Читать книгу Шесть тонн ванильного мороженого (Валерий Борисович Бочков) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Шесть тонн ванильного мороженого
Шесть тонн ванильного мороженого
Оценить:
Шесть тонн ванильного мороженого

5

Полная версия:

Шесть тонн ванильного мороженого

«Если режиссер ставил задачу вызвать чувство омерзения еще до начала спектакля, то он успешно с ней справился», – подумал Куинджи, садясь в большое кресло, церемонно указанное Кранцем. Ивонна придвинула стул, села рядом, закурила и, стряхивая пепел на пол, принялась разглядывать зрителей. Те безучастно и молча, как статисты, рассаживались. Публики оказалось мало – большинство мест остались пустыми.

Ларс крутил в руках стакан, стекло стало теплым и липким, от приторной смеси слегка мутило. Он поставил стакан на пол, пристроив к ножке кресла. Теперь липкими казались и пальцы, и ладони, опять мучительно хотелось вымыть руки.

Свет на сцене погас. В темноте мерцающей точкой краснела сигарета Ивонны. Слева шумно дышал старик, от него тянуло чем-то кислым.

«Мухами», – угрюмо подумал Куинджи, ощущая растущее раздражение. Сидеть в полной темноте казалось глупо и унизительно.

– Это что? – сердитым шепотом спросил он.

– О! – скрипнув стулом, тут же отозвался старик. – Это Шекспир!

«Новаторы хреновы!»

У Ларса вдруг закружилась голова, непроглядная темень, утратив форму зала, постепенно стала вытягиваться, разрастаться, постепенно превращаясь в бездну. Он вцепился в поручни, зажмурился, ощущая, как сжалось сердце и перехватило дыхание. Из живота, медленно поднимаясь вверх к горлу, подкатила волна ужаса, как тогда, в детстве, когда, заходясь в кашле, он был уверен: еще мгновенье – и он задохнется. Удивительно, Ларс исцелился от астмы тысячу лет назад, а страх смерти, испытанный тогда, навсегда притаился где-то внутри, не тускнея и не слабея.

Снова ударил гонг. На сцене зажглась жидкая красная подсветка. Сознанию оказалось достаточно такой ничтожной зацепки, чтобы расставить все по своим местам – появился твердый пол, обозначился не столь уж высокий потолок. Горло отпустило, Ларс осторожно вдохнул. Мокрая рубаха прилипла к спине и противно холодила кожу. Мутный пунцовый свет вдруг напомнил Ларсу о детском увлечении фотографией: он тогда соорудил в кладовке настоящую лабораторию – с черным шестикратным увеличителем на штанге, большими кюветами и красной лампой на витом шнуре. На фотобумаге, опущенной в раствор, проступали в красном мареве какие-то неясные пятна, которые волшебным образом постепенно собирались в знакомое лицо или привычный пейзаж.

На сцене творилось нечто подобное – в вязкой мерцающей красноте скорее угадывалось происходящее, разум, ухватившись за узнаваемый нюанс, тут же дофантазировал картину. Сначала Ларсу почудился гигантский паук, он перебирал лапами и покачивался в такт глухому и мерному барабану – казалось, что где-то совсем далеко проходит парад и оттуда доносится утробное «бух-бух-бух». Потом паук распался – четыре мима, изогнувшись мостиком, по-крабьи расползлись по углам сцены. Из темноты в центр величаво выступил, почти выплыл, некто в короне. Он не отбрасывал тени, и Ларс с удивлением заметил, что ноги актера не касались пола.

– Это знаменитая «Мышеловка», – скрипнув стулом, восторженно шипел сзади Кранц. – Убийство Гонзаго.

Король тем временем растянулся на сцене, пристроив корону на животе. Крабы, помедлив, осторожно начали сжимать кольцо вокруг спящего. Барабанный бой нарастал, будто приближался. К нему добавилось гулкое эхо, казалось, что невидимый парад переместился в глубокое ущелье. Крабы обвили спящего, клубок тел забился в конвульсиях и вдруг замер. Из узла человеческих тел вытянулась вверх рука с короной.

– Где же принц? – тихо спросил Куинджи с нотой сарказма, откинув голову назад.

– Я здесь, – неожиданно ответила Ивонна.

– Ты? – Ларс резко повернулся к ней, лица было не разглядеть, лишь красный блик в волосах.

– Как? Вы не знали? – встрепенулся старик, точно испугавшись. – Госпожа Ландау… ну как же… «Терра Берлиника» прошлого года, «Золото Рейна» в Штутгарте, в Лондоне с Редгрейв, премия Лоуренса Оливье?

Куинджи давно уже не следил за театральными новостями – да и не генеральское это дело, критические статьи писал за него дрессированный молодняк, Ларс слегка редактировал текст и ставил подпись. Управление каналом и потасовки в совете директоров отнимали все время. Фамилия Ландау напомнила ему какой-то давний скандал, что-то связанное с семейной драмой – то ли убийство, то ли самоубийство. Ларс даже вспомнил имя – Максимилиан, точно, Максимилиан Ландау. Режиссер Ландау. Куинджи разгромил его «Тартюфа», спектакль сняли сразу после премьеры. Так, значит, Ивонна…

– Роль Гамлета и раньше успешно исполняли женщины, – с суетливым азартом влез старик, словно боясь, что его перебьют, – божественная Сара Бернар…

– …и тоже без ноги, – брякнул Ларс, цепенея от сказанного и не понимая, как такое могло сорваться у него с языка.

Ему показалось, что темнота справа набухла и налилась высоковольтным электричеством, как грозовая туча. Боковым зрением он увидел, что Ивонна не спеша стянула перчатку с правой руки, эта голая рука показалась Ларсу бледной и безжизненной, как у манекена. Ивонна небрежным жестом бросила перчатку на пол, потом, щелкнув чем-то у запястья, отделила правую кисть и аккуратно опустила бледно-розовый протез рядом с ножкой стула.

6

Барабан уже гремел во всю мощь, бил под дых, пробирая до мурашек. Сердце, попав в резонанс, беспомощно прыгало в грудной клетке и бухало в такт с барабаном.

Тем временем на сцене клубок человеческих тел превратился в многоногое-многорукое чудище, которое медленно сползло в зал и, раскачиваясь, направилось прямо к Ларсу. Одна из рук держала острозубую корону.

В красноватом полумраке зала возникло движение: зрители вставали и неспешно приблизились к Куинджи. Одни злорадно скалились, другие были деловито скучны. У некоторых вместо голов из воротников торчали рыбьи головы. Окружив, они подняли его вместе с креслом. Кто-то водрузил корону ему на голову. Ларс хотел вырваться, он решил сопротивляться, но по телу разлилась болезненная слабость, пробил холодный пот. Он почти терял сознание.

– Вино отравлено! Не пей вина, Гертруда! – с гадким смехом, кривляясь, прокричал снизу шталмейстер Кранц. Или это был не Кранц. Или это вообще только померещилось Ларсу.

Его несли, несли неспешно, будто саркофаг, будто жертвенное животное в нелепом и страшном языческом обряде. Куинджи, слабея, цеплялся за поручни кресла, красное марево раскачивалось и приближалось. Наконец кресло опустили на сцену. Куинджи поднял голову, прямо над ним горел тусклый красный софит. Взглянул вниз. Зал зиял слепой ямой, там колыхались щупальца и мокро мерцали рыбьи морды. Ларс был почти уверен, что разглядел Ивонну. Ивонна улыбалась и обмахивалась протезом правой кисти, как веером.

Барабан смолк. Одновременно потух софит, Ларс услышал, как, тихо потрескивая, остывала лампа над головой. В нарастающей темноте проплыли красные круги, потом погасли и они. Куинджи ощущал, как в густеющем мраке происходит какое-то движение. Он уловил странные метаморфозы, не услышал, но, подобно летучей мыши, запеленговал это. Чувство пространства обострилось, ему снова почудилось, что стены, пол и потолок медленно тронулись и начинают разгон. Внизу, раскрываясь, разрасталась душная мгла, предгрозовая, липкая. Ларс судорожно сглотнул, еще раз. Во рту стало сухо, в горле першило, подступал спазм. Судорога острой болью сдавила грудную клетку. Ларс испуганно зажмурился, чувствуя, как на лице выступил пот. «Все, конец!» – метнулась мысль. Куинджи, сжав поручни, вдавил свое тело в кресло. «Спокойно, спокойно… надо успокоиться, – уговаривал он себя. – Надо успокоиться».

Ларс начал глубоко и мерно дышать, пытаясь представить пол, крепкий деревянный пол из ладных струганных досок. Поначалу пол зыбился, шел мелкой рябью, топорщась сучками и неровными стыками. Постепенно волнение улеглось, и пол застыл.

Воздух посвежел, откуда-то пахнуло морем. Послышался тихий звон, словно кто-то пересыпал мелкие ракушки из ладони в ладонь. Донеслись едва слышимые детские голоса, они кого-то звали или дразнили. Ларсу удалось разобрать. Он разглядел и самого Поко-Пикколо – тот вполоборота стоял на границе светового круга, за которым гладкий дощатый пол тонул в непроглядной саже. Дурачок улыбался и манил, манил Куинджи рукой. Ларс с опаской привстал, осторожно выпрямился, сделал шаг. Еще один. Пикколо отступил во тьму. Ларс теперь различал его тщедушный силуэт, чернота уже не казалась такой непроглядной. Тощая фигурка удалялась, Ларс разглядел арку, за ней дверь. Пикколо радостно помахал рукой и исчез в проеме.

7

Там был коридор. Пол, бетонный и пыльный, шел под уклон, так что ноги переступали сами собой, ведя Куинджи от одного тусклого фонаря до другого. Бетонные плиты потрескались и лежали неровно, Ларс запнулся, упал, растянувшись во весь рост. Боль обрадовала его, он слизнул кровь с ладони. Вкуса он не ощутил, кровь оказалась пресной, как вода. Он помотал головой, зло сплюнул и, держась рукой за стену, побрел дальше.

Он сначала зачем-то считал фонари, но сбился на втором десятке. Теперь, приближаясь к очередной лампе, Ларс с размаху припечатывал ладонь к стене, пытаясь оставить на бетоне кровавую метку. Стены стали влажными и скользкими, словно вспотели. Ларс удивленно заметил, что на этих стенах кровь не отпечатывалась.

Он спотыкался, шаркал подошвами, отгоняя мысль о тупике. Сколько минут или часов прошло, Куинджи даже не представлял, время текло рывками, чередуя сгустки подробнейших, бесконечно нудных фрагментов с безнадежно глухими провалами.

Коридор кончился и уперся в двойную высокую дверь, почти ворота. Куинджи без особой надежды, устало уперев ладони, толкнул обе створки. Дверь качнулась, тяжело подалась и медленно раскрылась без единого звука. От неожиданности Ларс даже не обрадовался. Он замер в нерешительности, вглядываясь в темноту.

Перед ним расстилалась пустошь, поросшая бурьяном и низким кустарником, дальше шли огороды, которые спускались к темной реке, неподвижной и маслянистой, как деготь, с зеленоватой лунной дорожкой. На той стороне реки виднелась мельница, чернело колесо, вдоль берега росли старые ивы. В лунном свете макушки их казались припорошенными инеем. За ивняком начинался луг, тоже серебристый от луны, он полого тянулся до самого горизонта. Неподвижность реки оказалась обманчивой, Ларс разглядел, как течение медленно-медленно уносит блестящий предмет цилиндрической формы. Это был ингалятор, которым в детстве он спасался от астмы, только размером с гондолу.

Куинджи сделал шаг, хмыкнул и развел руками, словно извиняясь перед кем-то. В дальнем углу сознания всплыла вялая мысль: «Что за бред? Я ведь в Нью-Йорке, на Манхэттене. Этого просто не может быть». Но глаза, постепенно привыкая к серой тьме, разглядывали все больше подробностей – это был не Манхэттен.

Сквозь кусты и чертополох проглядывал красноватый свет, там что-то вспыхивало и мерцало. Ларс перелез через невысокий забор из дикого камня, обогнул старую, треснувшую пополам яблоню, всю в уродливых наростах.

В лощине горел неяркий костер. Перед огнем на земле сидел босой парень, зябко выставив вперед худые грязные руки. На нем был рабочий комбинезон и широкий клепаный пояс с карабином, каким обычно пользуются верхолазы. Парень рассеянно глазел на огонь и тихонько насвистывал какую-то мексиканскую песенку. Пламя лизало ладони мексиканца, плясало между его пальцев – Куинджи это ясно видел. Он подошел ближе и окликнул парня. Тот повернулся, правая сторона лица пылала оранжевым, левая казалась фиолетовой дырой. Парень едва заметно улыбнулся и, кивнув головой в сторону реки, сказал:

– Уже скоро…

Ларс заметил, как в черноте дальнего берега возник неясный силуэт, в тишине послышался тихий всплеск, по лунной дорожке пошли круги, и она рассыпалась, как пригоршня мелких монет, а еще через мгновенье на освещенном плесе показались уже две фигуры. По воде стелился туман, и Ларсу почудилось, что фигуры скользят прямо по воде, приближаясь к его берегу.


Над рекой и лугами плыла полная луна, неяркая и размытая, словно задернутая марлей. Проглядывали звезды. Легкая муть застилала все небо и неторопливо ползла на восток, где вдали грудились черные грозовые тучи, освещенные по краю зеленоватым светом.

Марля плавно разошлась, и в прореху выглянула луна. Черная прореха вытянулась и стала похожа на китайского дракона, сочная флуоресцентная луна оказалась сияющим драконьим глазом. По воде пробежало зеленоватое мерцанье, лучистое и яркое, словно отражение неоновой вывески. Волшебный свет переливался и манил, обещая покой и прохладу.

«Художники называют эту краску лимонный стронций, – раздалось в голове у Ларса. – Как странно, я ведь это все уже видел…»

В памяти его пронеслось воспоминание, скорее, тень воспоминания, о забытой картине с какой-то давней выставки, кажется, из России. «Или в музее? Где это было? Здесь? В Европе?» Ни имени художника, ни названия пейзажа он вспомнить не мог, как и тогда, сразу же после выставки.

По небу чиркнула звезда. Куинджи знал, что нужно загадать желание. Ничего загадывать не пришлось: в берег уже уткнулся тростниковый плот, на котором стояла мать Ларса. Рядом, держась за ее руку, стоял и счастливо улыбался портовый дурачок Поко-Пикколо.

Ах, майн либер Августин!

Мой дар убог и голос мой не громок,Но я живу, и на земле моеКому-нибудь любезно бытие.Евгений Баратынский (1800–1844)

Часть первая

1

А подошвы были цвета застывшей карамели – Алекс едва удержался, чтобы не лизнуть их. Казалось даже, что от них пахнет не дорогой британской кожей, а сливочным пломбиром за девятнадцать. Тем приторно-сладким, в тепловатом, кляклом вафельном стаканчике, совсем тряпичном на ощупь… И дух этот, вперемешку с запахом горьковатой пыли и летнего зоопарка и тут же услужливо всплывшим в памяти оранжевым с белой лепниной круглым зданием метро, неказистое название которого он передразнивал на разные лады – «Черносоленская», «Кислобельская», – чем приводил в восторг родителей, видевшим в этом безусловные признаки юной литературной гениальности, на миг перенесли Алекса в его московское детство.

Из которого те же родители безжалостно выдернули его – «как морковку». И тривиальное сравнение, однажды придя ему на ум, уже навсегда застряло в голове.

Как морковку!

Теперь даже в овощном отделе при виде этих скучноватых рыжих корнеплодов на Алекса накатывала легкая волна сладкой жалости к себе.

– Да! Как морковку! Вы детство у меня украли! – кричал Алекс-подросток насупившимся родителям, махал рукой и, грохнув дверью, выскакивал на улицу.

Это – когда он еще жил с ними и ходил в ту тоскливую брайтонскую школу, провонявшую насквозь щами и потом.

…С суетливым завучем Марк Аронычем, неизбежно прозванным «Макаронычем» – с вечно расстегнутой ширинкой и перемазанными мелом локтями, драчливыми братьями Коганами из Житомира и подсматриванием с крыши шашлычной поверх фанерных женских раздевалок на пляже.

2

Брайтон-Бич…

У Алекса тогда даже появился малороссийский акцент – и в русском, и в английском. Хотя, если честно, по-английски ни в школе, ни дома, ни тем более на улицах Брайтона особо никто и не разговаривал.

Говорили в основном даже и не на русском, а на какой-то замысловатой мешанине русского и украинского. С неожиданным вкраплением исковерканных обломков английского.

Тогда, впрочем, как это обычно бывало в критические моменты жизни их семьи, ситуацию спасла Мама Ната. Называть ее бабушкой никто не имел права.

Даже Алекс.

– Мальчика нужно спасать! Это ж наказание, а не школа!

Бывший завуч немецкого языка московской спецшколы – в чем-чем, а уж в школах-то она знала толк!

Как когда-то, в Москве, рассекая столицу по разноцветным диагоналям и радиусам метрополитена, Мама Ната, выйдя на пенсию, таскала за собой переваливающегося, как куль, укутанного в шарфы и платки поверх серой заячьей шубы Сашуленьку-Шуренка-Сашеньку то на скрипку, то на фигурное, даже на балет, правда, недолго, – при Большом, конкуренция была жуткой, и Алекса через месяц отсеяли, так и теперь, в Америке, энергично раздавив окурок в гжельском блюдце (пепельниц она не признавала), Мама Ната повторила:

– Мальчика нужно спасать!

…И стала возить его в «настоящую американскую» школу – в Бруклине.


Сейчас, спустя годы, Мама Ната трансформировалась в памяти Алекса в некое полумифическое существо, что-то вроде Вондер-Вумен. Разумеется, без сексуальной составляющей.

Ему даже иногда казалось, что она не умерла, а просто растаяла, растворилась вместе с сизым дымом ее сигарет.

Просто исчезла, как, собственно, и положено исчезать дыму.

В крематории Алекс подозрительно косился на серую гипсовую крынку с давидовой звездой на макушке в руках отца – как могла костистая, громкая старуха уместиться там? В этой банке?

Последние годы ее жизни просочились совсем неприметно – Алекса уже не нужно было никуда возить, родителям тоже было не до нее, они азартно грызлись друг с другом или же не разговаривали вовсе.

Мама Ната ненавидела Брайтон, на улицу почти не выходила.

– Бердичев! – презрительно кивала она в сторону входной двери.

Сидела в старом кресле фисташкового цвета, грязноватом и сильно выгоревшем с правой стороны. Кресло было развернуто к окну – в узкой щели между домов был виден лоскутик океана с молочно-мутными силуэтами кораблей на горизонте.

Нещадно куря вонючий «Кэмел» без фильтра («Казбек», который она курила в Москве, здесь, естественно, не продавался), Мама Ната пристально, словно опасаясь что-то пропустить, вглядывалась в просвет между домов – туда, где было видно чуть-чуть воды и совсем немного неба. Иногда, отложив сигарету, чуть фальшивя, играла на губной гармошке. Одну и ту же мелодию:

Ах, майн либер Августин, Августин, Августин!Ах, майн либер Августин,Аллес форбай.

Песенка эта относилась к наиболее ранним воспоминаниям Алекса.

В четыре года он вовсю уже распевал немецкий текст под бабушкин аккомпанемент, вытягиваясь на крашенном грязноватой охрой табурете с кухни и срывая нетрезвые овации глянцево-краснолицих в белых нейлоновых рубахах папиных коллег из Мосплодовощторга на всех домашних торжествах и вечеринках.

– Наумыч! – хлопали они отца по белой нейлоновой спине. – Санек-то, а?! Вундеркинд!

Алекс знал значение этого немецкого слова, но к славе относился спокойно, как к само собой разумеющемуся факту.

Знал Алекс и перевод песни, неожиданно грустный при столь игриво-разухабистой (по немецким меркам, разумеется) мелодии:

Ах, любимый Августин!Все в этом мире лишь дым!Где смазливые подружки?Где веселые пирушки?Где тугие кошельки?Все исчезло без следа, да, да, да…

Такие вот примерно слова там были… ну или что-то вроде этого.

3

В «настоящей» школе южнороссийский выговор быстро исчез – даже русский акцент в его английском стал почти неприметен, остался лишь какой-то птичий присвист в шипящих. В английском их, шипящих, немного – поэтому Алекса почти всегда принимали за коренного американца.

Относительно его лингвистических способностей родители, которые, кстати сказать, сами так и не выучились английскому, оказались правы.

Правда, лишь отчасти…

Университет Лонг-Айленда дал Алексу все необходимое для вступления во взрослую жизнь.

Умение лихо, одним глотком выпивать пинту пива, курить марихуану не кашляя и, конечно, диплом, который сейчас висел под мутным стеклом в пыльной рамке на стене его крошечного офиса без окон, больше похожего на кладовку их квартиры на Пресне, чем на рабочий кабинет старшего составителя рекламных текстов одного из ведущих агентств Нью-Йорка.

Алекс еще раз понюхал подошвы и бережно поставил ботинки на кровать.

– М-м-м! Ваниль!

Чайка за окном, сидевшая на перекладине насквозь проржавевшей пожарной лестницы, склонила голову и уставилась в Алекса любопытной пуговкой черного глаза.

Алексу птицы не нравились. Вообще. Особенно не любил он чаек, и, пожалуй, еще ворон. К мелким, типа воробьев, относился с брезгливой безразличностью.

Алекс схватил ботинок, замахнулся, сделал вид, что бросает. Птица присела, сделав вид, что испугалась. Хотя ведь даже глупой чайке было ясно, что между ними стекло и что никто не станет кидаться ботинками за двести долларов.

4

Он сбежал по лестнице, прыгая через две ступеньки. Лихо скользя по кафельным пролетам, с замиранием сердца представлял страшные царапины и шрамы, покрывающие теперь карамельные подошвы его девственных ботинок. Распахнул тугую дверь.

Божественно!

Кристофер-стрит по утрам выглядит почти невинно, если не всматриваться, конечно, в витрины некоторых магазинчиков. Зевающий Эрик с розовым оттиском подушечного шва с пуговицей на щеке упругой струей смывал клочья пены с мостовой перед своим баром. Отчаянно пахло земляничным шампунем.

– Хо! – увидев Алекса, проснулся Эрик и округлил рот с аккуратной щеточкой усиков, делавшим его похожим на Фредди Меркури. – Выглядишь очаровательно! – И чмокнул воздух влажными губами: – Персик!

– Спасибо! – Алекс солидно одернул пиджак. – Презентация начальству.

– Удачи!

– Пока!

Алекс мельком скосил глаза в пролетающую мимо витрину булочной – действительно потрясно! Костюм, двубортный, в тончайшую серебристую полоску, с едва уловимым чикагско-гангстерским привкусом, но прежде всего классический, нет – Классический с большой буквы костюм – новенький, с иголочки, как и великолепно сияющие английские ботинки, да еще галстук, лимонный, подчеркивающий неординарность мышления, креативность, так сказать, – все это вместе прямо и недвусмысленно заявляло: «Посудите сами, господин директор, Алекс Грин – импозантный, талантливый профессионал, за три года проявил себя с наилучшей стороны – явно заслуживает быть творческим директором отдела медикаментов. Подумайте, господин Старк, подумайте».

5

Кстати, вторую часть своей фамилии «берг» Алекс потерял на первом курсе, когда снимал крошечную квартирку в Бронксе пополам с Лорой, Лорой Файн. Изначально Файнштейн.

– Еврейство неактуально! – соря пеплом на немыслимо грязный афганский ковер, купленный на блошином рынке за пять долларов, заявляла она.

И хрипло смеялась, закидывая голову, снова стряхивая пепел на ковер.

Алекс иногда спал с ней, так, по-приятельски. Она, впрочем, не возражала – у нее с поклонниками тоже не очень клеилось.

Алекс даже как-то раз привез ее на Брайтон.

На старый Новый год.

Мама Ната строго посмотрела на Лору поверх очков, придушила окурок и заиграла своего Августина. Судя по всему, Мама Ната тоже считала еврейство не слишком актуальным.

– Вот и ты так будешь! – На обратной дороге, перекрикивая страшный шум подземки, Лора жарко дышала ему в ухо мамиными пельменями с луком. – Эмигрант!

Быть эмигрантом Алекс не хотел.

И поэтому стал Грином.

6

Он пересек площадь и сбежал в метро. Вниз, ловко цокая по острым чугунным ступенькам.

Станция, мутноватая после солнца, с пыльными желтыми фонарями, дохнула сырым и ржавым железом.

Ввинчиваясь в утреннюю толпу, наметанным глазом определил, где остановится дверь вагона. Протиснулся и стал ждать.

По центральным рельсам станции пронесся экспресс. Прогромыхал, лязгая, словно тысяча чертей сорвалась с цепи. Некоторые на платформе, сморщившись, привычно заткнули уши руками. На Кристофер-стрит останавливались лишь местные поезда. Грохот от экспресса был совершенно адским. Заломило в висках. Секунда – и поезд исчез в тоннеле. А густое эхо еще с минуту висело на станции, нехотя затухая.

Вообще, с непривычки нью-йоркская подземка производила достаточно гнетущее впечатление. Достаточно гнусное, можно даже сказать.

7

Алекс к подземке привык. Как-никак два раза каждый день – тут хочешь не хочешь…

Вдруг вспомнил белые воздушные арки, мрамор цвета копченой колбасы и сияющий натертой бронзой револьвер пограничника на «Площади Революции», кажется… Револьвер этот так приятно было трогать варежкой, мимолетное прикосновение в толчее – секунда – и все! – влекомый могучей энергией Мамы Наты туда дальше, наверх, где балет и странные слова па-де-де и па-де-грас.

Дверь действительно остановилась прямо напротив. Не вышел почти никто, все утром ехали в Мидтаун – работать. Алекс выдохнул, прижав руку к груди, как бы защищая лимонный галстук, втерся внутрь.

Оказалось, что внутри не так уж и тесно. Он повел плечами, приосанившись, поддернул манжеты. Посмотрел время – нормально, успеет даже еще в «Старбакс».

Мысль о кофе по-детски зажгла – как предвкушение крошечного праздника. Даже больше, чем предстоящая презентация начальству.

На Таймс-сквер часть пассажиров выдавилась из вагона, чуть меньше вошло. Стало вообще почти что просторно.

Алекс ухватился за теплый от чьих-то рук хром поручня и, качаясь в такт с грохочущим вагоном, понесся дальше сквозь темень туннеля.

Перед ним сидел мальчишка лет тринадцати. Согнувшись над какой-то пиликающей и квакающей игрой, остервенело гвоздил большими пальцами выпуклые кнопки, умудряясь одновременно держать одной рукой банан, изредка кусая его, ныряя головой вниз.

bannerbanner