banner banner banner
Записки. 1917–1955
Записки. 1917–1955
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Записки. 1917–1955

скачать книгу бесплатно


Уже в первом заседании мне пришлось переводить на французский русскую речь Калишевского (первые делегаты говорили на своих языках), и потом так и пошло. В результате, большую часть занесенного в официальные протоколы как речь Калишевского, была сказана мною, ибо я многое из наскоро мне сказанного конспективно, развивал, сглаживал, а подчас и видоизменял, дабы не обострять прений. То же, хотя и в меньшей степени делал у австрийцев Эпштейн.

После открытия конференции Цале передал мне, что австрийские делегаты хотели бы переговорить с нами особо, дабы облегчить прохождение всех вопросов. Вечером первый такой разговор и состоялся. Австрийцы были настроены очень миролюбиво, всегда были готовы идти на соглашение, но главное их предложение об обмене пленных на фронте и об общем обмене всех взятых в плен до 1-го мая 1915 г. оказалось неприемлемым.

Кстати, должен отметить, что из всех делегаций наша оказалась наиболее подготовленной. Почти по всем вопросам у нас оказались готовые предложения, против многих из которых нашими противниками первоначально выдвигались возражения, но которые проходили потом со сравнительно небольшими изменениями по обсуждении их в комиссиях. У других делегаций предложений было очень мало. Комиссий по предложению Цале было создано пять, но, так как состав их был один и тот же, то фактически работала все одна и та же комиссия.

Начали мы работу нашу с условий обмена инвалидов и расписания болезней, подводящих под понятие инвалидности. По этим вопросам столковались мы очень быстро. К сожалению, тут же в вечернем разговоре с датским делегатом в Германии капитаном Раммом выяснилось, что рассчитывать на улучшение положения наших военнопленных в Германии невозможно, ибо у нее не хватает вагонов, в особенности для перевозки продовольствия, отправляемого из России.

В нашей редакции, почти без перемен, прошла конвенция об интернировании. В этот день, 18-го октября, вечером, нас угощал парадным обедом Гефдинг, на который, кроме нас, были приглашены румыны и шведы. Мне пришлось говорить речь по-французски, что мне сравнительно удалось, а Гефдинга я растрогал настолько, что он даже заплакал. На следующий день нашу делегацию принимали король и королева, разговор с которыми был бесцветный. В этот день приехали Оберучев с Гольденбергом. С последним и был у нас тогда тот неприятный разговор, о котором я уже говорил. С Оберучевым приехали поручик Скоковский и унтер-офицер Шаманин, оба бывшие военнопленные, оказавшиеся нам очень полезными во время прений с немцами.

Отношения с Оберучевым у нас оставались все время довольно холодными. На меня он все время производил отрицательное впечатление. Будучи артиллерийским подполковником, он вышел в отставку, кажется, не вполне добровольно, привлекался по каким-то политическим делам и, выехав за границу, вертелся там в левых эмигрантских кругах. В начале войны он вернулся в Россию и работал до революции в Земском Союзе в Киеве, принимая, по-видимому, участие в эсеровских кружках, ибо сряду после революции был назначен начальником Киевского военного округа. Деятельность его на этом посту, по его же собственным словам, носила довольно опереточный характер и отнюдь не останавливала шедшего в армии разложения. Месяца через три он должен был, впрочем, уйти, ибо не поладил с Радой и пристроился к Совету крестьянских депутатов, которые его и делегировали на нашу Конференцию. Расходясь с нами по некоторым вопросам, он нашел возможным вынести эти разногласия, к общему изумлению всех иностранцев, на общие собрания Конференции. К концу Конференции он, однако, обошелся, убедившись, что помимо нас с Калишевским он все равно ничего добиться не сможет. Уже после Конференции, когда пришли известия о большевистском перевороте, он как будто и по существу заколебался в правильности своей позиции, и раз Калишевский даже довел его до слез, доказывая ему, что все социалисты одинаково виноваты в тогдашнем развале России.

19-го октября началось долгое обсуждение, особенно с немцами, режима в лагерях. Предложения наши не встретили принципиальных возражений, но детали вызвали упорные споры. Первоначально Фридрих не хотел принимать ряда постановлений, но понемногу мы его переубедили. Курьезные прения произошли по поводу пункта наших предложений, запрещавшего травить военнопленных собаками и т. п. Немцы заявили с иронией, что в их лагерях ничего подобного не бывало. Тут же Шаманин мне подсказал дату и лагерь, где его самого травили собакой, и я это привел в поддержку нашего предложения. Немцы замолчали, предложение было принято, но после заседания ко мне обратился Цале с просьбой от имени немцев не конфузить их так. Я ему ответил, что я был вызван на это категорическим отрицанием ими приводимых нами фактов, но что, если они не будут подвергать сомнению приводимые нами указания, даваемых вообще в отвлеченной форме, то и я воздержусь от детальных определенных обвинений. К этому я добавил, что если мы делаем какие-либо предложения, то у нас всегда есть в запасе подтверждающие их факты. Очевидно, Цале передал это немцам, и в дальнейшем они уже моих указаний не оспаривали и дальнейших инцидентов между нами больше не было.

21-го октября все делегации ездили в лагеря для военнопленных. В Хорсереде больше говорили Калишевский и Оберучев, которых расспрашивали о положении в России. Между прочим, отмечу, что здесь находилась уже вторая партия военнопленных: первая в конце июля или в августе уехала в Россию. В числе новых были генералы Клюев и Де-Витт, мужья сестер лагеря.

Фридрихом был затем поднят вопрос об обмене 5000 офицеров и гражданских пленных или об их интернировании. Много толков было по этому поводу, но ничего из этого всего не вышло. В совещании представителей Красных Крестов был подвергнут обсуждению вопрос о снабжении военнопленных книгами. Разговор был нелегкий, ибо Кернер и Лаговари проявили большую тупость, а последний, кроме того, втянул нас в очень неприятную историю, заявив, что румынские военнопленные находятся где-то в худших условиях, чем другие, и предложил установить для военнопленных всех национальностей равенство режима. Это предложение подхватили австрийцы, обратив внимание на льготное положение некоторых категорий военнопленных австрийских подданных и сделав из него вывод о необходимости отмены этих льгот, а далее и о прекращении формирования особых войск у нас из их военнопленных. Пришлось нам вывертываться, дабы прилично уйти от этого предложения, причем еле успели мы удержать Оберучева, который помнил только про украинскую пропаганду среди военнопленных и, забыв про чешские и сербские войска у нас, чуть было не выступил с заявлением в поддержку австрийцев. Другое предложение Лаговари – о цензуре книг лишь в стране их отправления сводило всю цензуру на нет. Позднее нам удалось убедить Флореско в неприемлемости предложения Лаговари, и в дальнейшем он на нем уже не настаивал, а в конце Конференции даже сам против него возражал.

23-го мы вместе с румынами обедали у принца Вольдемара в его загородном дворце. Мне пришлось сидеть рядом с его дочерью, очень милой принцессой Маргаритой, хозяйкой дома, позднее вышедшей замуж за принца Бурбона-Парма. Ее дочь Анна вышла замуж за последнего Румынского короля. Обед прошел очень мило, хотя вначале мы никак не могли своевременно уловить, когда принц пил наше здоровье, глядя по датскому обычаю в глаза, то одному, то другому из нас.

На следующий день начали мы обсуждение вопроса об условиях труда военнопленных. По этому пункту нам удалось провести меньше всего наших предложений, ибо, нуждаясь в рабочих руках, и немцы и австрийцы не соглашались отказаться от работы военнопленных около линии фронта по укреплению позиций и в учреждениях, работающих на оборону. Так, по этому поводу почти ничего постановлено и не было. Австрийцы в этот день совершенно определенно поставили вопрос о роспуске у нас войск из их военнопленных. Вопрос этот потом был вынесен ими и на общее собрание Конференции, где Калишевский заявил, что в России никого из пленных не заставляют поступать в эти войска, но не считают возможным останавливать порыв тех, кто их национальное чувство ставят выше их государственности. Штутц на это заявил, что австрийский император не счел возможным и в таких случаях давать разрешения военнопленным поступать в австрийские войска. Такое же заявление сделал Фридрих о Германии. К сожалению, тогда мы не знали ничего о формировании в Германии финляндских егерских батальонов и не могли на них сослаться.

На следующий день очень упорные прения произошли у нас с Оберучевым об обмене на фронте здоровых военнопленных. Переубедить его нам не удалось. Он продолжал считать этот обмен возможным, и в конце Конференции выступил с заявлением, что, хотя он, в виду определенного указания нашего Военного министерства, и присоединяется к нашему заявлению, но по существу его, как представитель революционной демократии, считает возможным его разделить, и по возвращении в Россию постарается добиться пересмотра этого вопроса (кстати, отмечу, что обратно в Россию он не вернулся).

Переговоры наши с Фридрихом закончились, в общем, мирно, и он предложил Калишевскому обменять сряду по пяти офицеров индивидуально и сверх их предложил еще Калишевскому интернировать Юшу, о котором я считал говорить неудобным. По поводу его у меня был разговор с Фридрихом, который знал Юшу по переписке: жалобы на начальство лагеря было немцами запрещено приносить, поэтому Юша подал Фридриху прошение, в котором спрашивал, правильны ли такие-то и такие-то распоряжения. Написано это прошение было так, что Фридрих не мог наложить на Юшу никакого наказания и, наоборот, должен был признать Юшу правым, почему в разговоре со мной и отозвался очень лестно о его уме.

30-го в общем собрании были проведены многие постановления, причем были повторены публично многие обвинения, по которым неофициально уже объяснились и выяснили, что будет устранено, а что и впредь останется. Все делегации привели, как в этом заседании, так и 1-го ноября, все не принятые их предложения, так что протоколы этих заседаний отразили довольно полно не только то, что было сделано, но и то, что осталось в области пожеланий.

Вечером, 1-го, мы устроили торжественный обед в H?tel d’Angleterre в честь датчан. Обед прошел очень весело и оживленно. Довольно много говорили, и засиделись до тушения в залах огней, после чего продолжали еще дружескую беседу в русской компании в наших комнатах до поздней ночи.

Наконец, 2-го ноября состоялось торжественное закрытие Конференции – чинное и быстрое, в котором только были выслушаны благодарности всех делегаций. После закрытия были еще только прощальные обеды у Мейендорфа и Потоцкого, и Конференция закончилась. После этого нам пришлось, однако, объездить еще с Мейендорфом все союзные миссии, дабы осведомить их о ходе Конференции. В это время отношение к России союзников было уже недоверчивым, и посему не могу сказать, чтобы эти визиты были приятны. Нам приходилось объяснять наши постановления. Впрочем, во всех миссиях, кроме итальянской, разговоры были вполне корректны. Только итальянский посланник Кароббио оказался очень агрессивным и стал упрекать нас в уступчивости в отношении наших врагов. Впрочем, опровергнуть его не стоило нам труда.

Обострение в России экономической борьбы и удорожание производства поставили на очередь два вопроса, связанные с помощью военнопленным. С Датским Красным Крестом и с Русским комитетом в Швеции обсуждали мы вопрос о печатании в Швеции и Дании русских книг. В Швеции эта мера начала осуществляться, и около 10 русских книг там и было напечатано, но затем прекращение получки денег из России заставило приостановить это печатание. По той же причине не удалось ничего сделать и в отношении выпечки в Дании хлеба из муки, которую должны были доставлять сюда американцы. До отъезда нашего из Дании мы сделали еще доклад в общественном комитете о результатах Конференции. Говорили мы все, после чего о положении военнопленных говорили еще и некоторые из интернированных.

6-го ноября, вечером, наша делегация отправилась в Христианию, где тоже должна была состояться Конференция по вопросу об интернировании в Норвегии. Всех нас очень торжественно проводили, но уже в поезде я узнал, что оставшийся в Копенгагене Шклявер оставил у себя мой паспорт, данный ему для визирования, и посему мне пришлось заночевать в Гельсингере, а утром вернуться обратно в Копенгаген. Так как по темпу Копенгагенской работы мы рассчитывали, что в Христиании Конференция закончится в день-два, то я решил, что уже туда не стоит ехать и что присоединюсь к коллегам уже в Стокгольме. Потом уже оказалось, что эта Конференция продлилась не то 4, не то 5 дней, ибо норвежцы хотели раздуть ее значение и всячески затягивали ее занятия, вследствие чего, то, что могло быть сделано в полчаса, тянулось целый день. В Стокгольме мои коллеги не могли об этом затягивании говорить спокойно.

8-го ноября 1917 г. прочитали мы в газетах первые известия о захвате власти большевиками, пока еще очень неопределенные. Как-то никому тогда не верилось, чтобы этот захват мог оказаться длительным.

Вечером в этот день приехал из Германии брат, постаревший и поседевший, шедший несколько сгорбившись, но духом все такой же живой и бодрый. Далеко за полночь проговорили мы с ним, я рассказывал ему про Россию. Он приехал с иллюзиями о ее состоянии, и некоторые мои рассказы вызвали у него слезы. Сам он рассказывал про Самсоновские бои, в которые он попал в плен. Он после первого же боя был назначен ротным командиром вместо отрешенного капитана. Их Невский полк понес большие потери, из офицеров выбыло около половины. Сам брат еще три дня после начала катастрофы пробирался лесами пока не попал в плен вместе с последним оставшимся с ним унтер-офицером его роты. Когда пленных сперва вели, а потом везли, отношение толпы к ним было самое грубое, многих били, оплевывали.

Сидел брат сперва в Кенигштейне, старой крепости на Эльбе около Дрездена. За соучастие в организации неудавшегося побега он был здесь посажен на несколько месяцев в одиночную тюрьму. После этого он удачно бежал из крепости с другим офицером, не говорившим, кстати, ни слова по-немецки, проехали с ним до самой границы Голландии и здесь только они попались в руки немецкой пограничной стражи, вызванной заподозрившим их крестьянином. После этого он просидел по суду в одиночке около 6 месяцев, а затем был переведен в карательный лагерь Швармштедт, в болотах севернее Ганновера.

Приехал брат со страшной ненавистью к немцам и надеждой еще повоевать против них. У него не было только «проволочной болезни». В Копенгагене он пробыл около недели, а затем уехал в Хорсеред.

26 ноября я выехал в Стокгольм. У нас с женой было раньше решено: по окончании Конференции выехать всем обратно в Россию, были даже взяты билеты на 13/26 ноября, но теперь большевистский переворот все изменил, и мы решили, что я один поеду в Стокгольм. В первый же день по приезде туда я завтракал у Гулькевича вместе с итальянским послом в Петербурге Карлотти, прямо приехавшим из России, где он был свидетелем переворота и осады Зимнего дворца большевиками. Его мнение было (да оно разделялось тогда и другими), что большевики долго, больше 2-3 недель, не продержатся. Нам, русским, это мнение казалось правильным, ибо мы считали, что приход большевиков к власти настолько ухудшит и без того печальное экономическое положение страны, что сразу начнется голод и, как последствие его, будут новые беспорядки, которые и сметут большевиков. Как мы все тогда ошибались!

На следующий день все члены нашей делегации были приглашены на завтрак к принцу Карлу, в его дворец на окраине Djurgarden’а. Хозяева были очень любезны, особенно принцесса Ингеборг, сестра датского короля, большая русофилка. Мне пришлось сидеть рядом с одной из ее дочерей, девицей лет 17, миленькой, но очень слабо знающей иностранные языки, почему мне пришлось припомнить все мои познания в шведском языке и кое-как объясняться с нею на нем. Если я не ошибаюсь, это была будущая бельгийская королева Астрид.

Довольно курьезный вид имел на этом завтраке Оберучев, видимо чувствовавший себя не по себе, и не знавший как истому социалисту держать себя у принца. С ним несколько раз очень любезно заговаривала принцесса Ингеборг, но он отвечал ей очень хмуро.

В этот день мы, члены делегации, подвергли совместному обсуждению вопрос о нашем возвращении в Петербург. Все мы трое решили пока туда не ехать, ибо это требовало от нас признания большевистской власти, а ни один из нас не считал это для себя возможным. Наша канцелярия, наоборот, решила ехать, ибо у них оставались в Петрограде семьи, бросить которые они не могли. Снабдили мы их всех нашими отчетами и инструкциями, дали им все наши материалы и очень сердечно с ними простились.

Обсудили мы совместно с принцем Карлом в Шведском Красном Кресте их записку относительно перевозки инвалидов и наших грузов для военнопленных. У шведов не было для этого достаточно подвижного состава, не хватало угля для паровозов и продовольствия для перевозимых инвалидов. Уголь должны были дать немцы, продовольствие – мы. Обсуждали мы эту записку вяло, ибо ни у кого из нас уже не было веры, что Россия сможет в ближайшем будущем эти условия выполнить. После обсуждения этой записки в нашей делегации я зашел вместе с Косвеном в Grand Hotel. Здесь меня стал фиксировать сидевший за соседним столом господин, спросивший меня затем, не Беннигсен ли я. Оказалось, что это мой бывший товарищ по Правоведению Рембелинский, ушедший еще из III класса из-за плохого ученья. У нас славились его ответы по географии (например, города Испании: Херес, Мадера и Портвейн) и по физике (на дне колодца летом свежее, ибо дальше от солнца). После училища он служил в элегантной Госканцелярии, занимался атлетикой и покровительствовал животным. Как-то на Синем мосту он заступился за лошадь, которую бил ломовик, и затем последовательно избил ломовика, городового и нескольких дворников. После этого он выехал за границу.

В общем, я знал его, как милого, добродушного, но вместе с тем и безалаберного человека. Теперь я узнал от него, что во время революции 1905 г. он сошелся с социалистами и увлекся их учениями, был присужден к тюремному заключению, но благодаря протекции Стишинского получил разрешение выехать за границу, поселился в Швейцарии и стал здесь последователем Ленина. Во время войны они стали вместе с его приятелем Трояновским единственными оборонцами среди большевиков, что при Временном правительстве, по его словам, не помогло ему, однако, получить визу на возвращение в Россию, тогда как все его товарищи-пораженцы их получили свободно. В Ленина он верил глубоко и считал, что он пересоздаст Россию. Получение им денег от немцев он не отрицал, но утверждал, что Ленина ничем купить нельзя. Деньги у немцев он взял, но только потому, что в тот момент ему было с ними по пути, в надлежащий же момент он с ними разойдется. О сподвижниках Ленина Рембелинский был, однако, невысокого мнения, и назначение Крыленко Главковерхом приводило его в уныние. Он считал его маленьким и несерьезным человеком. Темы разговора были вообще столь разнообразны и интересны, что мы с Рембелинским долго, кажется, до 3 часов ночи проходили по улицам Стокгольма и, по-видимому, многое, что я ему сообщил, произвело на него сильное впечатление. Из-за границы послереволюционная Россия, очевидно, представлялась ему иной, чем она была в действительности. После этого разговора я Рембелинского больше не видел и не знаю, что с ним сталось. Рассказал он мне тогда, что за два дня до Февральской революции Луначарский торжествовал, что в России будет теперь либеральное министерство с Кривошеиным во главе.

18-го ноября вернулся я в Копенгаген. Началось долгое полуторалетнее сиденье без дела, тоскливое и беспокойное, ибо будущее наше представлялось все время неопределенным и мрачным.

Первую зиму оставались мы жить так, как жили в октябре: я в маленькой, но уютной комнатке в H?tel d’Angleterre, а жена с девочками в Dameh?tel – учреждении, устроенным для житья только женщин, так что я мог оставаться там не позднее 11 часов вечера. У них были две комнатки: одна, побольше, была для девочек, другая была нашей гостиной и жениной спальной. Утром я приходил к ним пить кофе, завтракали и обедали мы в ресторане того же Dameh?tel, неважном, с датской безвкусной сладкой кухней, но исключительно дешевым. Заведовала этим домом старая дева froken Alberti – очень строгая особа, сестра бывшего министра юстиции, растратившего несколько миллионов Союза кооперативов и в то время отбывавшего за это тюремное наказание. Тут же была библиотека и читальня – всё для женщин – и большой зал для концертов и лекций. Как-то я прочитал объявление, что в нем состоится русское собрание, что меня очень заинтересовало, ибо я ничего про такие собрания раньше не слыхал. Оказалось, что это собрание евреев, уехавших из России еще до войны и большей частью служивших в Германии, откуда с началом войны им пришлось выехать в Данию. Хотя собрание называлось русским, однако, когда кто-то из его участников заговорил по-русски, это вызвало протесты, ибо большинство его не понимало.

Из русских, кроме жены, в Dameh?tel жили Л.М. Аносова и графиня Менгден, вдова убитого в начале революции генерала, которая, впрочем, скоро переехала в Стокгольм. Через два дня после меня вернулись и Калишевские, поселившиеся в пансионе, недалеко от R?dhusplaset. Из дел у нас с ним остались только сношения с Датским Красным Крестом, но их делалось все меньше, и от времени до времени хлопоты об интернированных и поездки в Хорсеред. Из Петрограда от наших сведений было очень мало, изредка приходили оттуда газеты, еще реже письма от родителей, которые очень любезно пересылало нам Датское посольство. Раза два родители переслали нам по несколько тысяч рублей, вырученные от продажи по моей просьбе нашей мебели. Это было все, что мы получили из нашего состояния, все остальное было национализировано. Погибли и все Катины драгоценности, которые оставались в сейфе, в Купеческом банке в Петрограде. Полученные рубли удалось разменять на кроны довольно удачно, ибо это был период скупки рубля немцами для оккупированных ими местностей. Высокий курс рубля продержался до конца войны, но затем сразу полетел вниз, чтобы уже больше не подняться.

Первое время никаких мест сборища русских в Копенгагене не было, встречались только в церкви. Служил там о. Щелкунов, но вскоре он сблизился с приехавшим в Данию морским агентом Гариным (Гарфельдом), бывшим сотрудником «Биржевки», что вызвало большое смущение в русской колонии. Псаломщик Шумов написал тогда остроумную пьеску, в которой высмеял Щелкунова. Когда эта пьеса, обошедшая всех русских, дошла до Щелкунова, то он не нашел ничего лучшего, как высказать свою обиду в церкви, с амвона. Вскоре после этого он уехал в Россию и его заменил иеромонах Антоний, позднее бывший епископом Алеутским, очень своеобразный человек, крайне правых взглядов, не раз в церкви нападавший на «филистимлян», т. е. евреев.

Уже в начале ноября я начал заниматься с дочерьми, проходя с младшей курс 1-го класса. Старшей я привез учебники 7-го класса, и она стала заниматься, первоначально при моей помощи. В ноябре ей исполнилось 16 лет. Этот день мы отпраздновали в H?tel d’Angleterre, пригласив на скромный чай всю знакомую молодежь. В этот же день у нас с Калишевским была в Датском Красном Кресте неприятная встреча с делегатом Германского Красного Креста, который пригрозил нам потребовать возврата в Германию наших интернированных, если не будут присланы из России немецкие военнопленные. Что могли мы ответить, зная какой царит в России хаос?

Почти сряду с этим начались разговоры об устройстве куда-либо наших интернированных офицеров, не пожелавших вернуться к большевикам. Скоро, тем не менее, выяснилось, что офицерами их не берут никуда, даже в американскую армию, где, однако, был громадный недостаток в подготовленном офицерском составе. Предлагали им идти в союзные армии солдатами, но на это пошли немногие. В числе их был и мой брат Георгий (Юша), уехавший в Англию, как только он получил разрешение оставить Хорсеред.

Уже в начале декабря у меня были первые разговоры с Кутайсовым об образовании наших детей. У него были две дочери, приблизительно одного возраста с нашей Нусей. Позднее к нам присоединился в этих разговорах еще и Фан-дер-Флит, у которого был сын, лицеист 5-го класса. Перебрали мы все возможности окончить им среднее образование без потери времени, но напрасно, ибо, кроме датских школ, никаких не было, разрешить же им сдать экзамены на французском языке не сочли возможным, дабы не дать прецедента немцам просить позднее разрешения держать экзамены по-немецки. Между тем, это была единственная возможность для них, ибо освоиться за полтора года с датским языком настолько, чтобы сдать на нем экзамены, наша молодежь не могла, хотя по существу этот экзамен был очень нетруден, и программы их не шли дальше наших 5 и 6 классов. Пришлось им продолжать свои занятия по-русски, причем мы устроили совместные уроки. Частью этой зимой, частью следующей, преподавали им математику Классен, физиологию – киевский приват-доцент А.Т. Васильев, учение Православной Церкви – о. Антоний, законоведение – известный адвокат Карабчевский. Отдельно занималась Нуся латынью с прапорщиком студентом Кулибиным, а летом 1918-го года – с офицером из Хорсереда Шмидтом, позднее известным эстонским дипломатом. Проходить историю и географию помогал ей я. Устроить детям сдачу экзаменов удалось нам только следующей зимой.

Случайно я прочел в газетах про образование Колчаковского правительства и что министром народного просвещения назначен проф. Сапожников. Мне пришла в голову мысль обратиться к нему с просьбой разрешить устроить в Копенгагене экзамен на аттестат зрелости чрез особую комиссию, благо здесь жили тогда 4 профессора и преподавателя высших учебных заведений. Меня поддержал в этой мысли Фан-дер-Флит, и мы составили телеграмму, которую попросили Мейендорфа отправить в Омск, и через две недели получили от Сапожникова разрешение на эти экзамены. Сряду экзаменационная комиссия была образована, и послужила образцом для ряда других таких же комиссий, сперва в Стокгольме, а затем в Швейцарии и Париже, где такие комиссии просуществовали целый ряд лет. Образование нашей молодежи оказалось, таким образом, обеспеченным.

3-го декабря из Петрограда приехала жена брата Ольга вместе с их сыном Леонтием. Получив телеграмму о приезде брата в Данию, она сразу стала хлопотать о заграничном паспорте, и очень скоро получила его, благодаря управляющему домами отца С.П. Боголюбову, служившему раньше в книгоиздательстве «Знание», свояку одного из его совладельцев К.П. Пятницкого. В числе писателей, печатавшихся там, был и Луначарский, через которого и был разрешен выезд Ольги. Она приехала прямо в Гельсингер, а затем наняла маленькое помещение на ферме около Хорсереда, где и прожила все время до их отъезда из Дании. Леонтий оказался мальчиком скромным и симпатичным, и очень было нам жаль, что позднейшая жизнь выбила его из нормальной нашей колеи и помешала получить высшее образование. Несколько раз приезжал он к нам в Копенгаген, и очень сошелся тогда с нашими девочками.

Кроме чтения, занятий с девочками и больших прогулок, время проходило только в изучении музеев. Началась и кое-какая литературная работа, подготовка к писанию брошюр, материалы для которых удалось найти в Королевской библиотеке. Русским книги выдавались из нее на дом только по рекомендации Мейендорфа, ибо, к сожалению, они проявили себя столь неаккуратными, что для них было введено это ограничение, которое для других национальностей не существовало.

Из знакомых за это время мы чаще всего виделись с Калишевскими, Аносовой, Потоцкими и Кутайсовыми. Последний, бывший Волынский губернатор и почетный опекун, был человек очень живой, неглупый и забавный. Она, рожденная графиня Толь, высокая, красивая женщина, удивительно милая и порядочная, сперва производила впечатление холодной, но когда мы с ней ближе познакомились, оказалась и очень сердечной.

Кстати, вспоминаю еще из копенгагенских знакомых – князя Д.П. Мышецкого, состоявшего при Потоцком, приятного, скромного молодого человека, сперва незаметного, но способного.

Уже перед датским Новым годом начали мы искать себе помещение на лето. Сперва поехал я в Роскильде, городок к западу от Копенгагена, на берегу небольшого, но глубокого залива, покрытого при мне сотнями конькобежцев. Здесь в интересном старинном соборе усыпальница датских королей. Увы, ни здесь, ни в другом городке поближе к Копенгагену – Кьеге, ничего подходящего я не нашел. Датское Рождество и Новый Год прошли очень шумно, как и большинство здешних праздников с пьяными скандалами, совершаемыми преимущественно моряками. На площади Ратуши долго стояла громадная елка, покрытая электрическими лампочками.

Вскоре после этого были получены первые распоряжения большевиков относительно нашей миссии. Уже немного раньше этого большевики разослали циркулярное требование о признании их по всем иностранным нашим учреждениям, на что почти все ответили отказом. В результате Бескровный был уволен от службы, а Потоцкий даже отдан под суд. В Стокгольме уволили Кандаурова, но сперва отставили Сташевского, который и здесь держался двулично, однако и эти распоряжения никем исполнены не были, – приехавшие же на места уволенных генерал Водар и еще кто-то за границей от новой власти сразу же отреклись.

Положение в Хорсереде к этому времени очень обострилось. С одной стороны Гмелин потерял всякое влияние среди солдат, которые стали очень определенно предъявлять требования порядков, аналогичных с установившимися в России, а офицеры, не понимая положения, не желали ни в чем им уступить. Калишевскому пришлось несколько раз ездить туда, равно как и Потоцкому, но никаких результатов это не дало, если не считать того, что вполне ясно определилось, кто из интернируемых на какую сторону склоняется.

На наше Рождество у Мейендорфа была елка для детей, на которую они пригласили всю русскую колонию. Впервые пришлось нам встретиться здесь с еврейской ее половиной, большею частью банкирами и коммерсантами, сумевшими своевременно перевести за границу достаточные средства. Среди них были адвокат и банкир Берлин, инженер Маргулиес с хорошенькой женой и графиня Витте с дочерью. Отмечу также Карабчевского и Панафидина. Первый из них скоро начал бедствовать, ибо заработка у него, конечно, не было, а жена не мирилась со скромным существованием. Помогли ему тогда, как он сам мне говорил, богатые евреи, в благодарность за защиту им Бейлиса. У Панафидина, директора и члена правления Тульских патронных заводов, наоборот, средства были, и жил он тогда хорошо. Он оказался вскоре одним из инициаторов пропаганды против большевиков. В значительной степени на его средства стала издаваться в Берлине первая антибольшевистская газета. У Панафидина была, однако, страсть к игре. Переехав в Париж, он спустил там все свои средства, и в 1922 или 1923 г. скоропостижно умер.

Новый наш год встретили мы тихо дома, без гостей. Не тянуло к шумному веселью в этот вечер. 1917 г. отнял у нас родину, а Новый, 1918 год, не сулил нам пока ничего лучшего, и не хотелось праздновать то, от чего ничего хорошего мы не ждали.

В течение января мы сделали еще несколько поездок в поисках дачи на лето, пока жена не наняла ее в Снеккерстене, в 4 километрах от Гельсингера.

В Хорсереде была в январе большая паника из-за угрозы немцев потребовать интернированных обратно в Германию (это совпало с перерывом мирных переговоров в Брест-Литовске). Иные заявляли, что они предпочтут самоубийство этому возвращению. Большие нарекания по этому поводу были снова на Гмелина, не только не успокоившего эти волнения, но наоборот их усилившего.

В начале февраля появился один из первых беженцев, знаменитый композитор Рахманинов. Его концерты, в которых он играл большей частью свои вещи, были большим событием и прошли с громадным успехом. В конце февраля состоялось первое собрание по вопросу об издании в Дании брошюр на интересующие заграницу, касающиеся России темы. Собрались Кутайсов, Бескровный, Даниель-Бек, Лейтес, бывший помощник финансового агентства в Берлине и журналист, инженер Корзухин и секретарь съездов Торговли и промышленности Любович. Было намечено издание нескольких книжек на деньги, обещанные кем-то из Стокгольмских русских. В первую очередь должны были быть написаны брошюры о Финляндии и Украине. Написать первую поручили мне, а вторую Кутайсову. Были разговоры и о других темах, но, увы, желающих написать их не оказалось, и в результате вся наша работа этими двумя брошюрами и ограничилась.

Сразу после этого собрания я принялся за работу, изучил весь материал, имевшийся в Королевской библиотеке и написал обзор русско-финляндских правовых отношений, который закончил выводом, что экономические интересы Финляндии должны заставить ее в будущем стремиться к установлению тех или иных государственно-правовых отношений с Россией. Написана она была очень умеренно, так что левое крыло нашего кружка – Любович, Лейтес и Троцкий (Мандельштам) вполне ее одобрили. Издали мы ее на датском и на французском языках и разослали по библиотекам и газетам. Кое-где в датских газетах ее похвалили, в финляндских – покритиковали, но довольно умеренно. Рецензия в какой-то датской газете вызвала ответ одного из финляндцев, которому ответил я от имени издавшего брошюру кружка (обе брошюры – и моя, и кутайсовская – были изданы под псевдонимом «Ivan Pravdivij»). Брошюра Кутайсова полемики не вызвала, ибо Украина в Дании мало кого интересовала.

Во второй половине марта у меня были разговоры об отъезде брата Юши солдатом в английскую армию. Английский военный агент Wade устроил все очень быстро, дольше тянулись сношения с немцами, дабы получить разрешение на выезд Юши в Норвегию. Ввиду заключения к этому времени Брест-Литовского мира и это разрешение было ему тоже дано. После уже их отъезда мне пришлось еще отправить в Россию их горничную Фросю, которую Ольга привезла с собой. Удалось сделать это только через Мурманск. 27-го марта мы проводили Юшу с семьей. Ехали они через Берген, откуда их должны были перевезти в Англию на миноносце.

В конце марта начались сообщения в помещении миссии о положении в России. Первое из них сделал Маргулиес, член правления франко-русских заводов. Сообщение это было интересно, но окрашено в ярко капиталистический цвет, почему и вызвало горячие возражения Троцкого и другого журналиста, Курдецова.

22-го апреля происходили в Дании выборы в Парламент. Мы впервые видели эту картину на западе. Вечером на R?dhusplaset стояла большая толпа, ожидавшая у редакций газет известий об исходе выборов. Победили тогда правые партии (курьезно то, что в Дании самая правая партия носила тогда название «левой»), отчасти благодаря впечатлению, произведенному большевистской революцией в России.

Через три дня мы поехали с Мариной на Скаген. Сперва пароходом проехали мы на Ольборг, откуда через Фридрихсгавен железной дорогой на Скаген. К сожалению, погода повернула на холод, что значительно испортило поездку, хотя днем и было хорошо. В Скагене мы прошли сперва к маяку на мыс, перед которым лежал остов вылетевшего здесь на мель парохода, взятого немецким крейсером «M?we» в Индийском океане. Он пробирался в один из немецких портов Балтийского моря, но избегая минных заграждений взял слишком близко к берегу. Кроме команды, на нем были пленные чуть ли не 20 национальностей. Сторож маяка оказался знающим чуть ли не 10 языков: он был офицером датского военного флота, пошедшим на маяк ввиду скудости жалованья и отсутствия продвижения для офицеров. Красив был с маяка вид на море, совершенно тихое, с разными на нем течениями. С маяка мы прошли дюнами к Скагерраку, мимо элегантных гостиниц, заполненных летом самой нарядной публикой, подобрали на берегу разных сувениров и вернулись обратно в город. На следующий день сходили мы к заброшенной церкви, наполовину засыпанной песком. Продвижение дюн в эту сторону заставило и весь городок передвинуться больше внутрь полуострова.

Вечером мы выехали обратно и в Копенгагене сразу принялись за укладку и переезд в Снеккерстен. Перед описанием нашей жизни в Снеккерстене упомяну еще про двух старых дев, живших вместе с Катей в Dameh?tel – графинь Путятиных, дочерей известного адмирала, командира эскадры, в которой плыл фрегат «Паллада». Лучшими своими переживаниями они считали эпоху коронации 1883 г., когда одна из них была свитной фрейлиной великой княгини Марии Павловны (фрейлинами были обе). Теперь они очень бедствовали, ибо лишились всяких источников существования. Из России с начала войны им раньше помогал родственник – Казалет, владелец знаменитого «Мюр и Мерилиза», личные же их средства были арестованы в Германии, где они до войны жили в Дрездене. Теперь они всячески старались освободить из России единственную их привязанность, племянницу, девушку лет 20. Следующей зимой она к ним и приехала, но через неделю после приезда сошла с ума без надежды на выздоровление. Позднее Казалет перевез обеих старушек в Англию.

В Снеккерстене мы прожили с 1 мая по 15 сентября. Лето было в общем удачное, хотя в начале и конце нашего житья на даче и было холодно. Дачка у нас была прелестная, чистенькая, с небольшим садиком. Была в ней вода, газ, электричество и телефон, по которому можно было говорить в мирное время не только со всей Данией, но и со Швецией, Норвегией и Германией. Единственным недостатком было отсутствие ванны, вследствие чего для омовений нам приходилось ездить в Гельсингер, где в общественных банях, кроме душей, было и две сидячих ванны. Правда, и те и другие были всегда свободны, и это в городе с шестью тысячами жителей и при условии, что для экономии угля все частные ванны были запечатаны. Наша дача принадлежала судовому механику, который почти все время плавал, дома же оставалась его жена с девочкой. Простые совсем люди, они имели пианино и столовое серебро, словом жили так, как у нас немногие средние чиновники в уездных городах.

Знакомых соседей у нас почти не было. В середине лета поселился почти против нас один из банкиров Животовских с семьей. У них иногда по ночам происходили семейные скандалы, что еще более усилило наше нежелание знакомиться с ними, ибо репутация их в Петрограде была очень неблестяща. Недели через две приехала к нам гостить Лика Потоцкая. У нас у всех осталось о ней самое милое воспоминание, как о веселой, бойкой и очень хорошей девушке. Сразу завели мы велосипеды, купленные по случаю, и все катались на них, иногда километров за 20. Бывали случаи падений: раз упала и порядочно встряхнулась жена, другой раз Нусю опрокинул ломовик, но, в общем, все обошлось благополучно. Редкий день не гуляли мы в лесу, который начинался в минуте от дачи и тянулся на несколько километров до станции Эспергьерде. Много было в нем красивых и уютных мест, хотя датский буковый лес куда безжизненнее наших лесов.

Часто делали мы прогулки на велосипедах и до Хорсереда, откуда к нам приезжали иногда офицеры. В это время в лагере уже начало сказываться влияние большевизма. Ему подпали почти все солдаты, кое-кто из офицеров и один генерал – Ильинский. В начале мая в лагере побывал советский посланник в Швеции Воровский. Некоторые сестры ушли из лагеря, чтобы не давать ему объяснений, но большинство осталось.

Уже в этот период большевики начали хлопотать о кредитах в банках, и Воровский обращался по этому поводу к Каменке, который, однако, в них начисто отказал. В это время начали доходить до нас первые сведения о беспричинных и бессмысленных убийствах. Кутайсов получил, например, сведения об аресте и убийстве его брата, бывшего флигель-адъютанта, и beau-freire’а Ребиндера, бывшего члена Государственного Совета.

Из больших поездок отмечу поездку с Калишевскими и Оренфельдами в Фредриксборг. Незадолго до этого В. Калишевский был объявлен женихом Веры Оренфельд. Впечатление, однако, было, что его поймали, и помолвка эта скоро и расстроилась. Вечером в этот день к нам нагрянула из лагеря большая компания сестер и офицеров, частью даже незнакомых, во главе с Масленниковой, все на велосипедах. У нас почти ничего не было, и Катя была в ужасе. Еле-еле удалось угостить их всех чаем.

В конце мая 1918 г. началось в Копенгагене обсуждение устава Русского общества. Споры о нем были длинные, главным образом, относительно допущения в него евреев. Лично я находил невозможным закрывать им доступ в него, равно как и Кутайсов; наоборот, разные чины миссии были противоположного мнения. Оригинально, что противники евреев были как раз из числа тех, кто постоянно имел с евреями дела и бывал у них.

В июне мы побывали в Мариенлюсте – купальном местечке сейчас же за Гельсингером, очень нарядном. Там жили, в числе прочих, известный танцор Фокин с женой и старуха Витте. Были мы также в Хорнбеке, другом купальном местечке. Здесь на лето устроились Аносовы, Фан-дер-Флит и Кутайсовы. Нам оба эти места не понравились, и мы не обменяли бы на них нашего Снеккерстена.

28-го июня пришли первые, опровергнутые тогда сведения об убийстве Государя. Настроение было уже тогда такое, что этого события все ждали, но впечатление было все-таки сильное и тяжелое.

На этих же днях зашел к нам Шанявский, оригинальная личность, товарищ Кутайсова по Лицею, служивший при Приамурском и Туркестанском генерал-губернаторах, страстный путешественник, исколесивший весь свет. Уже после 40 лет он поступил в Военно-медицинскую Академию, кончил ее и перед революцией был ассистентом профессора Сиротинина. В Дании он существовал уроками и в свободное время делал громадные прогулки. И к нам он пришел из Копенгагена пешком.

1-го июля я видел в Копенгагене датчанина Сальтофта, художника, работавшего в России в Датском Красном Кресте и часто приезжавшего в Данию. Несколько месяцев тому назад он утверждал, что генерал Потапов, генерал-квартирмейстер Генерального штаба, и другие генералы, работавшие с большевиками, только этим и спасли наше офицерство от поголовного истребления. Теперь он привез известие, что через две недели в России будет вновь монархия.

12 июля Любович рассказал мне, как Варбург и Бокельман (бывший владелец банка Юнкера) обратились к Каменке и инженеру Плотникову с вопросом об условиях, на коих было бы возможно примирение русских торгово-промышленных кругов с немцами. Ответ был, что для этого необходим разрыв немцев с большевиками, отказ от Брест-Литовского мира и восстановление России в прежних границах.

Видели мы у Островских высланную из России германскую подданную, родившуюся в Москве и православную. Из Германии ей было разрешено выехать в Данию, ибо она ненавидела немцев и жить с ними не могла. А наряду с этим, в Хорнбеке нам вновь рассказывали про кутежи в Стокгольме наших соотечественников, на этот раз Л.Ф. Давыдова и Арсения Карагеоргиевича – хорошая публика.

1-го августа нам протелефонировали про убийство Государя и всей царской семьи. Сряду стали мы готовить траур, и 2-го поехали в Копенгаген на панихиду по ним. Были король и все принцы, но не было никого из представителей правительства – ни Скавениуса, ни Цале, хотя все иностранные дипломатические представители были. Датчане уже начали тогда вести кое-какие торговые переговоры с большевиками и очень не хотели их прерывать. Русская колония собралась почти вся целиком, и увидели мы даже многих, называвших себя республиканцами. Перед панихидой я гулял с Потоцким перед церковью, мимо ее ворот, в которых с вензелей Александра III и Марии Федоровны, строителей церкви, были сразу после революции, еще Февральской, по совместному решению Мейендорфа и Щелкунова спилены короны. Случай этот вызвал тогда общее негодование, но реагировать против него почти никто не решился, хотя даже среди датчан было много недовольных: старую Государыню Kaiserinde Dagmar в стране очень любили, и не понимали, почему падение режима должно повлечь за собой уничтожение всех воспоминаний и о ней, и о покойном Государе.

8-го августа было собрание учредителей Русского общества для утверждения его устава. Собралось 33 лица. Центром споров явился вопрос, включать ли в устав указание, что общество является монархической организацией. Я внес это предложение, и оно было принято против 7 голосов, несмотря на возражения А.Н. Брянчанинова, находившего, что еще не время дифференцироваться по партиям. В дальнейших прениях я высказал надежду, что общество сыграет оздоровляющую роль в русской среде и будет следить за более строгим отношением к порядочности своих сочленов. В виде примера я привел то, что уже после получения сведений о смерти Государя один русский гвардейский офицер и флигель-адъютант Государя танцевал в Мариенлюсте на общедоступном платном балу. Я имел в виду графа Пшездецкого, самый свой графский титул получивший только по указу Государя, но в действительности я метил в Мейендорфа, тоже танцевавшего на этом балу. Комично было то, что Мейендорф председательствовал на этом собрании, и когда я говорил, то утвердительно кивал головой. На это указание мое Брянчанинов заявил, что раз я указываю такие факты, то должен привести имя, после чего я и назвал Пшездецкого.

После заседания ко мне подошел Гмелин, однополчанин Пшездецкого, и спросил, откуда у меня эти сведения. Я указал, что они у меня от присутствовавшей при этих танцах дамы. Через день ко мне приехали тот же Гмелин и один из интернированных офицеров с требованием извинений перед Пшездецким. Привезли они формулу этого извинения, которую я должен был подписать, что я отказался сделать, заявив, что к следующему дню укажу моих секундантов. Таковыми я попросил быть Калишевского и Мышецкого. Требование извинений от меня было основано на утверждении Пшездецкого, что он стал танцевать только тогда, когда Мейендорф уверил его, что известие о смерти Государя неверно. После нескольких дней переговоров секунданты пришли к соглашению о том, что я выражу сожаление, что осудил Пшездецкого, не зная роли Мейендорфа, на что Пшездецкий ответил мне соответствующим письмом. Так инцидент и был исчерпан. Мне в нем было неприятно лишь то, что столкновение это произошло с братом человека, с которым у меня во время войны были самые лучшие отношения.

Коснусь здесь, кстати, Брянчанинова. Человек, несомненно, способный, он обладал исключительно неуживчивым характером, и в дореволюционной России был известен том, что его всюду забаллотировывали. Не пользовался он симпатиями и в эмиграции в Париже, где сотрудничал в журналах и опубликовал историю России, интересную для любителей сплетен и скандальных историй.

Около этого времени начались разговоры о поведении одной из дам миссии – Лоевской, которая приехала даже к моей жене рассказывать об этих слухах и оправдаться в них. Однако, после этого до осени они как будто заглохли.

После середины августа стало известно, что Московское бюро (Москет) окончательно перешло на сторону большевиков, однако, когда выяснилось, что ни на какие получки от них рассчитывать нельзя, связи Баума с советским представительством тоже прервались. Москет в то время возглавлялся комитетом, состоящим из журналиста Гросмана и бухгалтера Слепухина, под председательством Баума.

23-го августа я был посаженным отцом на свадьбе сестры милосердия Петровской с младшим доктором лагеря Туксеном. Моя роль свелась к тому, чтобы отвести невесту в церковь и затем проехать на квартиру отца молодого и выпить там за здоровье молодых стакан вина. Через год они уехали на Яву, где он и проработал 5 лет. В Дании было перепроизводство врачей, а в Голландских колониях их не хватало. Врачом Туксен был посредственным, но человек хороший, и супружество их оказалось счастливым. Переписка с ними продолжается у нас и посейчас.

Только в первых числах сентября нашли мы квартиру в городе, уже на окраине, на Straudvey. Была она в 5-м этаже, из 2-х спален, гостиной и столовой. Вид из окон был прекрасный, до моря включительно. Минусом квартиры было отопление чугунными печами, большей частью торфом. За ночь печь прогорала, и утром бывало совсем холодно. В дни же, когда ветер дул с севера, квартиру совсем выдувало, и по утрам у нас в спальне бывало, подчас, не больше 5 градусов. Двойные рамы были только до середины окон, стены местами тоненькие, и посему приходилось прибегать ко всяким ухищрениям, чтобы согреть комнаты. Ванной пользоваться зимой не приходилось, ибо жечь для нее газ было запрещено. Только после окончания войны начались в этом отношении послабления. Так как каменный уголь получался во время войны только из Германии и в очень ограниченном количестве, то цены на него очень поднялись, и государство пришло на помощь населению, приплачивая часть его стоимости, а также газа и электричества, но в ограниченном количестве. В зависимости от числа членов семьи, каждый имел право на несколько мешков угля по льготной цене. Газ и электричество в определенном количестве оплачивались очень дешево, следующее количество умеренно, а за дальнейшее тариф был драконовский. Мы обычно только немного заходили во вторую категорию. По карточкам отпускались хлеб, масло, сахар, чай, кофе. Труднее всего было с маслом. Но тут нам помогли наши одинокие друзья, живущие в гостиницах, передававшие нам иногда излишек своего масла. С маслом было неважно и потому, что выдавали его со складов, где оно лежало иногда довольно долго и воспринимало запах рыбы. Иногда оно становилось, благодаря этому, прямо несъедобным. У нас этой зимой была еще прислуга – как и в Снеккерстене, – хотя и с небольшими перерывами. Тем не менее, непривычка к физической работе сказалась на жене, у которой к весне 1919 г. появились нелады в сердце.

Питались мы в ту зиму вполне достаточно, хотя и однообразно, ибо приходилось считаться с ограничениями в масле и сахаре. Переехали мы в эту квартиру 14-го сентября, потратив несколько дней на ее очистку. Кстати скажу, что при чистоте, в общем, датчан, у них были некоторые своеобразности, с которыми мы не могли свыкнуться. Например, сами они мылись очень редко – баня и ванна многим были одинаково незнакомы. Умывальник, ночной горшок и ведро вытирались одной тряпкой, но наряду с этим стекла, окна и полы всегда блестели.

В Копенгагене я застал только что приехавшего из Петрограда Чаманского, рассказавшего про ликвидацию старого Красного Креста, про то, как были арестованы Покровский, Ордин и он, и как затем само Главное Управление было закрыто. Сам Чаманский сумел, впрочем, поладить с большевиками и вывез с собой значительные суммы. Уже гораздо позже я узнал, что приезжал он с большевистским дипломатическим паспортом и что связи с большевиками у него были и значительно позднее. В этот раз он пробыл в Дании недолго: в первый раз он вывез из России жену и сына, и вернулся обратно за своей дамой сердца, на которой он и женился через год, получив во Франции развод.

В конце сентября вышла моя брошюра о Финляндии, и мы с Калишевским развезли ее по миссиям и местным властям. Между прочим, американский представитель Грант Смис в разговоре оказался большим антисемитом, выразившись про наших евреев-банкиров, что они «empester[12 - Зараза (фр.)] l’H?tel d’Angleterre».

24-го пришло известие о смерти в Пятигорске Саши Охотникова. Там собралась вся семья жены. Александра Геннадиевна выбралась туда из Березняговки, где все постройки были уже уничтожены динамитом. Склеп был открыт и кости Платона Михайловича (Охотникова) были выброшены. Потом их собрали дворовые и положили обратно. Вслед за нею приехали в Минеральные Воды Снежковы и Саша, а еще позднее перебрались туда из Петрограда и Даниловские, кроме самого Глеба, оставшегося в столице. Прожив скоро в Пятигорске небольшие остававшиеся у них средства, они все принялись за самую разнообразную работу. Снежков стал сапожником. Александра Геннадиевна начала давать уроки английского языка, сестры жены поступили кельнершами в рестораны. Наконец, Саша продавал мороженое, которое выделывали его сестры. Здоровье Саши было уже неблестяще, и врачи предписали ему воздержание от всяких эксцессов, но он не подчинялся их указаниям, и вскоре у него сделалось кровоизлияние в мозг, от которого он через сутки и умер.

С осени 1918 г. начались семейные вечера Русского общества. Сперва устраивали их в небольшой гостинице, а затем перешли в миссию. Проходили они очень мило, обычно начинались они каким-нибудь сообщением на самые разнообразные темы, а затем происходило чаепитие, и время проходило незаметно до 11-11? часов. Число посетителей этих вечеров все увеличивалось и увеличивалось.

В конце сентября меня выбрали суперарбитром в третейском суде между Лоевской и Сефириадисом, крупным негоциантом-греком. Судьями были: со стороны Лоевской – Казанджиев и Вл. Калишевский, а со стороны Сефириадиса журналисты Троцкий и француз Каро. Дело сводилось к взаимным сплетням и болтовне. Сефириадис говорил, что Лоевская служит у большевиков, а она утверждала, что он немецкий шпион. В конце концов, мы приняли единогласно примирительную формулу, на чем особенно настаивал я, и что вполне удовлетворило обе стороны. Печально было то, что все эти сплетни возникли после того, как Сефириадис отказал Лоевской в ссуде. Про Лоевскую, к сожалению, этой зимой пошли, однако, гораздо более определенные разговоры в связи с Урусовым. Их обоих обвиняли вполне почтенные особы в по пытках нагреть их. Разговоры про Лоевскую и про Лаврентьева (атташе) пошли столь далеко, что Мейендорфу про них говорил один из дипломатических представителей, как про компрометирующих весь дипломатический корпус. Вскоре после этого они и уехали все к Колчаку.

Значительно позднее сын этой Лоевской неоднократно упоминался в североамериканской печати, но уже под девичьей фамилией матери – Кассини, и, по-видимому, играл в Соединенных Штатах довольно неопределенную роль.

В течение следующих месяцев в Русском собрании сделали доклады в числе прочих Корзухин о Вагнере и Римском-Корсакове с музыкальными иллюстрациями, Брянчанинов – о Лиге Наций, Казанджиев и Калишевский – об их поездке с агитационными целями в Христианию и Стокгольм, и Апостол (Муравьев-Апостол-Коробьин) – о русском деле в Париже.

Комитет общества собирался это время ежедневно, по утрам, в миссии. В нем, кроме Калишевского и меня, активно работал еще Кутайсов. В нем еще сделали сообщения Лелянов, бывший Петроградский городской голова, и некий Лерс, московский американец, через год оказавшийся замешанным в организации офицера дикой дивизии Хаджелаше, занявшийся в Швеции убийством большевиков, попавшийся и осужденный.

Из вопросов, поднятых Комитетом, отмечу два: когда выяснилось поражение немцев, мы сразу обратились в иностранные миссии с запиской, в которой указывали, что необходимо сразу же заменить в оккупированных местностях немецкие и австрийские войска войсками союзников. А когда была установлена связь морем с Петроградом, мы направили обращение к президенту Вильсону, прося его помочь населению продовольствием: наша столица переживала тогда большие лишения.

Упустил я отметить раньше, что за 1917 и 1918 гг. я напечатал в датской печати несколько статей, направленных против немецкой антирусской пропаганды. Вместе с тем, так как в это время были в своем апогее немецкие планы расчленения России, то я опубликовал на французском языке небольшую брошюру против них, остановившись на финляндских вожделениях на весь север России (говоря о Карелии, они простирали ее до Урала) и на проектах немцев об аннексии Прибалтики и Украины, а также предоставления Австрии Бессарабии. Материалов у меня было очень мало, и брошюра была довольно примитивна, но позднее я узнал в Париже, что она была первой в этом роде, и что кое-какие мои соображения были использованы в записках, представленных Версальской конференции.

Сделали мы попытку организовать в Дании группу для борьбы с большевиками, с привлечением к ней и еврейских кругов. Был у нас по этому поводу чай с несколькими богатыми евреями, но ничего из этого не вышло. Вскоре после этого мы исключили из нашего устава указание на нашу цель – восстановление монархии, ибо была получена телеграмма Архангельского правительства о воспрещении всем военнослужащим участвовать в политических организациях.

Зайдя как-то к Калишевскому, я встретил у него генерала Генштаба Ясинского. Разговор с ним вызвал у меня недоумение, ибо такой фамилии я никогда не слыхал, и я поналег потом на Калишевского, который признал, что это был Черемисов. Служил он в Дании на заводе и стремился во Францию. В визе ему тогда было, однако, отказано, ибо союзники хорошо помнили его двойственную роль во время захвата власти большевиками. Потоцкому, который просил сперва об этой визе, пришлось за это выслушать потом неприятные слова. Впрочем, позднее Черемисов французскую визу все-таки получил.

В это время в Русском обществе появилась очень шумная пара, выступавшая с крайне правыми заявлениями. Вскоре, однако, выяснилось, что он просто альфонс, вывезший в Данию и порядочно ощипавший здесь некую девицу Таманскую, на которой женат никогда не был. Сряду после того, как это узналось, они из Копенгагена скрылись. Кроме них в Русском обществе пролетел метеором некий Кондратьев – грубый штурман, участник «Союза Русского Народа». Его мы должны были исключить из общества за столкновение с Лоевским, им всецело вызванное. Вскоре Кондратьев купил шхуну, и, погрузив на нее свою очень многочисленную семью, отправился в Архангельск. У берегов Норвегии шхуна эта, однако, разбилась, и потом Кондратьев долго там бедствовал.

В ноябре сделали мы первую попытку получить от Баума определенный ответ о том, с кем он пойдет дальше. Было для этого устроено свидание у Мейендорфа, где Калишевский и я предложили Бауму порвать с большевиками и принять контролера от миссии. На все это он согласился, но потом ничего не исполнил. Напоследок он сам заговорил на этом свидании об обвинениях его в шпионаже, и пришлось Калишевскому поставить все точки над «и».

13 ноября, которое считалось тогда днем 1-ой годовщины большевистского переворота, было назначено выступление датских коммунистов. По этому поводу настроение среди датчан, да и многих русских, было очень тревожное. Ничего серьезного, впрочем, не было. Собрались на рынке Gr?n towet около 4000 человек, у которых были столкновения с полицией, быстро разогнавшей манифестантов.

В середине ноября возник новый и весьма серьезный вопрос. В Данию пришли три парохода Русского Восточно-Азиатского общества, филиала датского одноименного общества. В начале войны они были секвестрированы нашим Морским министерством, и после Октября попали в руки большевиков. После этого датчане начали хлопотать через директора этого общества Кристенсена о вызволении этих судов. Для этого Кристенсен устроил сперва в Петербурге Союз моряков, а затем втерся сам в Центральный комитет о военнопленных. Благодаря Союзу моряков было получено согласие на передачу этих судов Центральному комитету для эвакуации военнопленных из Германии. Кристенсен же обработал Навашина и взял это дело в свои руки, а Скавениус (датский посланник в Петрограде) помог получить разрешение финляндцев на вывод судов из Гельсингфорса, как состоящих под флагом Красного Креста. Перед самым отправлением в их в первый рейс командир этой госпитальной эскадры капитан 1-го ранга Шамшев был подчинен старшему врачу эскадры Страховичу, а за Шамшевым было оставлено только техническое руководство судами. Однако, вместо Германии, по приказанию Страховича суда пошли в Копенгаген, где сразу же были разоружены и на судах были подняты датские флаги, а команды списаны на берег. Для этого и было необходимо смещение Шамшева, который на это не согласился бы. Протесты Мейендорфа и морского агента результатов не дали.

Сразу начались разговоры о судьбе команд. Большинство матросов пожелали вернуться в Россию или в ее лимитрофы, офицеры же и доктора предпочли остаться в Дании. Позднее многие из них отправились в разные белые армии. У доктора Страховича были некоторые суммы, полученные от Центрального комитета военнопленных, но, конечно, для расчета с командами этого было недостаточно, и нам пришлось потребовать помощи у Восточно-Азиатского общества. У Мейендорфа состоялось по этому поводу несколько заседаний при участии Калишевского и Островского, Страховича, Кристенсена, Филипсена и меня. Кончилось дело тем, что Восточно-Азиатское общество выплатило около 130.000 крон. Второй вопрос был об имуществе, снятом с этих судов, большей частью госпитальном оборудовании, свезенном в склады Вольной гавани. Страхович забрал его в свои руки и никому уступать не хотел. По-видимому, он играл с ним на два фронта, выжидая, кто победит окончательно – большевики или белые, а пока выжимал деньги от большевиков. Только когда Юденич подошел к Петербургу, он передал все имущество Чаманскому, причем между ними состоялось соглашение, которое ими толковалось потом различно и привело к суду между ними в Германии по существу, но решения не вынесшему. Часть этого имущества была отправлена в Ревель для армии Юденича, часть же позднее была продана Потоцким.

Вскоре после госпитальной флотилии в Копенгаген пришел еще «Океан» – бывшая школа корабельных механиков и машинистов. Он тоже ходил в Штетин за военнопленными и теперь зашел на некоторое время в Данию. Датчанами не разрешено было никому сходить с него на берег. Между тем, на нем было около десятка белых, которые и устроились на «Океан» только в надежде сбежать с судна за границей. Им удалось дать знать о себе Потоцкому, и мы сразу обратились в Датский Красный Крест, откуда Филипсен отправился на катере на «Океан» и потребовал выдачи всех указанных ему лиц, что и было исполнено. В числе их был бывший помощник заведующего императорским гаражом, инженер Крупский, брат жены Ленина. Другой ее брат, полковник, тоже был в это время в Копенгагене[13 - Речь идет о двоюродных братьях Н.К. Крупской – Александре и Октавиане Крупских. – Примеч. ред.]. До того он был в Париже в распоряжении военного агента, а позднее я видал его в Северо-Западной армии.

В ноябре я сделал два доклада в Русском обществе о подготовке России к войне и о начальном ее периоде, оба – по моим личным воспоминаниям. Отмечу еще мою попытку воздействовать на «Berlingske Tidande», с редактором которой, Paulsen’ом, я имел длинный разговор, разъясняя ему нашу точку зрения на большевизм и доказывая ему опасность его и для Запада. Тем не менее, несмотря на правый характер газеты, он остался при убеждении, что большевизм чисто русское явление.

В конце ноября американская миссия получила запрос о доставлении сведений по целому ряду вопросов, касающихся Восточной Европы. Запрашивалась она, например, о том, польская ли местность Черновицы, Тарнополь, Тешин? Об этом мы узнали через Лерса, и сразу же решили с Кутайсовым помочь Лерсу осветить эти вопросы в желательном для России смысле. Немало удивил нас тогда этот запрос, ибо писавшие его в Вашингтоне не имели абсолютно никаких сведений о географии Восточной Европы. В это же время просидел у меня целый вечер финляндец Бонсдорф, бывший там недавно губернатором. Зашел он ко мне по поводу моей брошюры о Финляндии. Особой веры в то, что Финляндии удастся сохранить свою независимость, у него не чувствовалось.

Также в ноябре стали хлопотать мы с Калишевским о пропуске нас в Архангельск. Зависело это тогда от англичан, в миссию которых мы и обратились. Обещали нам о нас похлопотать, но разрешения мы так и не получили. Как мне тогда кто-то сказал, пропускались туда только бойцы.

В начале декабря ко мне приехал стокгольмский знакомый инженер Волков с предложением от имени А.Ф. Трепова вступить в состав образуемого им в Финляндии правительства для Петроградского района, которое потом должно было стать всероссийским. Мне предлагалось на выбор место министра продовольствия или народного здравия. Министром иностранных дел должен был быть барон М.А. Таубе, финансов – Путилов и военным – Юденич. Весь рассказ Волкова произвел на меня весьма странное впечатление, ибо из него совершенно ясно было видно, что ни денег, ни войск у Трепова не было, а имя его отнюдь не могло поднять на борьбу не только массы, но в то время даже небольшие группы русских людей. Ответив Волкову уклончиво, я написал непосредственно Трепову и высказал ему прямо мое изумление по поводу полученного мною предложения. Недели через две я получил от Трепова ответ, менее холодный, в котором он полностью отрекался от Волкова. Вскоре, однако, в Стокгольме появился Таубе, и в связи с этим в газетах появились телеграммы об образовании в Финляндии антибольшевистского правительства при участии в нем Юденича. Очевидно, отрицания Трепова не вполне отвечали действительности.

Через несколько дней в Стокгольм приехал и Юденич, но уже не в качестве члена правительства, а как будущий главнокомандующий. Начались переговоры его с союзниками о сформировании им антибольшевистской армии. С Юденичем приехал и Глеб Даниловский, вместе с ним и генералом Шварцем выехавший из Петрограда и бывший у Юденича штаб-офицером для поручений. Получил я от него за это время несколько писем, где он предлагал мне разные большие назначения. Уже тогда и эти письма производили на меня странное впечатление. Месяца через два или три приехал от Юденича в Данию генерал Горбатовский, дабы наладить отправку в Финляндию наших военнопленных-антибольшевиков, желающих поступить в армию Юденича, надеявшегося тогда собрать отряд в 40000 человек. В конце концов, через Копенгаген прошло, вероятно, не больше 500 таких военнопленных, да и то почти все они направлялись в Архангельск.

О Петрограде много и интересно рассказал в те дни барон М. Шиллинг, бывший директор канцелярии Министерства иностранных дел, выбравшийся при помощи датчан в качестве большевистского представителя по закупке каких-то семян, которые тогда закупались здесь для Москвы. Но операция проходила тогда с большими недоразумениями, и вывезти эти семена своевременно не удалось, чему немало содействовали и русские эмигранты.

Тогда же намечалась в Дании еще одна организация, довольно своеобразная. В числе перебравшихся в Данию из Финляндии были двое служивших там в контрразведке: Гришковский и Кулибин. Теперь Гришковский вошел в связь с американской контрразведкой и обратился ко мне, Кутайсову и Калишевскому с просьбой руководить им в осведомлении американцев, дабы освещать им возможно полно все обсуждавшиеся на Мирной конференции вопросы, интересные для России, в русском духе. Такого материала, интересного и для американцев, у нас было, однако, в то время очень мало. Во всяком случае, обрабатывали мы его так, чтобы от него было больше пользы для России.