Читать книгу Биография Л.Н.Толстого. Том 3 (Павел Иванович Бирюков) онлайн бесплатно на Bookz (21-ая страница книги)
bannerbanner
Биография Л.Н.Толстого. Том 3
Биография Л.Н.Толстого. Том 3Полная версия
Оценить:
Биография Л.Н.Толстого. Том 3

4

Полная версия:

Биография Л.Н.Толстого. Том 3

Да, на слова либерала, который скажет, что наука, свобода, культура исправит все это, можно отвечать только одно: «Устраивайте, а пока не устроено, мне тяжелее жить с теми, которые живут с избытком, чем с теми, которые живут с лишениями. Устраивайте, да поскорее, я буду дожидаться внизу.

Ох, ох. Ложь-то, ложь как въелась. Ведь что нужно, чтобы устранить это? Они думают, чтобы всего было много, и хлеба, и табаку, и школ. Но ведь этого мало. Константин ленится. Чтобы устроить, мало материально все переменить, увеличить; надо душу людей переделать, сделать их добрыми и нравственными. А это не скоро устроите, увеличивая материальные блага.

Устройство одно – сделать всех добрыми. А чтобы хоть не сделать это, а содействовать этому, едва ли не лучшее средство – уйти от празднующих и живущих потом и кровью братьев, и пойти к тем замученным братьям.

Не едва ли, а наверно».


Литературной работой Л. Н-ча того времени были две главные вещи: статья об искусстве и науке и статья о «непротивлении злу», как он называл сначала свое будущее сочинение «Царство Божие внутри нас».

Начало статьи об искусстве было давно уже набросано Л. Н-чем по просьбе Гольцева. Потом Л. Н-ч остановился в этой работе, и черновики ее хранились у В. Г. Черткова. Вероятно, по просьбе кого-нибудь из редакторов Л. Н-ч снова взялся за нее, попросив Черткова прислать начало.

2 января 1891 года Л. Н-ч между прочим пишет ему:

«Нынче же получил рукопись об искусстве и просмотрел ее, не касаясь. Казалось бы, что воздержавшись от попыток углубления и разъезжания в сторону, можно бы привести ее в порядок, что я постараюсь сделать как можно скорее».

Но вскоре он отказывается от этой мысли и пишет:

«Получил «об искусстве» и начал работать на этом. Все углубляется и разрастается. Я не даю хода и надеюсь ограничить и кончить. Но в таком виде невозможно».

И работа эта снова откладывается, в феврале он уже пишет между прочим Черткову:

«Посылаю тоже мое писание о науке и искусстве. Хочу на время не развлекаться и отдать все свои слабеющие силы статье о непротивлении злу. Все думается, что она нужна, нужнее всего другого. О науке и искусстве я писал более для себя, а то иногда кажется, что для Бога».

Этому своему писанию он придавал действительно первенствующее значение. Около того же времени он писал своему другу Марье Александровне Шмидт, жившей тогда на Кавказе:

«Я много занимаюсь писанием. Пишу очень медленно, переделываю бесчисленное число раз и не знаю, происходит ли это оттого, что ослабели умственные силы, в чем дурного ничего нет (только бы способность любви росла), или оттого, что предмет, о котором пишу, очень важен. Предмет все тот же: необходимость для людей нашего времени принять на деле учение Христа и что из этого будет».

Порой его охватывало страстное желание художественной работы, и он спешил делиться этим чувством с Софьей Андреевной, зная, что доставит ей этим большую радость. Так, он писал ей в январе того же года:

«…Как бы хорошо писать роман, освещая его теперешними взглядами…

…И так мне весело и бодро стало (от мысли о художественном писательстве); но пришел домой, взялся за науку и искусство и запнулся».

Работа над этими двумя статьями подвигалась медленно. Л. Н-чу сначала не удавалось найти форму; это беспокоило его, а самое беспокойство указывало ему на признак тщеславия, и он в дневнике своем записывал такие покаянные строки:

«Сейчас и нынче, как и все дни, сидел над тетрадями начатых работ о науке и искусстве и о непротивлении, и не могу приняться за них; и убедился, что это грех. Оттого, что я хочу, чтобы было то, что я хочу и как я хочу, а не то, что Он и как Он хочет. Праздность физическая оттого, что прямо не в силах, праздность умственная преимущественно оттого, что хочу по-своему. Ну, отрывки; ну, без связи; ну, не ясно, ну, пусть будет то, что Он хочет и внушает мне».

Мысли о литературных произведениях своих и чужих наводили его на мысли о состоянии современной критики, и в дневнике его того времени мы находим такое строгое суждение о ней:

«Сейчас думал про критиков.

Дело критиков – толковать творение больших писателей, главное – выделять из большого количества написанной всеми нами дребедени, – выделять самое лучшее.

И вместо этого, что же они делают? Вымучат из себя, а то большей частью из плохого, но популярного писателя, выудят плоскую мыслишку и начинают на эту мыслишку, коверкая, извращая писателей, нанизывать их мысли так, что под их руками большие писатели делаются маленькими, глубокие – мелкими, и мудрые – глупыми.

Это называется критика. И отчасти это отвечает требованию массы: она рада, что хоть чем-нибудь, хоть глупостью пришпилен большой писатель и заметен, памятен ей. Но это не есть критика, т. е. уяснение мысли писателя, а это затемнение его».


В феврале Л. Н-ч был обрадован посещением стариков Ге, Н. Н-ча и его супруги Анны Петровны. Н. Н. ехал по обыкновению на передвижную выставку и вез туда свою новую картину, под названием «Совесть».

Вот что писал мне Л. Н-ч об этой картине:

«Картина представляет Иуду: лунная ночь (куинджевская). Иуда стоит на первом плане и смотрит вперед на кучку людей, уже далеко с факелами уводящих Христа. Хорошо, задушевно, но не так сильно и важно, как «Что есть истина».


25 февраля был арестован 13-й том полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, изданный отдельно Софьей Андреевной; предметом ареста была напечатанная там «Крейцерова соната», уже в предыдущем году запрещенная для напечатания в Юрьевском сборнике и в журнале Гайдебурова.

С. А-на, сожалевшая о том, что новое художественное произведение Л. Н-ча не увидит света, и терпевшая, кроме того, вследствие этого запрещения большой материальный ущерб, не могла помириться с этим распоряжением.

Она обратилась сначала за советом к графине Александре Андреевне Толстой, нельзя ли довести об этом до сведения государя. Александра Андреевна ответила ей, что нужно просить министра. С. А-на последовала этому совету и написала министру внутренних дел Дурново, прося его снять запрещение. На это она получила вскоре письмо от Феоктистова, тогдашнего начальника главного управления по делам печати, такого содержания:

«Министр внутренних дел получил письмо вашего сиятельства и поручил вам передать, что при всем желании оказать вам услугу его высокопревосходительство не в состоянии разрешить к печати повесть «Крейцерову сонату», ибо поводом к ее запрещению послужили не одни только, как вы изволите предполагать, встречающиеся в ней неудобные выражения».

Не удовлетворившись этим ответом, Софья Андреевна сама поехала в Петербург хлопотать у государя. Она выехала в Петербург 29 марта.

Добившись свидания с государем, С. А. получила лично от него разрешение на издание «Крейцеровой сонаты» в полном собрании сочинений. Оттуда эта повесть попала и в отдельное издание и была перепечатана многими издателями.

Государь Александр III оказался в этом отношении более либеральным, чем американская цензура. Непонимание этой высоконравственной повести дошло до такой степени, что в одном из американских штатов она была конфискована за порнографическое содержание. А один немецкий издатель воспользовался «неприличным», как ему показалось, содержанием, чтобы сделать из него рекламу и издал «Крейцерову сонату», изобразив на обложке голую женщину для привлечения публики.

Для Л. Н-ча эта поездка С. А-ны, несмотря на успех ее, а может быть, именно вследствие успеха ее не была радостна. Он писал об этом своему другу так:

«Жена вчера приехала из Петербурга, где она видела государя и говорила с ним про меня и мои писания – совершенно напрасно. Он обещал ей разрешить «Крейцерову сонату», чему я вовсе не рад. А что-нибудь скверное было в «Крейцеровой сонате». Она мне страшно опротивела, всякое воспоминание о ней. Что-нибудь было дурное в мотивах, руководивших мною при писании ее. Такую злобу она вызвала. Я даже вижу это дурное. Буду стараться, чтобы вперед этого не было, если придется что кончить».

Окончательное разрешение продавать «Крейцерову сонату» последовало от министра внутренних дел только в мае.


К упомянутым уже литературным работам Л. Н-ча присоединяется еще одна. Чертков прислал Л. Н-чу интересную книгу по вегетарианству под названием Ethic of diet (Этика диеты, или этика пищи, как ее назвали при переводе). Л. Н-ч очень заинтересовался этой книгой и написал к ней предисловие.

Содержание этой хорошо известной статьи захватывает вопрос шире вегетарианства. Она посвящена вообще вопросам воздержания. Так как Л. Н-ч был вполне убежден, что без воздержания не может быть нравственной жизни, то он и назвал эту статью «Первая ступень». Статья эта положила основание вегетарианскому движению в России, в настоящее время уже получившему значительное развитие.

Чтобы ярче изобразить весь ужас убийства скота для съедения, Л. Н-ч побывал на тульских бойнях; в «Первой ступени» описано это посещение боен. То же впечатление занесено им и в дневнике. Запись эта интересна своей непосредственностью, и потому мы приводим ее здесь.

«Был на бойне. Тащат за рога, винтят хвост так, что хрустят хрящи, не попадают сразу, а когда попадают, он бьется, а они режут горло, выпуская кровь в тазы, потом сдирают кожу с головы. Голова обнажается от кожи, с закушенным языком обращена кверху, а живот и ноги бьются. Мясники сердятся на них, что они не скоро умирают. Прасолы, мясники снуют около с озабоченными лицами, занятые своими расчетами».

В дневнике Л. Н-ча того времени мы находим целый ряд интересных и важных мыслей о еде, воздержании и вообще об уменьшении потребностей. Приводим некоторые из них.

«Есть два средства не чувствовать материальной нужды: одно – умерять свои потребности, другое – увеличивать доход. Первое само по себе всегда нравственно, второе само по себе всегда безнравственно; от трудов праведных не наживешь палат каменных.

«Я не делаю этого (напр., не избегаю прислуги), потому что это малость, не стоит того». Все хорошее – малость. Большую можно сделать мерзость, а доброе дело всегда мало, незаметно. Добро совершается не по вулканической, а по нептунической теории.

«Я не сделаю этого, потому что это ненатурально». Натурально? Да если мы живем в среде развращенной, то, живя в ней натурально и ничего не шокируя, ты наверно не выступишь из нее. Живя в такой среде, все добро, которое мы сделаем, непременно будет ненатурально. Можно сделать натуральное и недоброе; но, живя в развращенной среде, нельзя ничего сделать доброго, чтобы оно не было ненатурально.

Главная забота людей и главное занятие людей, это не кормиться, – кормиться не требует лишнего труда, – а обжорство. Люди говорят о своих интересах, возвышенных целях, женщины о высоких чувствах, а о еде не говорят; но главная деятельность их направлена на еду. У богатых устроено так, чтобы это имело вид, что мы не заботимся, а это делается само собой.

Все вообще в среднем едят, я думаю, по количеству втрое того, что нужно, и по ценности, по труду приобретения в 10 раз больше того, что нужно.

Это одна из главных перемен, которые предстоят людям.

Быть в нужде по отношению к пище и одежде и помещению есть наивыгоднейшее положение человека: не переест, не перепьет, не перепокоится.

Особенно первое: есть надо так, как будто недостает на всех и оставлять другим».


В июле в Ясной было много гостей.

Вновь посетила и недели две провела со своим старым другом графиня Александра Андреевна Толстая. Их нежные, деликатные, основанные на взаимном уважении и дружбе отношения ясно выступают из описания этого свидания, которое делает Александра Андреевна в своих воспоминаниях о Л. Н-че. Приводим из них одну характерную страничку, относящуюся именно ко времени пребывания ее в Ясной в 1891 году.

«Разговор наш затянулся довольно долго и в новой форме. Этот раз казалось, что Лев вызывает меня на откровенность; но, видя его в удрученном расположение духа, мне не хотелось смущать его, так что я высказала только самую малую долю того, что у меня накопилось на душе.

Однако оставалось самое важное, и я решилась заключить этим нашу беседу.

– Encore un mot, mon cher Leon; au lieu de regretter le fantastique l'impossible, je diral meme 1'inutile, avez vous jamais pense serieusement a votre responsabilite vis-a-vis de vos enfants? Us me font tous l'effet d'errer dans le vague. Oue leurs donnerez-vous en place des croyances que vous leur avez probablement otees? – car ils vous aimenr trop, pour ne pas chercher a vous suivre».


Я никогда не придавала много власти своим словам, но на этот раз я почувствовала, что стрела попала в цель и задела что-то больное или давно заснувшее.

Вся физиономия Льва изменилась и омрачилась. Я поспешила выйти из комнаты. Он мне прежде как-то признался, что примирился с молитвой и сам ежедневно молится. Хочу верить, что в этот вечер он с особенным жаром прибегал к помощи Божией.

За чаем я старалась его рассеять, подшучивала над какими-то вновь поднесенными ему хвалебными песнями и заставила его сознаться, что пропорция между его порицателями и обожателями та же самая, что между слоном и комаром. Для довершения я даже подпустила ему маленький комплимент:

– Depuis que je vois се que je vois, jes suis vraiment fort eronnee, mon cher ami, de ce que vous ayez conserve un certain equilibre dans votre esprit, car j'avoue franchement, que si j'avais ete 1'objet de la millionieme partie des ovations et des adorations qui vous entourent, mon cerveau eut cuibite sur le champs».


При этом случае я вспомнила про себя прелестное слово Тургенева:

«Tolstoy, – a-t-il dit un jour, comme un elephant, qu'on aurait laisse courir dans un parterre et qui ecraserait a chaque pas les belles fleurs du monde sans s'en douter».


Как я уже сказала, после обеда мы обыкновенно собирались в стеклянной галерее, где Репин и Гинцбург лепили бюст Л. Н-ча, каждый со своей стороны.

Чтобы сократить скуку сеансов, дети обыкновенно читали что-нибудь отцу вслух, но из излишней скромности отказались читать при мне, уверяя, что читают недостаточно хорошо. Я охотно взялась за это дело, тем более, что чувствовала себя в веселом расположении духа, и просила Льва указать мне, какую именно книгу он желает слышать. На счастье или на беду, он выбрал ту, которая была всего способнее вызвать mes esprits moqueurs. Присланная недавно из Парижа, dedie au Maitre, она отличалась плоским поклонением и напыщенными афоризмами, пустыми, как медь звенящая. Не знаю, что со мной случилось в этот день, но почти на каждое слово незнакомого мне автора у меня сыпались сатиры и едкий юмористический ответ. Дети хохотали, художники смеялись, и, наконец, сам изволил потешаться, что безмерно польстило моему самолюбию.


После чаю Лев, в свою очередь, читал нам вслух норвежские повести в русском переводе, которыми он очень восхищался, и читал прекрасно, хотя слегка конфузился, когда попадались опасные, т. е. не совсем приличные места».

В это же время, как видно из рассказа Александры Андреевны, гостили в Ясной Поляне И. Е. Репин и скульптор Илья Яковлевич Гинцбург.

Илья Ефимович Репин в этот приезд свой написал одно из наиболее выдающихся своих произведений, – Л. Н-ча в его рабочем кабинете. Картина эта хорошо известна по своим многочисленным копиям и фотографиям. Оригинал ее принадлежит М. А. Стаховичу и выставлен им для обозрения публики в Толстовском музее в Петербурге.

В этот же приезд И. Еф. сделал несколько рисунков, между прочим изобразил Л. Н-ча читающим, лежащим под деревом, сидящим в кресле и, наконец, вылепил превосходный бюст в натуральную величину.

В то время как Репин писал картину в рабочем кабинете, Гинцбург лепил свою замечательную статуэтку, одно из лучших изображений Л. Н-ча, в котором необыкновенно верно схвачена его характерная поза за письменной работой.

В то время как Репин лепил свой бюст, Гинцбург делал то же, только в увеличенном размере; бюст, напоминающий Зевеса Олимпийского. И. Я. Гинцбург рассказал о своем посещении Л. Н-ча в печати, и мы заимствуем из его рассказа несколько характерных строк.

Усталый с дороги, в волнении от встречи со Л. Н-чем, Гинцбург чувствовал себя первое время очень стесненным. Из этого неловкого положения его вывел пришедший Репин.

«Пришел И. Е. Репин, и я очень обрадовался, – рассказывает Гинцбург, – увидав здесь старого хорошего знакомого. Он показал мне начатый бюст Л. Н-ча, который он работает по вечерам.

– А вот сейчас я пойду писать Л. Н-ча в его рабочей комнате; пойдемте вместе. Вы начнете статуэтку его, хотите?

– Я устал с дороги и голова болит, – попробовал я отказаться.

– Смотрите, не откладывайте, – настаивает И. Е. Репин, – вы знаете, где мы теперь находимся, ведь мы на четвертом бастионе.

Я послушался И. Е. и пошел за ним.

Л. Н-ч сидел в своей рабочей комнате и писал. Меня поразила обстановка, среди которой работал Л. Н. Старинный подземный подвал напоминал средневековую келью схимника. Сводчатый потолок, железные решетки на окнах, кольца на потолке, коса, пила, – все это имело какой-то таинственный вид. Сам Л. Н-ч в белой блузе сидит, поджав ногу, на низеньком ящике, покрытом ковриком, – напоминая какого-то сказочного волшебника. Он удивленно на нас посмотрел и сказал:

– Работать пришли? – прекрасно. Так ли я сижу?

Стали устраиваться; я уселся возле И. Е., который уже кончал свою работу; меня восхитила эта работа: обстановка комнаты, свет, падающий из окна, да и сама фигура Л. Н-ча написаны с удивительной правдивостью и художественностью.

Признаться, мне очень трудно было работать; боязнь сделать шум заставляла меня сидеть на одном месте и не шевелиться, а между тем для круглой статуэтки необходимо двигаться и наблюдать натуру с разных сторон. Мне казалось, что наше присутствие стесняет Л. Н-ча; временами, бывало, Л. Н-ч отрывался от работы: он вопросительно на нас смотрел, вероятно, забывая, почему мы возле него сидим.

– Я вам мешаю, – говорит он, увидев наши работы.

– Ох, нет, – отвечает И. Е., – это мы вам мешаем.

– Нет, не мешаете, – отвечает Л. Н-ч., – только я забываю, что вы меня пишете, и оттого, кажется, меняю позу; у меня такое чувство, точно меня стригут».

На прогулке они вели со Л. Н-чем беседу об искусстве, об академии. Применяясь к интересу своего слушателя, Л. Н-ч высказал ему несколько интересных мыслей о скульптуре:

«Вы меня извините, – сказал Л. Н-ч, – я скульпторов не люблю и не люблю их потому, что они принесли много вреда искусству и людям: они занимаются тем, что вредно. Они наставили по всей Европе памятники, хвалебные монументы людям, которые были недостойны и вредны человечеству. Все эти полководцы, военачальники, правители и др. только одно зло делали народу, а скульпторы их воспевали как благодетелей и потомству оставили для поклонения тех, кого следовало бы позорить. Но главная неправда та, что, увековечивая этих насильников и деспотов, они представляли их не в том виде, в котором они в действительности были. Людей слабых, выродившихся и трусливых, они представляли всегда героями, сильными и великими, что несогласно с самой действительностью; человека малого роста, рахитичного они представляли великаном с выпяченной грудью и быстрыми глазами, все это – ложь и неправда. Скульпторы находились на жалованье у сильных мира сего и угождали им. Такого позора в такой степени мы не видим ни в одном искусстве».

В августе снова гости. Профессор Н. Грот с французским ученым Charles Richet.

Эта панорама все новых и новых лиц, проходящих перед Л. Н-чем с очень малым процентом таких, на которых могла бы отдохнуть его душа, заставляет Л. Н-ча сделать такую отметку в своем дневнике:

«Еще человек, и еще, и еще. И все новые, особенные; и все кажется, что этот-то вот и будет новый, особенный, знающий то, что не знают другие, живущий лучше, чем другие… И все то же, все те же слабости, все тот же низший уровень мысли.

Неужели люди, теперь живущие на шее других, не поймут сами, что этого не должно и не следует – добровольно, а дождутся того, что их скинут и раздавят».

В это же время он записывает:

«Говорил с N. Он стал хвалить Иоанна Кронштадтского. Я возражал. Потом вспомнил: «благословляйте ненавидящих вас», и стал искать доброе в нем, и стал хвалить его. И мне так весело и радостно стало.

Да, благословлять, творить добро врагам, любить их есть великое наслаждение, именно наслаждение, захватывающее, как любовь, влюбление. Любить врагов. Ведь только на врагах-то и можно познать истинную любовь. Это наслаждение любви».

В письмах Л. Н-ча к его друзьям и единомышленникам 1891 года попадаются интересные мысли о том, что в кругу большею частью молодых друзей своих он замечает некоторый кризис, поворот, переход к новой стадии жизнепонимания и практики жизни. Этот переход совпал с прекращением деятельности земледельческих общин и отчасти был в связи с ним. Неудача этого скороспелого опыта заставила многих участников его поглубже заглянуть в свою душу, увидать многие недочеты и заняться исправлением и приготовлением тех орудий, которыми они собирались строить новое здание. Вот этот обновительный процесс и отразился на переписке Л. Н-ча со своими друзьями.

Он писал между прочим Е. И. Попову:

«Знаете ли, что я замечаю в последнее время то, что путь наш (всех нас, идущих по одному пути) становится или, скорее, начинает казаться особенно трудным. Восторг, увлечение новизны, радость просветления прошли. Возможность осуществления становится все труднее и труднее, разочарования в возможности осуществления все чаще и чаще. Недоброжелательство людей и радость при виде наших ошибок все сильнее и сильнее. Все больше и больше людей отпадающих.

Мне кажется, теперь такое время. И я рад, что знаю это. Все эти явления меня не огорчают. Главное же, я рад тому, что внутреннее чувство – сознание пути и истины – ни на один волос не ослабевает. Напротив, крепнет.

Одна слабость. Хочется испытания, жертвы. Знаю, что грех, но хочется».

В письме к Фейнерману того же времени (весна 1891) он высказывает подобные же мысли.

«Вы очень строги к своему прошедшему опыту или не совсем точно определяете то, что оказалось ошибкой. Принципы, разумея под этим словом то, что должно руководить всею жизнью, не виноваты ни в чем, и без принципов жить дурно. Ошибка только в том, что в принцип возводится то, что не может быть принципом, как крепко париться в бане и т. п. Принципом даже не может быть то, чтобы работать хлебную работу, как говорит Бондарев.

Принцип наш один, общий, основной – любовь не словом только и языком, а делом и истиною, т. е. тратою, жертвою своей жизни для Бога и ближнего.

Из этого общего принципа вытекает частный принцип смирения, кротости, непротивления злу.

Последствием этого частного принципа, по всем вероятиям (я говорю, по всем вероятиям, а не всегда, потому что может же быть человек посажен в тюрьму и подобное этому), будет земельный, ремесленный или фабричный даже, но только во всяком случае тот труд, на который менее всего конкурентов и вознаграждение за который самое малое.

Из всех сфер, где конкуренция велика, человек не на словах, а на деле держащий учение Христа, будет всегда выжат и невольно очутится среди рабочих. Так что рабочее положение христианина есть последствие приложения принципа, а не принцип, И если люди возьмут за основной принцип то, чтобы быть рабочим, не исполнив того, что приводит к этому, то очевидно, что выйдет путаница».

В письме ко мне Л. Н-ч комментирует первую часть письма Фейнермана по вопросу о деятельности рассудочной и непосредственного чувства.

«Получил письмо ваше, милый друг П., и очень рад был ему, хотя оно и показалось мне холодным что-то, строгим. Может быть, это происходило от моего настроения. Со мной – я думаю, и со всеми то же – всегда бывает, что когда я думаю, больше, чем думаю, когда мысль какая овладевает мною, то со всех сторон я слышу отголоски той же мысли. Фейнерман писал мне предпоследнее письмо (в последнем на днях он извещает только, что переезжает из Полтавы в Екатер. губ.) о пагубности жизни «по принципам», которые он противополагает вере; он очень верно говорит, что принципы говорят «дай-ка я сделаю», а вера говорит «нельзя не сделать», принципы цепляют, тянут, а вера сзади толкает, прет. Вы пишете о том же. И я в своем писании думаю о том же: о том, как движется вперед человек и человечество. И я понимаю отрицание рассудочной, программной деятельности, но не разделяю его. Рассудочная деятельность забирает, действительно, вперед стремления, но это не только не беда, но необходимое условие движения вперед: надо прежде занести одну ногу вперед, не перенося еще на нее тяжести всего тела. Без этого нет движения. И упрекать себя за то, что живешь или стараешься жить по вперед определенным правилам, все равно, что упрекать себя, что заносишь вперед ногу, а не прыгаешь все на одной».

bannerbanner