшно болела спина) вытащил ободранный, еще отцовский чемодан из-под кровати, достал оттуда белую рубашку без воротника, надел ее, провел ладонями по груди, разглаживая складки. Рубашка пахла лавандой, домом и внезапно ускользнувшей жизнью.
Придвинул мольберт к треснутому зеркалу на стене. Долго разглядывал чужое лицо, проводя пальцами по гладким впалым щекам. Потом взял палитру, кисти.
И начал работать.
Этот автопортрет он написал специально для матери. Свой последний автопортрет. Потом взял револьвер и выстрелил.
* * *Славик говорил, иногда усмехаясь совсем невпопад – к горлу подпирал мерзкий комок, – в эти моменты глазам становилось щекотно, но ему было наплевать, все равно в потемках слез не разглядеть. И эта комната, и эта женщина показались ему вдруг чем-то давным-давно прошедшим. Будто этого уже нет. И его тоже нет, а может, никогда и не было вовсе. Ему стало тоскливо. И страшно. Но пока он говорил, ему казалось, что еще есть надежда, еще не все пропало.
И Славик говорил.
Говорил до тех пор, пока Лариса молча не придвинулась к нему вплотную. Она повалила Славика на съехавшие подушки дивана и, сильно дыша носом, наконец заткнула ему рот своими мокрыми алыми губами.
Дачный портной
…воздух был густо насыщен запахом сирени и черемухи. Где-то по ту сторону рельсов кричал коростель…
А. П. ЧеховЯ догадалась сразу.
Почти сразу.
У меня с детства время от времени случались, как бы половчее это назвать? – ну да бог с ним, – галлюцинации.
Я об этом стараюсь особо не распространяться, особенно после того давнего случая в школе. Урок, прямо скажем, на всю жизнь. Теперь стараюсь на чужих промахах учиться – Жанн д’Арк, допустим, – чем не поучительный пример, а? Один финал чего стоит!
Галлюцинации мои происходят в пограничном состоянии – между сном и реальностью, в момент засыпания или пробуждения.
Именно в этой зыбкой мути вдруг возникает совершенно отчетливый голос, иногда диалог, – словно громкое радио через хлипкую стенку, каждое слово отчетливо и ясно. Причем говорящие совершенно игнорируют меня (что обидно, – все-таки это в моей голове), обращаются лишь друг к другу или же произносят отстраненные (от меня) монологи.
– Мне не хотелось бы винить исключительно его матушку (пауза), но ничего другого не остается, – Это мужской баритон. Чуть картавый.
– А он ягненок? – женский, с вызовом.
– Да, он жертва! – Картавый, с пафосом. – Тот ад, что он пережил в детстве, нескончаемый караван маминых любовников – помилуйте, Глеб Ильич и не мог стать ничем…
Тут я просто подскочила – Глеб Ильич!
Естественно, голоса тут же исчезли, поскольку я совершенно проснулась.
Глеб Ильич… Конечно, конечно. Как я сразу не догадалась. Тогда, еще утром…
…когда он стоял в тени, чуть в стороне от толпы, примостив к бедру свой неизбежный велосипед (увидеть их врозь казалось делом немыслимым) и посасывая травинку, с некоторой даже скукой поглядывал в сторону сероватой простыни.
Смирившись, после бесплодных, хотя и вялых попыток справиться с напирающими дачниками, участковый сел на траву и, сняв фуражку, закурил.
– Из района приедут… Может, из Москвы! – азартно шептались за спиной. – А убили-то кого, известно?
– А то?! Машку Миронову!
– Допрыгалась, прости меня господи…
От произнесенного вслух имени картинка перед моими глазами дернулась, как пленка в заевшем проекторе, звук тоже исчез – вороний гвалт кто-то просто выключил, – вороны вили гнезда каждую весну в нашей Березовой аллее, собственно, где и лежала сейчас Машка Миронова. Под простыней.
Она была (прошедшее время в данном случае выглядит мрачно и значительно, согласитесь) года на три старше меня, недавно развелась, приобретенной после развода свободой пользовалась страстно и с удовольствием.
С эдакой развеселой открытостью, пожалуй, даже нарочитой, вроде как напоказ – вот я какая!
Что совершенно естественно вызывало изрядное раздражение у части дачников, в основном дам, как они выражаются, «интересного возраста». Фраза эта меня всегда смешила: не могу понять, с чьей стороны этот интерес?
Потоцкая, с сощуренным, чуть косящим глазом и густой пиратской бровью, упивалась внезапной популярностью, особенно после разговора со следователем, – к одиннадцати появилась «Волга» и микроавтобус с московскими номерами, участковый внезапно ожил, столичные сыщики, мигом оттеснив зевак, деловито засуетились с камерами, пакетиками. Ползали на карачках, словно обнюхивая траву и сухую глину тропинки.
Подбирали какие-то щепки и мусор.
Потоцкая, наткнувшаяся на Миронову (тело) этим утром, сначала просто рассказывала об этом, позднее ее история приобрела больший вес – она делала строгое лицо – разбойничья бровь изгибалась – это между нами, московский инспектор с меня слово взял! – громко шептала, пуча глаза:
– Маньяк!
Слушатель ахал. Или охал. Хватался за лицо.
– Орудие убийства (Потоцкая умело вворачивала милицейские словечки уже к полудню) – ножницы! Портняжные! Профессиональный инструмент. Как у закройщиков. Длина лезвий – сто семьдесят миллиметров! Более тридцати колотых и резаных ран.
Эти ножницы, сказать по правде, меня чуть смутили. Не очень они вязались с Глебом Ильичем. Хотя с ним вообще мало что вязалось. Очки, велосипед, разумеется. Книги. Вот, собственно, и все, что приходит на ум.
Обычная картина. Мы купаемся, загораем – Клязьма здесь достаточно широка, местами песчаные залысины, камышей нет, заходишь в воду без замирания, что угодишь пяткой в какую-нибудь илистую слизь. Вода речная – не море, желто-коричневая, ныряешь когда – словно через пивную бутылку смотришь.
Глеб Ильич. Прислонил велосипед к дереву – всегда в тени, к воде даже не подходит, аккуратный, гладкие волосы какого-то неопределенного мышиного цвета, да и весь он линялый какой-то, по большей части серый – с робкими добавками, в лице – чуть розового, в одежде – чуть синего, вот только велосипед – черный. Драндулету этому, должно быть, лет пятьдесят, с дамской рамой – чтоб юбка не задиралась. Скорее всего, его мамаши покойной. Глеб Ильич велосипед покрыл черным лаком, и спицы, и руль. Все черное. И блестит.
Садится под деревом – непременно газету подстелет – чтоб штаны, не дай бог, не замарать. Раскроет книжку, мол, читаю – не отвлекайте, а сам поверх страниц на девиц пялится. И думает, незаметно!
Говорят, он преподает где-то. Что-то заумное, физико-математическое.
Но при чем тут портняжные ножницы?
Жертва номер два – пьянчужка со станции. Неопределенного возраста тетка с сизым лицом. Неизбежный персонаж любого привокзального пейзажа средней полосы нашей нетрезвой страны.
И если бы не предыдущее убийство, то, скорее всего, на это внимания никто бы и вовсе не обратил – брезгливое безразличие к этим бедолагам вполне понятно. Хотя и не очень оправданно.
Ее нашли за пивным ларьком какие-то работяги с утренней электрички.
Все это, из третьих рук, рассказано было с очевидными дополнениями и зловещими деталями. Очевидно, вымышленными…
…и платье, искромсанное в лоскуты, и жуткие раны, и, разумеется, опять ножницы. Скучное слово «портной» зазвучало по-новому. Неизбежность этого прозвища была очевидна, по-другому вскоре убийцу уже никто и не называл. «Портной!» – говорили зловещим полушепотом. И озирались по сторонам – где он там прячется, этот маньяк-закройщик со своими страшными ножницами?
Меня всегда поражало – почему во всех этих фильмах героиня, трясясь от ужаса, тем не менее непременно идет в подвал? Или в самую темную комнату заброшенного дома? – ведь всем ясно – Он там! Затаился. Со своим ножом-топором-пилой. Или ножницами… (неожиданно свежий поворот, а?) По-прежнему не могу найти этому объяснения. Хотя сама сейчас поступаю именно так.



