banner banner banner
Записки. 1917–1955
Записки. 1917–1955
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Записки. 1917–1955

скачать книгу бесплатно


Грустно говорить это о прежних морских офицерах теперь, когда масса их заплатила своей жизнью за грехи часто не их, а всей среды, но должно сказать, что беспорядки 1905-1906 годов, по-видимому, мало кого научили в нашем флоте, как в высшем командном составе, так и в рядовом офицерстве. И посему команды так легко и вышли у них из повиновения после Петроградской революции. В общем, в первые дни погибло около 100 офицеров, многие были арестованы и брошены в тюрьмы, почти же все попали под постоянное наблюдение своих подчиненных, без разрешения которых они иногда не имели даже права отлучаться с корабля. Никакие разговоры не могли между офицерами происходить без того, чтобы их не подслушивали, словом все их пребывание на судах превратилось во многих случаях в сплошное издевательство над ними, а не несение службы. В числе погибших в первые дни в Петрограде был адмирал Гирс, командир одного из Экипажей. Днем он привел экипаж в Думу, чтобы засвидетельствовать преданность новому режиму, а вечером его застрелил матрос, за несколько дней до того посаженный им за что-то под арест. В Ревеле был тяжело ранен адмирал Герасимов, комендант крепости. Как говорили в Гельсингфорсе, первый повод к избиениям был подан распоряжением Непенина не объявлять немедленно командам полученной из Петрограда телеграммы о государственном перевороте. О телеграмме стало, тем не менее, немедленно известно, и необъявление её вызвало подозрения против командного состава в контрреволюционности. Позднее говорили, что в Гельсингфорсе убивали преимущественно трудно заменимых специалистов, в чем видели руку немцев. Так ли это, сказать трудно.

6-го марта было обычное заседание Кр. Креста, в котором все мы решили подать Временному Комитету Гос. Думы заявление о сложении нами с себя обязанностей своих. По уставу Главное Управление избиралось общим собранием его членов, но теперь время было революционное, и мы все единогласно признали, что строгое соблюдение устава сейчас невозможно. Когда заседание закончилось и в зале оставалось нас всего человек пять, спокойно разговаривавших о текущих делах, на лестнице раздался вдруг шум, и кто-то вбежал сообщить, что это явились делегаты санитаров «снимать» Главное Управление. Мне в эту минуту стало так неприятно, что захотелось уйти домой, бросив работу в Красном Кресте. Столько я поработал в этом учреждении, настолько привык его любить, что быть свидетелем, как его тоже хотели разрушить, было слишком тяжело. Однако приходилось оставаться, чтобы не могли сказать, что я бежал со своего поста.

Через несколько мгновений дверь распахнулась, и в нее быстро вошло 6 или 7 человек, большей частью санитаров, наполовину вольноопределяющихся. Среди них был один капитан, работавший в одном из автомобильных наших учреждений. Впереди их быстро шел санитар, очень бледный, с озирающимися глазами, по всему судя страшно волнующийся. Позднее мы узнали, что это некий Смирнов, санитар Центральных автомобильных мастерских. Войдя, он сразу задал вопрос: «Где здесь исполнительный орган?». На этот, довольно безграмотный вопрос председатель Главного Управления Ильин очень спокойно назвал себя. На это последовал второй вопрос – согласен ли исполнительный орган уйти и передать всю власть делегатам от служащих. Несмотря на отрицательный ответ Ильина, после этого начался разговор, в котором начали принимать участие и другие делегаты и члены Главного Управления, и вскоре мы уселись за большой стол Управления и начали, в общем, спокойно обсуждать требования делегатов, которые оказались избранными всего лишь от небольшой части Петроградских учреждений.

Ввиду сего, против их права предъявлять те или иные требования Главному Управлению раздались возражения со стороны некоторых служащих Управления, в большом числе заполнивших большую часть зала, где мы сидели с делегатами, и все входы в нее. Главный спор, однако, шел между тремя делегатами: Смирновым и еще двумя, и с другой – между Чаманским, Анрепом и мной. Анреп, впрочем, скоро перестал принимать участие в споре, и посему вся тяжесть его пала на Чаманского и на меня. Впрочем, тяжесть эта была не велика, ибо наши оппоненты были очень слабы, и опровергнуть их, несмотря на их возбужденность, было очень легко, нужно было только оставаться спокойным и иметь терпение опровергать даже самые явные абсурды. И того, и другого у Чаманского и у меня хватало, и в результате почти 3-х часов разговора мы пришли к известному соглашению. Главное Управление остается продолжать свое дело, но допускает делегатов наблюдать за ходом дел в его канцелярии. Скажу еще, что в этом случае мне помогла большая практика разговоров с крестьянами, ибо у некоторых из делегатов и психология, и самый ход мышления были совершенно крестьянские, как будто городская образованность их совершенно не коснулась.

Наблюдение делегатов, в сущности, оказалось чистой фикцией. По распоряжению Чаманского им стали приносить на просмотр все отправляемые из Главного Управления бумаги и телеграммы. Будучи совершенно незнакомыми с делами Главного Управления и вообще не сведущие в канцелярском делопроизводстве, они, конечно, сразу потонули в этой массе бумаг, и уже на следующий день отказались от просмотра. Взамен этого они выдвинули, но уже только через несколько дней, новое требование – об участии их в заседаниях Главного Управления, но это требование пришлось разрешать уже новому составу Главного Управления. Из числа делегатов, явившихся тогда смещать Главное Управление, двое быстро исчезли с горизонта. Один из них, как раз автомобильный капитан, был уже под следствием за растрату, другой просто оказался неважной личностью. Как почти повсеместно, революционная волна выкинула сперва наверх и в Кр. Кресте немало сомнительных элементов, но к чести красно-крестного персонала нужно отметить, что уже в ближайшие недели их устранили, и в дальнейшем таких сомнительных элементов в среде представительства персонала мне уже не пришлось встречать.

7-го утром я вновь был в Думе, где были рады, что за сутки ничего особенно худого не произошло. Появились порубки и поджоги в деревнях, но пока в незначительных размерах. Много разговоров вызвало положение Кронштадтских офицеров, посаженных в тюрьму, где их морили голодом. Что было особенно печально, это то, что не было никакой возможности вырвать этих в большей части ни в чем неповинных людей из этого заключения: не было ни физической силы, чтобы их освободить и охранить или уверенности, что их не перережут при первой попытке к их освобождению.

Днем я был в заседании Совета Волжско-Камского банка, где большинство моих сочленов настроено было радужно. Первые страхи перед революцией прошли, и все надеялись, что удастся сдержать ее в определенных рамках, во что лично я совершенно не верил.

Видел я в этот день брата жены Сашу Охотникова, приехавшего из Кречевиц, где он последние месяцы командовал маршевым эскадроном улан Ея Величества. Из его рассказов выяснилось, что перед 27-м февраля полк получил приказание отправить все маршевые эскадроны в Петроград для подавления беспорядков. Однако, все эскадроны, дошедшие туда, оказались вовлеченными в восстание, и сразу были деморализованы. Попавшие в Царское Село, приняли участие в разграблении винных погребов, и даже назад в Кречевицы привезли с собой порядочный запас вин. Из Петрограда же некоторые эскадроны были отправлены обратно без офицеров, без денег, и по дороге растеряли часть своих лошадей.

Мой младший брат, с лета 1915 года болевший и с осени 1916 года откомандированный из полка в Кречевицы, командовал здесь сперва маршевым эскадроном Конного полка, а затем, после производства в полковники за боевое отличие еще в боях 15-го года, был назначен командующим маршевыми эскадронами 1-й Гвардейской кавалерийской дивизии, и теперь отправлен с группой эскадронов. Но, по-видимому, несколько позднее, ибо известие о революции застало его в Чудове. Поэтому он остановил свои эскадроны в Чудове и Любани и отправил надежного офицера узнать, что творится в Петрограде и получить инструкции в Государственной Думе. Через сутки этот офицер привез распоряжение Некрасова вернуть эскадроны обратно.

В течении 1-го и частью 2-го марта эскадроны понемногу вернулись обратно, в Кречевицы, где, однако, тоже началось брожение. Все части вокруг признали Временное правительство, однако командир Гвардии Запасного полка генерал Лишин отказывался от этого за неполучением еще официального известия об отречении Государя, хотя его и убеждали сделать это и брат мой, и другие старшие офицеры, предсказывая иначе беспорядки. И действительно, с утра 3-го марта Лишин вызвал по телефону брата с его эскадронами, как наиболее надежными, для усмирения толпы солдат, которая угрожает штабу полка. Не желая доводить дела до кровопролития и приказав эскадронам готовиться и идти за ним, сам с одним офицером поехал вперед в экипаже, чтобы попытаться повлиять на толпу. Нашел он ее в возбужденном состоянии. Два офицера, попавшиеся ей, были уже серьезно избиты. Подъехав к ней прямо, брат взошел на подъезд, откуда обратился к ней. Однако из толпы раздались требования отдать шашку. На ответ брата, что это заслуженное им в бою Георгиевское оружие, и он не может его отдать никому, требования повторились, и толпа двинулась к брату. Ответив им: «Попробуйте взять», он полуобнажил шашку. Толпа несколько отхлынула, и брат, воспользовавшись этим, стал говорить. С места ему удалось взять толпу в руки, и через полчаса она несла его на руках, избрав своим командиром. Картину испортили только эскадроны брата, поспешившие на рысях на помощь, узнав, что ему угрожает опасность. Услышав об их подходе, толпа бросилась бежать, а окружавшие его к нему же первому обратились, прося остановить его эскадроны.

После этого бурного утра в полку, как и всюду, началось изгнание нелюбимых офицеров (как мне потом рассказывал брат, большинство пострадало поделом, но были и устраненные совсем зря). Но, в общем, беспорядков не было, и настроение в полку было первое время настолько удовлетворительное, что из него была отправлена в Петроград депутация просить о сформировании из состава запасного полка, полка фронтового. В полк приезжали из Петрограда делегаты и от Временного Комитета Гос. Думы, и от Совета рабочих депутатов, но, по общему мнению офицеров, влияния на солдат они никакого не оказали, особенно матрос, присланный от Совета, который убеждал солдат «пожалеть офицеров», «ведь они теперь ничего не могут сделать». Но, несмотря на некоторое постепенное успокоение полка у брата, через день или два единогласно избранного командиром полка, как солдатами, так и офицерами, работы было до 20 часов в день, и, тем не менее, привести его в прежнее состояние все-таки не удавалось, появилась общая распущенность солдат, сказывавшаяся на всем. Заставить солдат заниматься сколько-нибудь серьезно было совершенно невозможно. Скоро дошло до того, что они бросили сперва чистить лошадей, а затем и водить их на водопой.

Кажется, 5-го зашел ко мне наш Старорусский предводитель дворянства Шабельский и рассказал про события в Новгороде и Старой Руссе. В первом все прошло спокойно, был ненадолго арестован губернатор Иславин и вице-губернатор, и упразднена полиция. В Старой Руссе, благодаря разгрому винного склада, перепились и солдаты, и толпа, и начали творить безобразия. Разгромили и сожгли дом городского головы Ванюкова, убили коменданта (впрочем, по другой версии он был тяжело ранен) и разнесли арестный дом. Из всего запасного полка в порядке осталась одна учебная команда, которую и пришлось вывести на улицу и открыть огонь по толпе, после чего и удалось прекратить дальнейшие беспорядки. За что собственно разгромили Ванюкова, определенно не говорили, по-видимому, повлияло недовольство не вполне правильным распределением сахара и других продовольственных продуктов, первые проявления которого имели место уже летом 1916 г.

В течении 8-го марта выяснилось, что в Главное Управление Кр. Креста будет назначен комиссаром от Думы член ее кн. Васильчиков, с которым у меня и начались беседы о том, как наладить работу этого учреждения. Деятельное участие в этом принял также бывший особоуполномоченный и член Думы Антонов. Понемногу был выработан список нового состава Главного Управления, в который вошли все его прежние члены, несшие в нем активную работу. Не попал в их число только врач и директор Медицинского департамента Малиновский, отдававший Красному Кресту много труда и времени, и один из полезнейших деятелей Главного Управления. Почему-то против него был Родзянко, которому вожжа попала под хвост (что, впрочем, с ним случалось довольно часто), и он ни за что, несмотря на все наши уговоры, не хотел согласиться на его оставление в новом списке. Кроме этих 9-х старых членов, в состав его было включено 16 новых из числа общественных деятелей – членов Гос. Думы, врачей с видным общественным положением и других лиц, зарекомендовавших себя в глазах русского общества своим прошлом. Среди них были лица с самыми различными политическими убеждениями. Тут был бывший министр народного просвещения гр. Игнатьев, члены Гос. Думы октябристы Антонов и Киндяков, кадеты Ичас и Аджемов, и трудовик Дзюбинский, выборные – начальник Военно-Медицияской Академии и директор женского медицинского института Верховский, председатель Вольно-Экономического общества народоволец Чайковский и известный Петроградский гласный Фальборк. Однако большинство этих лиц принимало потом минимальное участие в работе Кр. Креста.

Председателем своим Главное Управление избрало Игнатьева, принявшегося сперва за дело с большой энергией, но уже через месяц серьезно заболевшего, и в конце мая отказавшегося от председательствования. Товарищами председателя были избраны бывший председатель Главного Управления Ильин и Дзюбинский. Последний, впрочем, почти ни разу не председательствовал, и вообще очень редко бывал в заседаниях. Над Красным Крестом остался особый дядька от Гос. Думы, ее комиссар – Васильчиков. Собственно, почему он теперь был необходим, я затруднился бы сказать. По-видимому, думали, что комиссар будет авторитетнее одним своим наименованием для всего низшего персонала Креста, который, привыкнув к старому названию Главного Управления, продолжал бы видеть в нем остаток старого строя (а теперь это стало преступным), и посему относился бы к нему с недоверием. Как показало, однако, дальнейшее, это опасение не оправдалось, и комиссар никакой особой роли в Кресте не играл. С другой стороны, должность комиссара внесла в Крест двоевластие, которое чувствовалось все время. Если на этой почве не происходило недоразумений между комиссаром и председателем Главного Управления, то лишь благодаря тактичности занимавших эти должности.

Какое в то время в городе было настроение, может показать следующий эпизод. Днем 7-го марта приехала в Думу дама, одетая сестрой милосердия, кажется, Нарышкина, рожденная Витте, прося устроить куда-нибудь серьезно-больную старуху графиню Фредерикс, жену министра Двора. Их дом был разгромлен и сожжен еще 27-го февраля, и ее перевезли тогда в квартиру ее дочери, жены дворцового коменданта Воейкова. Теперь вахтер дома, где была казенная квартира, потребовал удаления из нее графини, ибо ее присутствие могло бы повлечь за собой разгром и этого дома. Опасаясь того же, больную отказались принять и несколько больниц, и уже только из Думы я направил Нарышкину в Кр. Крест, предупредив Чаманского, который и устроил больную в Кауфманскую общину. В тот же день пришлось мне быть свидетелем, по каким разнообразным вопросам обращались в Думу и к ее коменданту, тогда уже члену ее Пущину. В течение 5 минут при мне ему пришлось дать указания, как устроить какие-то народные столовые, что сделать с найденными где-то в городе бомбами, и, наконец, как поступить с телом Распутина, найденным в Царском Селе, для чего специально примчался оттуда сообщить какой-то взволнованный офицер. Насколько помню, Пущин распорядился труп сжечь вместе с гробом и золу развеять по ветру, а могилу заровнять. Впрочем, потом в это дело вмешалось само Временное правительство и отменило распоряжения Пущина.

9-го марта в Кр. Кресте Самарин рассказал, как прошла революция в Москве. Здесь она осуществилась очень мирно и без разгромов, благодаря находчивости Грузинова, члена Московской Губернской Земской управы. Призванный на войну, он случайно находился в Москве и сидел в кабинете городского головы Челнокова, когда к Думе подошла толпа взбунтовавшихся. Грузинов понял, что необходимо взять эту толпу в руки, вышел к ней и, несмотря на свой подполковничий мундир, действительно, сумел повлиять на нее так, что когда через полчаса он вернулся к Челнокову, то лишь для того, чтобы сказать ему, что ведет толпу занимать Кремль. Занимавший Кремль караул был вполне в руках коменданта, но последний согласился на доводы Грузинова и открыл ворота. К вечеру Грузинов был господином Москвы и идолом войск и толпы, так что мог в первое время делать в городе все, что хотел. Однако, Грузинов был человеком весьма умеренных, скорее правых убеждений, и посему его популярность продержалась недолго, и после неудачных попыток восстановить в Московском военном округе дисциплину, он должен был, кажется, уже в июне уйти в отставку.

Вообще, попытки восстановить дисциплину как в тылу, так и на фронте, не удались, и уже 10-го марта наш думский знаток военных и морских дел Савич предсказывал мне полное крушение нашей военной мощи. В тот же день мне пришлось слышать рассказ про положение в Пажеском Корпусе. И здесь был образован свой комитет, который давал указания директору корпуса Риттиху (брату министра), причем в составе комитета были и пажи, и служители. Весь состав последних отказался обслуживать впредь пажей, положение которых оказалось вообще очень неприятным. Вызываемое этим напряженное состояние, проявилось в разных выходках, из которых одна могла бы при тогдашнем настроении вызвать для этой молодежи весьма тяжкие последствия. Это был – harribile dictu[2 - Страшно сказать (лат.).] – пение «Боже! Царя храни». Впрочем, поехавшему в корпус Энгельгардту, кажется, довольно легко удалось успокоить эти волнения. Кстати, очень характерно то, как в одном и том же военно-учебном заведении отнеслись к однородным проступкам до и после революции. За несколько месяцев до нее в Александровском кадетском корпусе один из кадетов разорвал портрет Государя при обстановке, дававшей основания предполагать, что это было сделано нарочно. Тем не менее, все ограничилось для виновного арестом и лишением отпуска. Теперь кадет из младших классов обругал в присутствии кого-то из начальства Керенского, и был за это исключен из корпуса.

В течении между 15-м и 20-м марта ничего особенного отметить не приходится. В общем, в стране после первых дней революционного угара наступило успокоение. Временное правительство начало работать, и его творческая деятельность проявилась очень энергично и, в общем, за эти дни довольно удачно. Во всяком случае, со стороны общественного мнения отношение к ней было благожелательное. В одном лишь было сделано громадное упущение. Старая полиция была упразднена самой революцией, и с нею правительственная власть лишилась всяких органов, при посредстве которых она могла проводить свои предписания и поддерживать на местах порядок. Правда, на место полиции стали создавать милицию, но последней распоряжались органы местного самоуправления, а не центральная власть, а кроме того, сама организация этой милиции была почти повсеместно ниже всякой критики. В результате Временное правительство оказалось чем-то самодовлеющим, существующим независимо от страны, и на нее не влияющим. Тем не менее, оно не подумало создать какую-либо физическую силу, на которую оно могло бы опираться. Особенно же повлияло на ослабление его положения то, что наряду с правительством продолжал действовать и даже все более ее расширял Совет рабочих и солдатских депутатов, из организации Петроградской превратившийся во всероссийскую. Вся деятельность правительства осуществлялась под контролем Совета, который с этой целью создал целый ряд комиссий и отделов, понемногу начавших выполнять самые разнообразные функции. Благодаря этому, у нас оказалось два правительства – официальное и неофициальное, и последнее скоро стало более могущественным, чем первое.

Опрокинув старый строй, революция сразу лишила почвы все старые политические партии, программы которых оказались в одно мгновение далеко отставшими от действительности. Остались сперва только два политических направления политической мысли: социалистическое и буржуазное. В социалистическом сразу дифференцировались два направления: чисто социалистическое и, если можно так сказать, крестьянское – социалисты-революционеры. Называю его крестьянским, ибо, проповедуя национализацию земли, в остальном оно было мелкобуржуазным. Через несколько недель начало, однако, среди социалистов выделяться и понемногу все громче и громче заявлять о себе направление большевистское. И, наконец, еще левее большевиков начало обрисовываться течение анархистское. В первое время выступали еще трудовики и народные социалисты, но и те, и другие оказались чисто интеллигентскими небольшими группами, и очень быстро совершенно стушевались. На другом крыле среди буржуазных партий наиболее правые – «Союз Русского народа» и «Союз Михаила Архангела», и другие партии националистов сразу сгинули, как будто их не бывало. Типографии их газет были закрыты или разгромлены, собрания их стали невозможными, и большинство видных их вождей должно было скрыться. Из более левых октябристы и прогрессисты еще некоторое время прозябали, пытаясь внести новое содержание в свои сразу одряхлевшие тела, но все было напрасно, и через несколько недель о них говорили, как о бывших партиях.

Остались одни кадеты, которые и повели упорный бой с захлестывавшей все волной социализма. Вероятно, к ним охотно присоединилось бы теперь и большинство политических деятелей и из других соседних партий, но сами кадеты этого не желали, дабы избежать обвинения слева, что они слишком отшатнулись вправо. В нескольких заседаниях октябристской фракции, посвященных вопросу о сформировании новой умеренной партии, я принимал участие, но относился к ним с самого начала равнодушно, ибо для меня была ясна полная их безжизненность. Более других увлекался этой мыслью секретарь Думы Дмитрюков, даже пытавшийся сформировать что-то, явившееся, однако, мертворожденным. С падением монархии отдельные благотворительные организации, имевшие каждая своих особых покровителей из числа членов царского дома, оказались висящими на воздухе – не было ведомства, куда бы они могли обращаться, не было больше и глав, которые могли бы обращаться за них и хлопотать.

Я уже упоминал, что первоначально Шингарев наметил, какую организация куда отнести. Однако это не было тогда полностью осуществлено, и вот 21-го марта Гос. Контролером Годневым было созвано особое совещание с этой целью. Интересного в этом совещании не было ничего, если не считать очень резкое обращение к правительству с требованиями почти ультимативного характера вновь образовавшегося Союза инвалидов. Впрочем, в это время только требования в резкой форме и могли рассчитывать на успех. В этом заседании выяснилось, что я буду назначен комиссаром в попечительстве Трудовой помощи. Управляющий его делами Бобриков обратился с просьбой о назначении меня, как члена этого попечительства, его комиссаром, я не считал возможным от этого отказаться, и 30-го марта и был им назначен.

Заседание происходило в Мариинском дворце, в котором тоже сказалось революционное время. Блуждающие группы разнообразных личностей, отсутствие прежней идеальной чистоты и невозможность чего бы то ни было сразу добиться производили тяжелое впечатление. По окончании заседания я встретил Некрасова, только что вернувшегося из Ставки и рассказывавшего о своих впечатлениях. Настроен он был великолепно, по его мнению везде все шло идеально.

Вечером в этот день рассказывали мне, что в 1-й Гвардейской кавалерийской дивизии солдаты удалили офицеров немцев, которых в этих полках было особенно много. Не обошлось и без курьезов. Кирасира Витторфа переименовали в Викторова и оставили, кавалергарда Гернгроса обозначили греком (Венизелос, грек) и тоже оставили, ибо обоих их солдаты любили.

Вечером 21-го поехал я в Новгород на Губ. Земское Собрание. Приехав очень заблаговременно [на вокзал], я смог устроиться вполне хорошо, но позднее выйти из купе в коридор было совершенно невозможно, настолько был он набит солдатами. Собрание открылось заявлением нашего старого земского деятеля Прокофьева об отказе его по болезни от должности председателя управы. После этого выступили делегаты служащих в Боровичской Земской управе, требовавшие допущения их к участию в собрании на правах гласных, в чем им, впрочем, было отказано. Вечером в тот же день шла комиссионная работа по подготовке проекта о демократизации земства. Требования о ней раздавались всюду, а между тем ожидать издания в ближайшие дни нового закона о земских учреждениях было невозможно. Поэтому и было решено теперь же произвести по всем волостям выборы дополнительных гласных на началах всеобщего выборного права.

Разработке этого вопроса мы и посвятили нашу работу, и к следующему утру она была закончена. В основание ее мы приняли положение, что число дополнительных гласных должно равняться числу старых гласных, и более или менее по всем уездам это начало и было проведено. Самые выборы были назначены на конец апреля. Вторым вопросом, на котором остановилось собрание, была пропаганда более умеренных учений или, вернее, борьба с социалистическими течениями, которые в те дни уже стали проявляться все определеннее и в деревне. С этой целью было решено возобновить издание «Вестника Новгородского Земства», в котором разъяснять с несоциалистической точки зрения сущность происходящих событий. На следующий день все это и было одобрено Собранием, в котором почти единогласно избрали нового председателя управы, тоже старого земца – Храповицкого. В члены управы выбрали недавнего кандидата в Губернские Предводители дворянства Лутовинова, тогда новгородского уездного предводителя. Во время гражданской войны, как говорили в эмиграции, он командовал полком «Красного знамени», попал в плен к белым и был ими расстрелян.

Революция до того времени прошла в губернии довольно спокойно. Было сожжено 4 усадьбы, из коих одна нелюбимого земского начальника Стромилова в Устюженском уезде, две усадьбы помещиков, у которых давно были нелады с крестьянами – Струбинского в Новгородском уезде и Вульфа в Боровичском, и у нашего земского врача Вермана в Новгородском. Последнюю, не знаю почему. Полиция была везде распущена, причем избили двух исправников, а в Устюженском уезде убили исправника, безобиднейшего Владыкина. Тихий, мирный человек, любитель эсперанто, он никогда не грешил ни взяточничеством, ни превышением власти. Его любили, хотя никто и не ставил его особенно высоко, как работника. О том, как он был убит по недоразумению, я уже писал выше.

23-го марта в Петрограде происходили похороны жертв революции. По этому поводу было решено устроить и в Новгороде «гражданскую панихиду» по ним. На ней Земское собрание поручило сказать речь мне с призывом всех к единению и порядку. Заключалась эта панихида в том, что на площади против Софийского собора были выстроены войска, пехота с командиром Запасной бригады во главе и Гвардейский Кавалерийский полк под командой моего брата, и они заняли все место от проезда до здания присутственных мест. С другой стороны все было занято толпой горожан. Все свелось к произнесению речей, так что никто, в сущности, и не мог сказать, почему этот митинг был назван панихидой. Речи говорили с ломовой телеги, поставленной между вой сками и горожанами. На эту телегу еще поставили ящик, все это покрыли брезентом, и вот на этот эшафот и приходилось влезать.

Первую речь сказал губернский комиссар Булатов. Обычно очень живой оппозиционный оратор земских собраний, ныне он сказал довольно бледную речь. Ярко и очень лево сказал слово Шабельский. Говорили еще новый городской голова Ушаков, адвокат Боголюбов, раньше крайний правый, а теперь сразу ставший чуть ли не социалистом, 2 солдата, 2 офицера и 4 рабочих. Я в моей речи указывал на то, что мне поручило сказать собрание. Призывал я к спокойствию и дружной работе для укрепления в России начал истинной свободы. В первый раз допустил я возможность водворения в России республики. Говоря, пришлось напрягать голос вовсю, чтобы было слышно возможно дальше, и так как я уже был простужен, то совсем лишился после этого голоса. Почти все речи были покрыты раскатами «ура», знак к которым подавали сами ораторы, заканчивавшие свои речи этим возгласом. Все речи и более правого, и более левого оттенка были проникнуты примирительным настроением, кроме речи одного рабочего, который говорил о классовой борьбе и предвещал грядущие выступления большевиков. Впрочем, ему ответил сразу другой рабочий, указавший, что слова злобы сейчас не у места. Последним говорил мой брат. Его речь, сказанная им, стоя на стременах, голосом, который, казалось, был слышен на всей площади, несомненно, была лучшей из всех сказанных за весь день – в ней он говорил от имени полка о готовности последнего идти на фронт для защиты на нем новоприобретенной свободы. Речь его вызвала восторг толпы, и брата моего хотели качать, от чего он уклонился лишь указанием на то, что он на коне и что снимать его с него нельзя.

Среди курьезов, о которых рассказывали в Новгороде, упомяну про один. Обновление коснулось всех учреждений, и в числе их и совершенно омертвевших тюремных комитетов. И вот в губернский Тюремный Комитет Булатов назначил членом Молочникова, известного новгородского толстовца, неоднократно сидевшего в новгородской тюрьме за пропаганду уклонения от воинской повинности. Как говорили, он оказался очень полезным членом Комитета, ибо практически знал все больные стороны тюремного быта.

Перед «панихидой» у губернского предводителя дворянства Буткевича в его кабинете состоялось Дворянское Депутатское собрание. Поговорили мы о наших дворянских делах, очень печальных, ибо поступления дворянского сбора прекратились, равно как и выплата казенных субсидий на стипендии в учебных заведениях, и положение этих стипендиатов оказалось очень тяжелым. Не было денег и на содержание дворянских канцелярий. Наконец, само положение дворянских обществ с упразднением сословий оказалось очень неопределенным. Ввиду этого мы решили сразу зарегистрироваться как общество лиц, занесенных в родословные книги Новгородской губернии, дабы потом постараться перевести на него и имущество дворянского общества.

Еще в январе я был избран на вновь учрежденную должность попечителя Колмовской больницы для душевнобольных. Теперь мне пришлось заняться этим учреждением, несомненно запущенным во время войны. При этом сразу пришлось посвятить свое внимание ему с трех сторон. Приходилось, во-первых, хлопотать об ассигновании казенных средств на постройку новых зданий для размещения все увеличивающегося числа больных, ибо переполнение больницы было большое. В этом отношении мне не удалось сделать ничего – принца Ольденбургского на посту верховного начальника санитарной и эвакуационной части заменил член Думы, земский врач Алмазов, но от этого выдача ссуд земствам и городам не облегчилась, и посему и Новгородскому земству в ссуде было отказано. Во-вторых, пришлось заняться скорейшим разрешением вопроса об увеличении содержания служащих больницы, действительно, совершенно не отвечавшего той дороговизне, коротая к этому времени начала всюду сказываться, особенно на севере. По этому поводу было несколько совещаний в Земской управе с делегатами служащих, пришлось мне дважды ездить в Колмово, говорить там на собрании служащих, и, в конце концов, удалось уладить дело обещанием скорой прибавки. Наконец, в-третьих, пришлось улаживать ссоры между врачами больницы. Старший врач, занявший этот пост около года тому назад, не поладил с Управой, и был накануне ухода, и этот уход должен был вызвать уход еще одного врача, а это при том недостатке врачей, который всюду наблюдался во время войны, было уже значительно более неприятным. Наоборот, оставление старшего врача вызвало бы уход двух женщин-врачей, что тоже было нежелательно. Кроме того, у Управы не было подходящего кандидата на должность старшего врача. Вот в этом сложном вопросе мне и предстояло разобраться, и Управа просила меня попытаться как-нибудь уладить эти столь перепутавшиеся и вызванные большею частью мелочами, но тем не менее очень неприятные отношения. Провести эти переговоры до конца мне не пришлось, но намечалось назначение в Колмово директором уже занимавшего эту должность д-ра фон Фрикена, оставившего после себя у персонала хорошую память, и посему очень подходящего в эти острые, тяжелые минуты.

По возвращении в Петроград, мне пришлось все больше времени посвящать Красному Кресту, ибо я был одним из немногих работников его прежнего состава, перешедших и в новый состав Главного Управления, одинаково знакомых с условиями работы и в центре, и на фронте. Одним из первых вопросов, которые пришлось здесь решать, был вопрос о замещении должностей главноуполномоченных и особоуполномоченных. Из числа прежних наших главноуполномоченных четверо – Зиновьев, Иваницкий, Голубев и Самарин выдержали экзамен первой революционной вспышки, но двум, Кривошеину и князю Урусову, пришлось уйти. Первый из них, неоднократно выдвигавшийся как кандидат на пост председателя Совета министров, не сумел найти надлежащий тон в первые дни революции, уклонялся от общения с персоналом в наиболее тревожные дни, затем приехал в Петроград и, сознавая, что его возвращение в Минск невозможно, сам отказался от должности. Урусов, выборный член Гос. Совета и Екатеринославский Губернский предводитель дворянства, еще до революции зарекомендовал себя, как главноуполномоченный, очень отрицательно, так что не поддерживай его Государыня Мария Феодоровна, он был бы сменен еще раньше, но идти против воли своей покровительницы Главное Управление не могло, и потому он продержался до революции. Вполне понятно, что теперь он должен был сразу подать в отставку. К этим двум вакансиям присоединилась еще третья, новая, вследствие разделения Северного района на два – фронтовой, где остался Зиновьев, и тыловой, Петроградский.

Вопрос об этом разделении поднимался неоднократно и раньше, теперь же после революции его нельзя было больше откладывать, ибо условия Петрограда и фронта были слишком различны, и требовали при тогдашней напряженности всей жизни постоянного присутствия главноуполномоченного в столице. Замещение этой должности не представило затруднений, ибо естественным на нее кандидатом явился Лопашев, помощник Зиновьева, уже не раз и подолгу исполнявший его обязанности. О его назначении просили и служащие. На место Урусова вскоре был назначен Хомяков, бывший председатель 3-й Гос. Думы. Замещение же Кривошеина пришлось отложить, ибо подходящих кандидатов туда не имелось. Ушло несколько особоуполномоченных, но опять же те, которые и раньше вызывали нарекания и со стороны Главного Управления, и со стороны служащих. Вообще, я должен отметить, что после революции в Кр. Кресте, как и повсеместно в армии, сказалась в вопросе об удалении начальствующих лиц, главным образом, или нетактичность их или чрезмерная строгость. Если начальник был тактичен, то ему прощалось многое. Не лишнее указать, что к денежным злоупотреблениям делегаты служащих относились строго с самого начала, но тогда они в них плохо разбирались, а позднее, когда, быть может, и приобрели опыт в отчетности, то уже бороться с ними не приходилось. Впрочем, в Кр. Кресте отношение к этим злоупотреблениям и при старом Управлении было всегда столь строгим, что что-нибудь новое открыть было невозможно, и кроме одного случая, про такие открытия мне и не пришлось слышать.

После революции на Кр. Крест выпала новая задача – принять в свое заведывание некоторые другие организации, а именно, Императрицы Марии Феодоровны, великой княгини Марии Павловны и Склад Зимнего дворца, совместно со всеми вообще учреждениями Императрицы Александры Феодоровны. Впрочем, последняя организация была затем опять отделена от Кр. Креста и передана в военное ведомство. Сделано это было по распоряжению Керенского, поставившего во главе ее своего приятеля, адвоката Бессарабова, с окладом в 18000 р., что тогда вызвало известное удивление. Особенно об этом в Кр. Кресте не жалели, ибо с самого начала ему пришлось встретить в этой организации упорное пассивное сопротивление, которое осталось бы, вероятно, и в дальнейшем, ибо ее деятели, привыкшие к широкому расходованию казенных денег (частных пожертвований в ней было очень мало), очень косо смотрели на необходимость сообразоваться с гораздо более бережливыми навыками Кр. Креста.

Небольшая организация Императрицы Марии Феодоровны – склад в Аничковском дворце, питательно-перевязочный поезд и 4 госпиталя имени Императрицы, состоявшие уже в Кр. Кресте, содержались на личный счет Государыни, и перешли к нам без всяких затруднений, причем все дела и вся отчетность велись в полном порядке. Хуже обстояло дело с организацией вел. княгини Марии Павловны. Назначенный в нее комиссаром член Думы Киндяков неоднократно плакался в заседаниях Главного Управления, что делопроизводство и отчетность ее заставляют желать лучшего. Впрочем, все немногочисленные учреждения этой, много о себе шумевшей организации, были переданы в Кр. Крест сразу же и без всяких затруднений.

28-го марта умер тесть моего beau-frere[3 - Шурин, брат жены (фр.).] Бориса, член Гос. Совета Н.А. Зиновьев, бывший ранее Тульским и Могилевским гу бернатором и товарищем министра внутренних дел и получивший известность своими ревизиями Курского и Тверского земств и Петроградского Общественного самоуправления. Ревизии эти вызвали в свое время целую бурю в нашей либеральной печати, хотя едва ли основательные, ибо Зиновьев сделал свое дело основательно и добросовестно, и весьма вероятно, что и другой на его месте пришел бы к тем же выводам. Тенденциозность была не в производстве ревизий, а в выборе для них наиболее либеральных в то время земств и столицы империи. Недостатки нашего самоуправления были всем известны, и, несомненно, проявились бы и в других более правых земствах и городах, но удар нужно было нанести именно по левому крылу нашей общественности, и это и удалось. Сам по себе Зиновьев был человек неглупый и образованный, но крайне упрямый и сильно одержимый духом противоречия.

В конце марта у моих родителей появилась новая забота с младшей моей сестрой Китти. Уже давно проявлявшая признаки некоторой ненормальности, теперь она, по мнению психиатров, стала форменной психической больной. Целыми днями лежала она у себя в комнате, не желая никого видеть, и стала проявлять резкую ненависть к моей belle-souer[4 - Невестка (фр.).] Фанни и к ее малышу Алику, что доставляло много огорчений маме и Оле, Алика страшно любившим. При большевиках, в 1918 г., маме пришлось поместить ее в клинику Бехтерева, ибо ее считали опасной, и после этого она из психиатрических лечебниц уже больше не выходила. Сперва другие мои сестры брали ее по временам домой, но затем пришлось это прекратить, ибо она стала истреблять дома разные вещи, и уследить за этим было невозможно. В 1941 году она погибла с другими больными, умерщвленными немцами под Ленинградом, в лечебнице, кажется имени д-ра Кащенко. В связи с болезнью Китти, на очередь стал опять вопрос о завещании родителей. Уже давно хранилось оно в моем ящике в банке. Теперь родители дали мне по второму своему завещанию. В обоих все оставлялось в пожизненное владение пережившего из них, а затем все оставлялось в равных долях в одном варианте всем 6-м детям, а в другом – 5-м, без Китти. На словах мне было сказано родителями выбрать тот вариант или другой, в зависимости от состояния психики Китти в момент их смерти. Исполнить эту их волю мне так и не пришлось, но уже в беженстве, в Париже, я получил от моей двоюродной сестры Погоржельской через польское Министерство иностранных дел завещание, все оставляющее всем нам, кроме Китти, в равных долях, и обязующее нас составить особый фонд для обеспечения Китти. Очевидно надежду на поправление Китти родители после большевиков окончательно потеряли. Когда, кажется, в 1924 году в Париже мы съехались все трое братьев, мы вскрыли и прочитали присланные мне в пакете Погоржельской завещания, до того известные мне только в общих чертах.

30-го марта, как я уже указывал, я был назначен комиссаром в Попечительство о трудовой помощи. Сразу начал я туда ходить каждый день, дабы ознакомиться с текущими делами и жизнью этого учреждения. В сущности, было всего два вопроса, нуждавшихся в разрешении, если не считать вопроса об ассигновании средств на поддержание текущей деятельности Попечительства. Первый вопрос был об изменении устава и второй – об «оживлении деятельности учреждения». Этот вопрос был тогда модным, ибо оживлять полагалось все учреждения. Впрочем, этот вопрос об оживлении при мне из стадии общих разговоров так и не вышел. Более серьезным и реальным явился вопрос об изменении устава, который был построен на том, что во главе попечительства стоит Государыня, к которой идут на утверждение все постановления Комитета попечительства. Все эти статьи теперь, конечно подлежали изменению, но немало подлежало изменению и в порядке заведования учреждениями попечительства на местах. Первоначально я поставил этот вопрос в Комитете попечительства, который избрал для его разрешения особую комиссию, в которой пришлось особенно активно работать Бобрикову и мне. По поводу этого пересмотра мне пришлось потом не раз бывать первоначально в Министерстве внутренних дел у Щепкина, а затем у другого товарища министра Авинова. Оба они этого дела совершенно не знали, по своей ничтожности оно мало их интересовало, и мне приходилось прямо выжимать из них те или иные указания.

Позднее было образовано особое Министерство общественного призрения с князем Д.И. Шаховским во главе. Старый либерал, твердо веривший в скорое торжество добра, он и теперь еще был настроен оптимистично. Еще 11-го мая, когда я приехал к нему на Морскую в дом, где жили раньше товарищи министра внутренних дел и где он теперь поселился, он мне сказал, между прочим, что «анархия побеждена». Так как теперь Попечительство должно было перейти в его ведение, то я приглашал его в Управление попечительства на Надеждинскую, куда он приехал на следующий день. Вполне понятно, что все эти перемены руководителей ведомства, тормозили утверждение нового Устава, и когда 14-го мая я уезжая из Петрограда, то его все еще у Попечительства не было.

Еще до революции, как я упоминал, был поднят вопрос о военнопленных, но размеры помощи им был в то время довольно ограничены. Теперь, в обновленном Кр. Кресте было сразу же решено расширить эту помощь, в чем немалую роль сыграл Родзянко, давно уже настаивавший на этом. Было решено образовать под флагом Кр. Креста особое полуправительственное учреждение с чрезвычайно широкими полномочиями под названием «Центрального Комитета о военнопленных». Если никто из входивших в него представителей всех ведомств не оставался при особом мнении, то постановление Комитета должно было приводиться в исполнение наравне с распоряжениями Временного правительства, даже самая смета Комитета утверждалась окончательно им самим. Лишь в случае особого мнения кого-либо из представителей ведомств дело переходило во Временное правительство. Председателем Комитета состоял по должности председатель Главного Управления Красного Креста, от которого в Комитет входили еще два члена, одним из коих был избран я. Двумя товарищами председателя были избраны М.М. Федоров и сенатор Арбузов, уже давно работавший в Кр. Кресте по делам военнопленных. Управляющим делами был назначен Навашин, о котором я уже говорил раньше. Зная его подвижность и способности, думали, что он сумеет отлично поставить это дело. Однако, деловитости в нем отнюдь не оказалось. Наладить канцелярское дело он не сумел, тратя все время на бесконечные разговоры, без которых в то время совершенно обходиться было невозможно. В виду этого, когда непригодность его к заведыванию канцелярией стала всем ясна, в августе его заменили бывшим товарищем министра земледелия Зубовским, выбрав Навашина товарищем председателем на место освободившееся вследствие отказа М.М. Федорова.

С самого начала работы Комитета, устроившегося в чудном дворце сыновей великих князей Михаила Николаевича на Дворцовой набережной, появились в нем представители разных организаций. Представители Совета рабочих и солдатских депутатов вступили в него только позднее, теперь же стали принимать в нем участие представители союзов бежавших из плена и инвалидов, возвращенных из него. У меня осталось благоприятное впечатление о последних, настроенных патриотически и выступавших постоянно на митингах за продолжение войны. Наоборот, бежавшие из плена были другого сорта. Уже вскоре после того, как они водворились в особом, предоставленном им помещении во дворце, здесь произошла покража, подозрение в коей пало на некоторых деятелей этого союза (не знаю только, был ли кто-либо из них уличен). Позднее про этот союз стали определенно говорить, что в нем принимали участие многие пленные, нарочно выпущенные немцами, дабы вести в России пораженческую пропаганду.

Работа Комитета в первые недели сводилась главным образом к выяснению всех возможностей увеличения пересылки продовольствия нашим военнопленным, но нужно сказать, что ничего нового и сколько-нибудь большего против дореволюционного периода, сделать не удалось. Отправка продуктов из России все время встречала препятствия в физической невозможности увеличить пропуск грузов через реку Торнео, получать же продовольствие за границей было возможно только от союзников, под контролем которых было все снабжение нейтральных стран, через которые шло снабжение наших военнопленных в лагерях Германии и Австрии. В конце концов, союзники соглашались увеличить несколько контингент этого продовольствия специально для наших военнопленных, но не сразу и очень незначительно. Все продовольствие, шедшее из России, пересылалось через Шведский Красный Крест, а получаемое от союзников шло, главным образом, через бюро Московского Городского Комитета помощи военнопленным в Берне и Гааге. Кроме того, посылалось много индивидуальных посылок. Многие из них шли тоже через эти два бюро, а другие через бюро этого же Комитета в Копенгагене.

В течение апреля в Главном Управлении состоялось несколько совещаний с попечительницами и старшими врачами Петроградских общин по поводу требований санитаров о допущении их к участию в управлении общинами. Для всех членов Главного Управления, да и вообще для всех мужчин, участвовавших в этих заседаниях, было ясно, что необходимо найти временный исход этому брожению, возникшему даже собственно не в общинах, а в открытых при них во время войны временных госпиталях. В самих госпиталях санитаров было мало, да и то большинство из них не были военнообязанными, служили в общинах издавна и никакой перемены не требовали. Для нас было теперь ясно, что упорствовать на сохранении в общинных госпиталях порядка, который был уже изменен во всех других госпиталях, было теперь совершенно невозможно. Поэтому мы считали, что во врачебно-хозяйственные советы общин необходимо включить представителей служащих. Против этого, однако, восстали попечительницы общин, ни на какие уступки не желавшие идти. Только одна попечительница Кронштадтской общины, известная вдова адмирала Макарова, стала на нашу сторону. Насколько я помню, наше мнение все-таки восторжествовало. Наряду с этой комиссией работала и другая, для порядка причисления в санитары отдельных лиц. В этой комиссии я был выбран председателем. Она должна была рассматривать и жалобы, и доносы на неправильное зачисление в санитары. В итоге, работа этой комиссии свелась именно к рассмотрению этих доносов, ибо с развалом армии работа Кр. Креста стала сокращаться, а вместе с тем, не оказалось и нужды для уклоняющихся от фронта искать верного убежища в тылу. Больше всего доносов поступало из общин, почему я объехал их вместе с одним из моих коллег по комиссии, но ничего сколько-нибудь крупного нигде не обнаружилось. Несомненно, общины постарались обеспечить себе свой старый коренной состав и добились этого, но все было сделано в законных формах. Кроме этого, я председательствовал так же в наградной комиссии, где нам пришлось установить новый порядок награждения значком Кр. Креста. Не стало покровительницы общества, утверждавшей эти постановления, почему теперь стали давать их прямо по постановлениям Главного Управления. Вместе с тем, пришлось, сохранив в этом знаке двуглавого орла, снять с него императорскую корону. Конечно, награждение орденами за гражданские заслуги совершенно отпало.

6-го апреля я в последний раз был с дочерью в Мариинском театре на абонементном спектакле. У нас была в нем общая ложа с семьей Мазарович, рядом с левой императорской ложей. Давали «Царя Салтана», и, собственно, ни на сцене, ни в оркестре революция не сказывалась. Не то было в коридорах и в зрительном зале, где все императорские ложи были до отказа переполнены солдатами и матросами. У нас в ложе чувствовался сильный запах махорки, проходивший к нам через дверь из царской ложи.

В марте в Главном Управлении принимали участие только делегаты Петроградских учреждений, в апреле же стали появляться и представители разных фронтовых районов. Первыми появились представители из Минска, где с самого начала дела пошли хуже всего. Я уже упоминал, что Кривошеин никакого активного участия в управлении районом после революции не принимал, его старший помощник Мезенцев ушел на военную службу, и управление районом осталось на Гершельмане, к которому все относились хорошо, но который совершенно не считал возможным идти навстречу требованиям персонала об участии в управлении района, почему всё объединение персонала пошло вне Управления Главноуполномоченного и большинства особоуполномоченных. Только во 2-й армии Пучков взял это движение в свои руки и сумел направить его по умеренному руслу. 10-го апреля первые делегаты от этого фронта появились в Главном Управлении, где мы с ними и переговорили. Настроение их было очень мирным, и в требованиях ничего неприемлемого не было. Насколько мне помнится, это были больше врачи. Вскоре после них появилась из Минска вторая делегация, эта от съезда фармацевтов, требовавших независимости своей от врачей, которых они обвиняли во всевозможных притеснениях. Кое в чем они были правы, однако, в общем, их удалось убедить в неосуществимости остальных их требований.

12-го мне пришлось побывать у Кулыжного, не то товарища министра земледелия, не то главноуполномоченного по мясу, дабы поддержать просьбу нашего земства о повышении цен на реквизируемый в нашей губернии скот. Близость ее к фронту делала эту реквизицию неизбежной, но оставление прежних цен делало ее разорительной для населения. Кстати, отмечу здесь, что, несмотря на накопление у крестьян за время войны денег, благосостояние их, особенно в северных губерниях, было сильно подорвано засухой 1914 года, после которой количество скота в северных уездах наших очень уменьшилось.

13-го апреля у меня был Шабельский, несший в Старой Руссе обязанности уездного комиссара (через несколько дней он их с себя сложил), и рассказал мне, что кроме дома Ванюкова разгромили и дом председателя земской управы Карцова, продолжавшего, впрочем, затем работать в уездном земстве. Это последнее было теперь сильно деморализовано; в управу были выбраны новые члены. В числе их оказался наш Рамушевский церковный сторож Игнат Новожилов, пьяница и вообще неважный человек, основательно подозревавшийся в том, что присваивал часть грошей, клавшихся в церкви на тарелочку около теплоты. В самой Руссе все было в руках солдат Запасного батальона, никакой власти не признававших. По словам Шабельского, в праздники на откосах реки на «Красном Берегу» можно было видеть сцены совокупления солдат с проститутками средь белого дня. Невольно припомнился мне Герберштейн (или Олеарий?), рассказывающий про подобные сцены около Новгородского Кремля, но 400 лет тому назад.

Так как от делегатов из Минска и вообще от всех приезжающих оттуда получались совершенно одинаковые сведения о том, что в Красном Кресте царит полное безвластие, то в Главном Управлении пришли к мысли о необходимости командировать туда одного из членов его, дабы присутствовать на имевшем открыться в Минске 23-го апреля съезде Кр. Креста.

Выбор остановился на мне, ибо у меня остались там хорошие отношения, и многие приезжие оттуда высказывали пожелание о моем возвращении на место главноуполномоченного. Мне это и было предложено Игнатьевым, но я от этого отказался, и тогда на меня возложили поездку в Минск на съезд, от чего уже уклониться было нельзя. В день, когда это решилось, 17-го апреля вечером, мне пришлось быть в заседании в здании учреждений Императрицы Марии на Казанской, где Е.П. Ковалевский, тогда комиссар Думы при этих учреждениях, созвал представителей разных благотворительных учреждений для обсуждения проекта С.К. Гогеля о дальнейшей судьбе всех их. Хотя основная мысль этого проекта об объединении их всех и была вполне правильна, однако выражена она была в столь неудачной форме, что проект Гогеля был единодушно провален. Состав собрания был очень пестрый. Много говорил врач Московского земства Дорф, с которым я оказался, в конечном итоге, единомышленником, хотя и по различным мотивам. Провал проекта Гогеля, главным образом, мы двое и устроили. Так улыбнулась мечта Ковалевского контрабандой проскочить на министерский пост. При всех своих положительных, хотя и не особенно крупных качествах, Евграф Петрович был очень честолюбив, и не мог простить судьбе, что после революции он не оказался министром. Попытка повернуть ее в свою сторону и была им в этот вечер сделана, но неудачно. Видимо, он считал, что за ним обеспечено, во всяком случае, место комиссара надолго, и он даже раз ездил на автомобиле главноуправляющего, чего себе никто другой не позволял.

18-го апреля ст. стиля праздновалось первое мая, в первый раз в России свободно. На Царицыном Лугу стоял ряд трибун, с которых различные ораторы произносили более или менее пламенные речи. Мы с женой пошли в Летний сад, откуда было хорошо видна вся картина этого торжества. Все проходило очень чинно, напоминая толпу, которую мы привыкли видеть здесь раньше на балаганах и других народных гуляньях. На набережной в обоих направлениях шли группы рабочих с плакатами и красными флагами. Было и несколько черных флагов, под которыми шли совсем маленькие кучки анархистов.

Попутно отмечу, что как-то зашли мы с женой на могилу жертв революции на Царицыном лугу. Ничего более заброшенного и гадкого нам не приходилось видеть. Невольно начинало вериться, что здесь были похоронены совсем не жертвы революции, которые якобы были все разобраны родственниками и похоронены по церковному обряду, а разные бездомные и безродные покойники, собранные, как то говорила Петроградская молва, из разных городских больниц. Не верилось, чтобы кто-нибудь мог проявить такое безразличие к близким ему покойникам, какое было проявлено на этой могиле.

20-го я выехал в Минск вместе с делегатом от Петроградских краснокрестных служащих Книжником. Человек вполне интеллигентный и порядочный, он был социалистом, что, впрочем, не помешало нам действовать в Минске вполне дружно. Замечу кстати, что, хотя большинство краснокрестных делегатов в Петрограде были в то время эсерами, Главное Управление, вполне буржуазное, могло с ними прекрасно ладить. Выезжали мы из Петрограда перед самой демонстрацией, вызвавшей уход Милюкова и Гучкова. Впрочем, кроме того, что начинается какая-то манифестация и что она направлена против Милюкова и его «империалистической» политики, в тот момент мы ничего не знали. Ехали мы вполне хорошо, хотя и несколько в тесноте. Припоминается мне мимолетное знакомство с молодым, лет 28-30 подполковником, георгиевским кавалером Пепеляевым, пошедшим на войну, по его словам, подпоручиком одного из сибирских полков. Кажется, именно этот самый Пепеляев командовал потом армией у Колчака.

Под вечер 21-го почти без опоздания пришли мы в Минск, где я еще успел кое с кем переговорить. Начал я с Гершельмана, категорически отказывавшегося идти на какие-либо уступки персоналу, упорно отрицавшего возможность для него работать с каким-нибудь коллегиальным выборным при нем органом. Картина, которую он мне нарисовал, была, несомненно, очень печальна: анархия и хаос были уже всюду. Успел я повидать еще Аматуни, который произвел на меня какое-то странное впечатление, настолько он чего-то не договаривал. Только через день выяснил я, что он рассчитывает быть выбранным на съезде на должность главноуполномоченного, и потому все время после революции бил на популярность. Когда я его спросил, наконец, в упор, к какой он партии принадлежит, то он, немного сконфузившись, ответил мне: «Я примыкаю к эсерам». Как-то во время съезда он и заявил, между прочим, что-то о «товарищах-социалистах». Со стороны лица, ряд лет добивавшегося и добившегося признания за ним княжеского титула, а во время войны как никто в Кр. Кресте дорожившего всякими внешними признаками почтения, это было весьма комично. Наконец, зашел я еще к Вырубову, у которого застал также его помощника Хрипунова, члена Орловской губернской управы. Вырубову удалось удержаться, и попыток его смещения не делалось. Наоборот, уполномоченному Городского союза на фронте, члену Думы Щепкину пришлось уйти по требованию его подчиненных.

Сообщенные мне Вырубовым, и особенно Хрипуновым сведения о состоянии фронта, были очень пессимистичны. Как и Гершельман, они утверждали, что армия беспрерывно разлагается и что остановить этот процесс уже невозможно. На следующее утро я отправился к Главнокомандующему фронтом генералу Гурко. Настроен он был довольно бодро, и уверял меня, что братанья с неприятелем и дезертирство сократились (по-видимому, это была большая иллюзия). Затем в Управлении Кр. Креста у меня был длинный разговор с членами организационного бюро съезда, из которых я помню по фамилиям д-ра Ленского и Донченко, начальника транспорта, о котором я уже упоминал. Ленский был врачом дезинфекционного отряда, а раньше в Кр. Кресте роли не играл. Вообще, теперь выдвинулись сразу все социалистические партийные деятели. Однако, среди них уже чувствовались различные течения: одни готовы были идти на соглашение – это были больше эсеры и народные социалисты, наоборот, другие ни о каких компромиссных решениях слышать не хотели и требовали и в Кр. Кресте передачи всей власти Советам. Эта группа – левые эсеры и большевики – находились под влиянием председателя фронтового Комитета Совета солдатских депутатов Познера.

До начала съезда у меня был еще и второй разговор с его бюро и комиссией этого бюро, в складе Кр. Креста. Столковаться нам так и не удалось, ибо исходные наши точки зрения были прямо противоположны. Была минута, когда я встал и заявил, что нам видимо дальше не о чем говорить. Это было после того, что один из делегатов заявил мне, что их ближайшая цель – «занять позиции в Управлении Главноуполномоченного и закрепиться на них проволочными заграждениями, затем вести оттуда штурм Главного Управления». Меня тогда удержали другие члены бюро, и разговор закончился мирно. Для этого мне пришлось проявить много выдержки и спокойствия. К сожалению, положение было очень испорчено неуступчивостью Гершельмана, которая дала возможность крайним левым вести их организационную работу совершенно во вне Управления, без его контроля, а также бестактным выступлением в Минске нового члена Главного Управления Фальборка, никем на это не уполномоченного и, тем не менее, принявшего, как все говорили, в разговорах с членами бюро Съезда генеральский тон, очень их озлобивший. Теперь выяснилось, что бюро хочет провести выборность главно-и особоуполномоченных. После моих возражений и указаний, что Главное Управление на это не пойдет (это-то и вызвало вышеупомянутое заявление мне делегата-большевика), сперва бюро, а затем и Съезд решили выбрать трех кандидатов, из которых один подлежал бы утверждению Главным Управлением. Чтобы не возвращаться к этому вопросу, укажу, что в последний день Съезда, когда меня уже не было в Минске, этими кандидатами были выбраны Кауфман-Туркестанский, я и особоуполномоченный 5-й армии д-р Потапов, Тамбовский городской голова. Кауфман и я отказались, и через некоторое время Потапов и был назначен. При Главноуполномоченном бюро Съезда наметило создание особого совета, члены коего были бы и заведующими отделами Управления. Я уже застал в Управлении нескольких врачей, выбранных съездом и начавших заниматься в медицинской части. Лица эти были серенькие, и для меня было загадкой, почему именно они были избраны – даже в революционности они повинны не были.

Из числа многих лиц, с коими я еще имел разговоры, отмечу особоуполномоченного Молво. Очень подавленный, сознававший, что ему придется скоро уйти, он мне нарисовал картину развала фронта очень мрачную. То же, впрочем, подтвердил мне на следующий день и другой особоуполномоченный Пучков, наоборот, сумевший поладить со своим армейским съездом. В противоположность тому, что я слышал от всех штатских деятелей фронта, в Штабе фронта, где я был 23-го днем, настроение было иное. Картина штаба очень изменилась. Как и в Петроградских канцеляриях, здесь стало грязнее, и все было заполнено солдатами, делегатами и членами разных комитетов и советов.

Зашел я сюда к Крузенштерну в разведывательное отделение и поболтал с ним и другими офицерами штаба. Как и Гурко, они смотрели очень розово на положение на фронте: в виде подтверждения этого мне прочитали только что полученную телеграмму с сообщением, что где-то была произведена усиленная рекогносцировка немецких позиций. При мне в разведывательное отделение зашел высокий прапорщик, в котором я узнал гр. Толстого, ныне начальника политического отдела Штаба фронта. Когда-то я встретил его еще студентом у его дяди князя Васильчикова, в Вибити. Отец его, богатый Липецкий помещик, был крайних правых взглядов даже по тогдашнему времени. Старший его сын, Павел, во время одной из студенческих манифестаций получил удар нагайкой по лицу, чему многие и приписывали его сравнительно левые взгляды. После университета он примкнул к кружку юридической газеты «Право» и писал иногда также в «Речи» и вообще принимал активное участие в деятельности кадетской партии. Это, очевидно, и выдвинуло его теперь на пост начальника политического отдела в штабе. И он играл здесь, по-видимому, двойственную роль, и во всяком случае неясную, как можно судить теперь по его телеграфной переписке с Керенским во время Корниловского движения, опубликованной, если память мне не изменяет, в заграничном «Архиве Русской Революции».

Вечером 23-го открылся, наконец, Съезд. Почти весь вечер проспорили о «порядке дня». Нужно сказать, что вообще в то время во всех демократических собраниях вопрос о «порядке дня» занимал очень важное место. И здесь часа два потеряли, чтобы включить в программу Съезда вопрос о политической резолюции. Состав Съезда был очень серый. Массу его составляли рядовые санитары, было несколько сестер и врачей, и, наконец, наиболее радикальным элементом была группа чиновников и студентов. Речи уже по порядку дня носили часто совершенно демагогический характер.

В этот вечер много разговоров было об аресте д-ра Реформатского группой солдат под руководством женщины-врача Терентьевой. Перехватив где-то ночью этих солдат, она привела их к квартире Реформатского, ворвалась в его помещение, перерезала провода звонков и телефона, обыскала все комнаты и заарестовала самого хозяина. Эта Терентьева в начале войны работала на Юго-Западном фронте, сошла с ума, сидела в Киеве в больнице для душевнобольных, когда же поправилась, то Реформатский сжалился над ней и взял ее к себе в организацию. Теперь она его за это и отблагодарила. По-видимому, революционная обстановка вновь расшатала ее нервную систему и привела ее к этой выходке. Теперь на Съезде я не слышал ни одного голоса в ее защиту, наоборот, в частных разговорах все ее осуждали, но осудить ее официально боялись.

На следующий день утром мой спутник, Книжник сделал доклад о положении в Главном Управлении, по тону очень умеренный. После долгих прений было принято только одно постановление, довольно курьезное, а именно о том, чтобы все служившие в Кр. Кресте во время войны считались в дальнейшем пожизненными его членами по Главному Управлению. После этого перешли к обсуждению политической резолюции. В общем, была повторена резолюция фронтового съезда, довольно умеренная, но с добавлением д-ра Ленского, довольно-таки сумбурным. Тут было и возмещение потерь Бельгии и Сербии, и с другой стороны, заявление – «мир лучше войны». Вечером шла речь о местных комитетах, и во время обсуждения этого вопроса выступил Московский делегат Тимофеев, обрисовавший в гораздо более левом виде выступление части служащих против Самарина, чем это было в действительности. По поводу этого вопроса произошел скандал с председательствовавшим на Съезде первые дни Донченко, который по поводу неприятной ему резолюции Съезда врачей заявил, что ему на эту резолюцию «наплевать». Конечно, врачи разобиделись.

На следующий день утром побывал я у генерала Кияновского, нового начальника Снабжений, которого я знал еще капитаном генштаба, когда я был правоведом младших классов. Сообщил он мне, что продовольствия на фронте имеется на 7 дней, а фуража всего на полдня. Затем на Съезде продолжали обсуждение положения о местных комитетах, подчас прямо курьезное. Проектировалось, например, что комитетам лечебных заведений врачи будут делать доклады о причинах смерти больных.

Днем был я вновь у Гурко, который оставил меня у себя ужинать. Были мы втроем с его женой. Через год она быта убита авиационной бомбой во Франции, где она работала тогда сестрой милосердия. Когда я рассказал Гурко о ходе дел на Съезде, он предложил мне приехать ему в этот вечер в заседание Съезда и поддержать умеренные элементы, что я с благодарностью принял. Отмечу, что Гурко, теперь давно умерший, тогда не подавал никаких признаков увлечения оккультными вопросами. Вечернее заседание происходило в городском театре. Организационный комитет помещался на сцене, где сидел и я. Во время заседания было сообщено, что приехал Главнокомандующий. Несмотря на революционный состав Съезда, при входе его все встали. Слово сразу было дано Гурко, и он в короткой, но произведшей сильное впечатление речи, заявил о необходимости сохранения самостоятельности врачей в медицинских вопросах и о неизбежности сохранения на фронте пред лицом врага единоличного начала в Управлении. К сожалению, в заключение он прибавил угрозу о том, что если это единоначалие кому-либо в Кр. Кресте не нравится, то он может не желающих это признавать перевести в строевые части.

Только что он вышел из зала, слово попросил один из самых левых членов организационного комитета Шапошников, кажется студент, и бросил мне упрек, что угроза Гурко была сделана по моей просьбе. Я сряду попросил слова, и очень горячо ответил на это обвинение, что хотя я и знал, что Гурко приедет, но содержания своей речи он мне не сообщил. Не знал я и про его угрозу по адресу персонала Кр. Креста, которую лично считаю излишней, ибо убежден, что персонал наших учреждений исполнит свой долг. Заявление Шапошникова меня взволновало, и я ответил на него, по-видимому, хорошо, ибо мне сделали овацию, и от Шапошникова потребовали извинений, что он и выполнил. После этого был еще какой-то скандал с речью московского делегата Тимофеева, но какой, уже не помню. Во время этого заседания Донченко окончательно провалился как председатель, и посему его заменили гораздо более умеренным и уравновешенным доктором Лубенским. В этом заседании я сказал прощальную речь, высказал взгляд Главного Управления на вопросы, обсуждавшиеся на Съезде, призвал к духу умеренности и пожелал успешного окончания Съезда. Оставаться дольше на Съезде я не мог, ибо должен был вернуться к заседанию 27 апреля в Государственной Думе членов всех четырех ее составов по случаю одиннадцатилетия ее открытия.

К сожалению, поезд сильно запоздал, и я попал в Думу только к 5 часам, и слышал только Шульгина и Церетели. Первый из них говорил, как всегда умно, тонко и едко, и, по-видимому, раздразнил Церетели, который ответил очень горячо и искренно. Прекрасный оратор (я его слышал первый раз), он говорил очень умеренно, но, увы, предпосылки его оказались неверными, и ничто из его предвидений не оправдалось. Дальше абстрактных социалистических рассуждений он не шел, а они неизбежно в тот момент приводили к двойственности власти между Временным правительством и Советом рабочих и крестьянских депутатов, из которых последний поддерживал, правда, двоих первых только, если они действовали в его духе.

Я уже упоминал, что я уезжал из Петрограда в день манифестации большевиков против Временного правительства и, в частности, против Милюкова. За время моего отсутствия и Милюков, и Гучков вышли из состава правительства, и теперь шли разговоры об их замещении. Делались все усилия, чтобы привлечь в состав правительства социалистов, в день моего приезда надеялись, что это удастся, но в последнюю минуту они отказались от серьезного участия в нем, и все свелось, главным образом, к перемещениям министров: Керенского на место Гучкова, Терещенко на место Милюкова и Шингарева на место Терещенко.

Как в начале апреля Мариинский театр, так теперь и Дума, производили иное впечатление, и не к лучшему. Не было ни прежней чистоты, ни порядка. Самый состав заседавших в ней в этот день членов всех четырех Дум давал ей очень пестрый и случайный характер. Публика тоже была значительно серее, чем раньше. Невольно мысль переносилась на 11 лет назад, ко дню открытия 1-й Думы. Тогда как-то у всех, даже у самых правых, были надежда на будущее. Лично я не сочувствовал взглядам ее большинства, но как почти все тогда верил, что что-нибудь хорошее из нее рано или поздно выйдет, теперь же настроение было иное, и большинство участников заседания думало лишь о сравнительно благополучном окончании войны. 27-го апреля 1906 г. был чудный весенний теплый день. Торжество открылось тогда Царским выходом в Зимнем Дворце. Я был на нем в качество камер-юнкера и участвовал в шествии, так что видел сперва всю собравшуюся во Дворце публику, а затем, когда нас, младших чинов двора, остановили пред Тронной залой, видел и всё шествие. Государь был очень бледен, Государыня в красных пятнах; видно было, что и он, и она очень волнуются. У публики, мимо которой мы проходили, вид был довольно безразличный. Как Государь произнес свою речь членам Думы, мы не слышали – двери были закрыты. Но затем услышали довольно громкое «ура». Среди членов Думы большинство, однако, молчало, зато меньшинство кричало вовсю. Особенно, говорят, старался М. Стахович, в 1917 г. генерал-губернатор Временного правительства в Финляндии. Вне Зимнего дворца открытие Думы сказалось только около Таврического Дворца, где собралась толпа, но не очень большая, приветствовавшая популярных членов Думы. Избрание Муромцева председателем скорее приветствовали в кругах буржуазии и даже аристократии, но уже его первая благодарственная за избрание речь вызвала сильную критику, а проект адреса Государю в ответ на его приветственную речь сразу вызвал у многих негодование.

Вернувшись в Петроград, я застал Игнатьева больным – у него резко сдало сердце, и ему пришлось лежать. Я его застал в его особняке на Фурштадской, где и рассказал ему мои Минские впечатления. Болезнь эта надолго сделала его инвалидом, и он уже не смог возвратиться, пока был в Петрограде. Поэтому месяца через два его заместил бывший министр иностранных дел Н.Н. Покровский. У обоих их была до революции прекрасная репутация, обоих ценили как людей чутких, отзывчивых на запросы общества, но Игнатьев был гораздо более популярен. До революции я знал их обоих лично очень мало, и только теперь ближе познакомился с ними. Их честность я должен вполне признать за ними и теперь, равно как и их способности, причем у Покровского и трудоспособность была выше, и образованность. Но главное, в чем я должен поставить его выше Игнатьева – это за его большую устойчивость, если можно так выразиться, принципиальность. У Игнатьева очень сильно была развита готовность идти на компромиссы, он всегда был готов обойти неприятный вопрос, и, наконец, у него оказалось уже за границей какое-то мелочное самолюбие, нежелание признать, что он мог ошибиться, благодаря чему не раз осложнялась наша работа в Кр. Кресте в эмиграции. Только этим мелким самолюбием я объясняю его упорство в противодействии смене бар. Рауша и Иваницкого, о чем я буду говорить дальше.

Пока что моя поездка в Минск особых результатов не имела. В Главном Управлении я сделал доклад о том, что там было. Книжник меня дополнил, причем разногласия между нами не было. Впрочем, ничего нам и не приходилось от этой поездки ожидать: уже то было хорошо, что пока в Минске ничего идущего в разрез с работой Главного Управления решено не было.

По возвращении моем из Минска мне пришлось еще принять участие в двух комиссиях – в Романовском Комитете по пересмотру его устава и в Министерстве внутренних дел в комиссии под председательством Лизогуба (до того выборного члена Гос. Совета, а позднее председателя Совета министров у гетмана Скоропадского) по пересмотру законоположений о подданстве. Почему в самый разгар войны и после революции потребовалось пересматривать эти законы, я так и не узнал. В комиссию эту я попал как представитель Кр. Креста, тоже неизвестно, зачем там понадобившийся.

Еще до поездки моей в Минск, не помню, кто предложил мне в Главном Управлении поехать в Данию и Норвегию ознакомиться там с положением дела военнопленных. Мысль эта меня заинтересовала, и вскоре я это предложение принял, причем решил взять с собой и семью, ибо оставлять их в Петрограде не хотелось, а положение в деревнях в России (я не говорю про лично наши имения и имения наших семей) всё ухудшалось. Начались переговоры, познакомился я с представителем Датского Красного Креста Филипсеном (впоследствии его фактическим руководителем), и начал хлопотать о разрешении семье выезда за границу и получении паспортов, также как о получении валюты. И, наконец, все это было готово, как и получение мест в поезде. Мне лично выдали очень быстро дипломатический паспорт, не было затруднений в получении паспортов и для семьи, требовалось только для них разрешение на выезд еще из Генштаба. Для ускорения этого я отправился в Штаб, где все мне сделали в четверть часа. В святое святых штаба, куда раньше никто не пропускался без особого разрешения и где везде сторожили жандармы, проходил теперь свободно, кто хотел. Везде ходили толпы солдат, среди которых как-то терялись чины штаба. Так как валюта выдавалась в то время лишь с разрешения Кредитной канцелярии, то я и обратился в нее через банк, и мне было разрешено переводить ежемесячно в Данию по 2.500 р. В мае, когда я получил это разрешение, за рубль давали одну датскую крону и 27 ёре (до войны он стоил 1 кр. 90).

Наконец, места мне были даны тоже довольно легко по просьбе Кр. Креста. Так как разные дела задерживали меня все время в Петербурге, то мне не удалось съездить перед отъездом в Рамушево, и туда поехала моя жена. Конечно, в вагоне была большая теснота, но она забралась очень рано в поезд и заняла верхнее место. Впрочем, позднее, кроме нее, на верхней полке устроился еще один офицер, которого она только попросила снять шпоры, чтобы он не попал ими ей в лицо. Всего же в купе набралось 14 человек.

В Руссе по внешности еще мало что переменилось, а в Рамушеве так и совсем ничего. Прежним оставалось и отношение крестьян. Ни порубок, ни других захватов не было у нас. Политических разговоров у жены не было, кроме одного, когда один старый крестьянин спросил ее, возможно ли, чтобы страна долго оставалась без царя.

После этой поездки Рамушева ни жена, ни я больше не видели. Только изредка доходили потом до нас сведения оттуда. До осени 1918 года дом и лес оставались целыми. Вскоре после Октябрьской революции в Руссу увезли железный ящик с моей перепиской за 20 лет и копией мемуаров и записных книжек. Позднее копии мемуаров привез моей матери, живший тогда в Рамушеве офицер – инженер, укреплявший там позиции. Очевидно, что-то было в Рамушево возвращено. После 1918 года из дома была вывезена мебель, большая часть ее пошла в Руссу, в Советы, кое-что попало в Черенчицы в Волостное правление. Часть библиотеки пропала, но меньшая попала в Рамушевскую школу, а большая – в Руссу, в городскую библиотеку. К сожалению здесь много книг погибло – выдавались они бесплатно и без залога, и много книг растащили на цигарки солдаты, проходившие с фронта эшелоном (пишу это со слов библиотекарши этой библиотеки, приехавшей позднее в Париж). Впрочем, часть лучших книг была увезена из Рамушева еще осенью 1918 г. председателем волостного комитета, бывшим уголовным каторжником, который сперва свез в Петроград каталог библиотеки, а затем и отмеченные ему там ценные книги.

Зимой 1918-1919 годов в Петрограде предлагали в комиссионный магазин, в котором работал мой двоюродный брат В. Беннигсен, мои картины (в Рамушеве оставались картины Айвазовского и Хельмонского, акварели Репина и Писемского, и охотничья сценка Сверчкова). Кто их продавал, не знаю.

Летом 1917 года были поползновения на мои луга. Претензию на них заявили крестьяне Нового Рамушева, даже не соседи мои. Однако тогда вопрос этот не обострился. После Октября из усадьбы и прилегающей земли образовали хутор, который получил в пользование Виллик (мой садовник), первоначально записавшийся, очевидно из трусости, в коммунисты, но затем скоро из них вышедший. Этим хутором он пользовался еще в 1922 году. Лес весь перешел в Казну, и наш бедный «Долгий Бор» был очень скоро вырублен, причем строевой лес пошел на дрова, ибо в то время на севере страны был дровяной голод. Хозяйство у Виллика, по-видимому, сохранилось. В доме был помещен детский приют, быстро его испакостивший.

После 1923 года у меня долго не было сведений о Рамушеве. Я получил тогда из Рамушева два письма в ответ на мое письмо, посланное Старорамушевскому сельскому Совету. В ответ я получил письмо более чем полгода спустя. Ко мне приехал в Курбевуа один из оставшихся во Франции солдат экспедиционных войск, бывший теперь инструктором школы для инвалидов, сам уроженец Рамушева, и привез мне анонимное письмо, очень подробно рассказывавшее про Рамушевские дела. Оказывается мое письмо вызвало большую сенсацию в округе, но вскоре было отобрано в уездную Чека, которая запретила мне отвечать. По одной фразе этого письма я мог догадаться, кто был автор этого письма. После этого визита я написал второе письмо, и получил ответ на него очень быстро, недели через две. По-видимому, он был написан не без участия Чека. Меня звали обратно в Рамушево, указывая, что против меня ничего не имеют, хвалили новый строй, но не без иронии. Дальше я уже этой переписки не продолжал.

В конце апреля 1917 г. меня навестили в один и тот же день наш бывший Старорусский исправник Грузинов и мой товарищ по Правоведению Поярков, бывший до революции губернатором в Эривани после долгой карьеры общественного деятеля. Оба они хлопотали в Петрограде о какой-нибудь службе, ибо существовать без нее они не могли. Ко мне они и забрели, прося помочь им. Увы, положение было таким, что мое слово было уже совершенно бессильным. А оба они были людьми хорошими. О Грузинове я уже говорил. С Поярковым я был в одном классе в течение семи лет. Уже при выпуске он был исключен, как я тоже писал, но потом я все время имел о нем сведения, и всегда положительные.

В Комитете по делам военнопленных

Время до 14-го мая 1917 г., дня нашего отъезда за границу, прошло в хлопотах и мелких делах. Пришлось мне как-то по одному из них зайти к моему товарищу Чаплину, тогда вице-директору одного из департаментов Министерства юстиции, рассказавшего мне забавную историю. Оказывается, и здесь образовался свой комитет служащих, по тогдашним понятиям, конечно, очень правый. У этого комитета вышло столкновение с Керенским, назначившего кого-то в министерстве, не запросив комитет. Сей последний запротестовал, и Керенский уступил.

За три дня до отъезда я заехал к Терещенко, тогда уже министру иностранных дел. Мне хотелось узнать его взгляды на положение в Стокгольме, где по петроградским сведениям далеко не все было в порядке и где деятельность, как нашего официального представительства, так и общественных организаций вызывала разные сомнения. К сожалению, Терещенко был еще совершенно не в курсе дел, и ничего полезного из разговора с ним я не извлек. Принимал он меня в квартире министра, где мне приходилась бывать раньше у Сазонова. Ничего как будто в ней не переменилось, только все имело какой-то нежилой вид.

Уезжали мы из Петербурга только на лето, и поэтому оставили все в квартире, как обычно каждый раз весной, только отпустили прислугу. С собой мы взяли только летние вещи, безусловно, необходимые, ибо рассчитывали вернуться обратно в Россию к началу учебного года. За несколько дней до нашего отъезда уехала в Березняговку моя теща, мои же родители оставались в Петербурге, которого они уже за все время войны не покидали. 13-го мы с ними простились, а 14-го утром, в ясный, теплый день выехали по Финляндской дороге на Торнео.

Ехали мы прекрасно, знакомых почти не было. Лично я знал только Радзивилла с женой, у которых во время войны бывал в Несвиже. Она была американка, красавица, из семьи с шумной репутацией. Года через два она бросила Радзивилла, что меня не удивило, ибо, будучи очень милым молодым человеком, вместе с тем он был личностью очень заурядной. В поезде ехала баронесса Врангель, рожденная Гюне, открывшая впоследствии в Париже довольно известный одно время дом дамских платьев Hansen Iteb. Она в то время была замужем за ген. Врангелем Н.А., бывшим мужем сестры жены моего брата, Георгия. Когда-то наделал много шума побег этой Скарятиной с Врангелем, тогда молодым и очень красивым конногвардейцем, закончившийся их браком. Лет через 10 она его бросила и вышла вторично замуж за какого-то немца, доктора, после смерти которого она осталась в Германии без средств, сперва жила на пособия от родных, а затем стала красть и мошенничать, попала в немецкую тюрьму. А Врангель женился вторично, но и эта жена после революции бросила его и вышла замуж за какого-то англичанина. Врангель, долго бывший адъютантом великого князя Михаила Александровича, в начале войны командовал полком, но неудачно, а позднее, в эмиграции покончил с собой. Красивый и милый человек, он абсолютно ничем не отличался.

Везде на станциях было много солдат, производивших в пути целый ряд осмотров. Первый, и очень строгий осмотр был в Белоострове, где он сохранил свой прежний характер. Дальше несколько раз спрашивали наши паспорта солдаты, подчас полуграмотные и, несомненно, в паспортах ничего не понимавшие. Кроме улыбки эти обходы ничего не вызывали. После довольно жаркого и довольно утомительного дня и спокойной ночи утром мы поднялись около Улеаборга, где я был впервые еще в 1904 г., осматривая тогда там детские приюты. Здесь познакомился я в вагоне-ресторане с бригадным генералом, на редкость убогим. Стоявший в Финляндии корпус, кажется 44-й, был развернут из ополченских дружин, и командный состав в нем был, поэтому, очень слаб, чем отчасти и объяснялась то, что эти части так быстро и разложились. Однако, зная все это, я был все-таки поражен, что во время войны генеральскую должность могло занимать такое ничтожество.

В Торнео, где мы были около 12, был лазарет Красного Креста для возвращающихся из плена инвалидов. Врач его был предупрежден о моем проезде, почему меня встретили – как этот врач, так и врач другого госпиталя, устроенного в городе и где помещались военнопленные, возвращающиеся из России. Всех едущих из России запирали в Торнео в поезде и держали в нем часа 3-4 – зачем? Мне так и осталось неясным. На наше счастье телеграмма мне помогла, и заведующий пропускным пунктом, моряк, князь Белосельский, приказал нас выпустить, и сразу в лазарете на станции нас накормили обедом, за которым мы познакомились с сестрой Е.П. Ковалевской, дочерью известного профессора-психиатра, хорошенькой и милой девушкой. Через несколько месяцев она приехала в Копенгаген, где моя жена помогла ей устроиться и где она скоро стала невестой нашего морского агента Бескровного. После обеда нам показали оба лазарета, почти в тот момент пустые, и попутно и город. Не думали мы никогда, что судьба занесет нас когда-либо сюда. После 4-5 часов прошли мы через долгий таможенный осмотр и личный опрос, для нас, ввиду моего дипломатического паспорта, еще облегченный. Он же облегчил нам и прохождение чрез осмотр в Хапаранде, где шведы главное внимание обращали на осмотр и опрос медицинский.

Наконец, только в 8 часов удалось нам двинуться дальше. Спальные места были у нас заказаны раньше, и, казалось, мы могли бы хорошо отдохнуть. Устали мы все, а особенно дети основательно, но, увы, ночи почти не было, и сон долго не приходил, а уже в 6 часов нас разбудили, ибо в 7 мы приходили в Буден, а в спальный вагон по местному обычаю прибавляли на день пассажиров. Только вечером, в Лонгселе, мы опять остались одни. В Будене никого из пассажиров со станции не выпускали, и за ними был особый надзор. На станции было много военных. Здесь шведы еще в мирное время построили крепость для охраны себя от России и видимо оберегали ее от русского шпионажа. Дорога от Хапаранды до Лонгселе была почти все время неинтересная, по местам, сходным с северной Финляндией. Только около Лонгселе горы подходили ближе к морю, и здесь дорога проходила кое-где по более красивым местам.

17-го мая утром мы были, наконец, в Стокгольме, где нас ждало разочарование. В гостинице, куда я послал телеграмму, все было занято, и только к завтраку устроились мы в маленьком, но чистеньком и симпатичном пансионе в самом центре города. Описывать Стокгольм я не буду. Скажу только, что с 1895 г., когда я в нем был впервые, он значительно разросся и обстроился, особенно на окраинах. Погода при нас была чудная, и город имел чарующий вид. Конечно, мы детально осмотрели его за ту же неделю, что пробыли, хотя Малинка слегка прихворнула. Побывали в музеях, съездили все на Skansen, Djurg?rden, Saltsj?baden. Главным образом, однако, время было занято у меня разными разговорами о снабжении продуктами наших военнопленных. Делом этим ведали в Стокгольме Особый русский комитет и Шведский Красный Крест.

Дабы лучше осветить себе положение, я постарался, однако, собрать предварительно все сведения о нем у наших официальных представителей. Штат нашей миссии был здесь во время войны громаден. Во главе ее стоял Неклюдов, вскоре переведенный в Мадрид. Говорят, что это был отличный дипломат. На меня он произвел впечатление скорее отрицательное. Те несколько разговоров, которые я имел с ним, оставили впечатление какого-то легкомыслия. После революции он сряду подчинился образовавшемуся здесь, как, впрочем, и в других заграничных столицах, комитету политических эмигрантов, и он хозяйничал в миссии, как хотел. Впрочем, я застал уже конец этого периода, ибо большинство эмигрантов уже уехало в Россию. Однако Неклюдов так и не сумел уже восстановить свой авторитет. Ему, кроме того, ставили в укор его недостаточную щепетильность в выборе его знакомых. С возмущением говорили, что он показывался публично с людьми, судившимися в России за денежные злоупотребления.

Как-то мне пришлось встретиться с Неклюдовым в Grand Hotel, где я сидел с думским журналистом, сотрудником «Речи» Поляковым-Литовцевым. Как это ни странно, но мы с Поляковым – евреем и кадетом, оказались единомышленниками и не согласными с бившими на левизну взглядами Неклюдова. Вскоре он, впрочем, ушел вновь очень далеко вправо. Вновь назначенный советник миссии Приклонский, еще не приехавший из Петербурга (вообще, после революции стало наблюдаться усиленное назначение в заграничные учреждения: то на вновь учреждаемые должности, а то и просто причисленными, но с сохранением петроградских окладов, многих служащих, а то и бывших служащих центральных учреждений Министерства иностранных дел), да о нем и вообще мало что можно было бы сказать. Очень бесцветным был и 1-й секретарь Андреев, единственным достоинством которого была его любезность. После Октябрьской революции он перешел в католицизм и, как говорили, стал иезуитом. Не играл роли в миссии и 2-й секретарь Плансон, и большинство из attachеs.

Стоит отметить только одного из них, Васильева, заведовавшего денежной частью. После Октября он стал играть на рубле, хорошо заработал на этом и скоро открыл свой собственный небольшой банк, делавший очень недурные дела. В те годы игра на курсе рубля при дипломатических связях была верной статьей дохода. Вывоз рубля был запрещен, в то время как немцы усиленно его скупали для расплат на Украине и в Западном крае. В конце ноября благодаря этому получилось, что в Петрограде за датскую крону давали шесть рублей, а в Копенгагене за рубль – 91-97 ёре (правда, за сторублевки). За 5-сотенные бумажки давали меньше, а за мелкие купюры – еще меньшие купюры. Эта разница курсов вызвала усиленный провоз рублей в дипломатических вализах, причем курьеры брали обычно 15 % со стоимости перевозимого ими. Несомненно, занимались этим шведские и датские курьеры, но говорили то же про швейцарских и голландских. Васильев был из первых, занявшихся этой операцией, и, естественно, что заработал на ней немало.

Военным агентом был в Стокгольме полковник Д.Л. Кандауров, человек дельный и порядочный. Помощником у него был граф Кронгельм, бывший Варшавский улан, едва ли приносивший ему большую пользу. Кроме того, у него были разные офицеры и агенты – явные и тайные, ибо Стокгольм был во время войны одним из главнейших центров шпионажа. Шпионы были здесь везде – в ресторанах, гостиницах, на железных дорогах, почему советовали быть везде весьма осторожными. Между прочим, у меня была как-то на лестнице миссии курьезная встреча с Максом Левиз[5 - Двоюродным братом. – Прим. сост.]. Сперва желтый кирасир, он служил уже лет 10 в жандармах, главным образом в Вержболове. Во время войны я видел его в Варшаве, а теперь встретил в Стокгольме. Меня очень удивил его сконфуженный вид: как оказалось потом, он был здесь под чужой фамилией, работая в нашей разведке, и теперь не знал, как ему со мной быть, и не догадался прямо сказать мне, что узнавать его не следует. Узнал я про это только позднее – кажется, от Потоцкого.

В числе вопросов, по которым я должен был собрать сведения, был и вопрос о роли, которую играл здесь морской агент Сташевский. Еще до революции Красный Крест, для которого он произвел некоторые покупки, собирался по его просьбе ходатайствовать о награждении званием коммерции-советника некоего Малиняка. Представление Красного Креста было, однако, задержано, ибо представитель ГУГШа сообщил конфиденциально, что по сообщениям Кандаурова он немецкий агент. Потом я узнал от Б.Р. Гершельмана, что этот самый Малиняк, если бы не сбежал своевременно за границу, то был бы привлечен к уголовной ответственности по делу о постройке 3-го Варшавского моста, поднятого сенаторской ревизией Нейдгардта. В виду этого мне посоветовали быть со Сташевским очень осторожным и собрать о нем дополнительные сведения. Отношение к нему в Стокгольме было двойственным, и громадное большинство русских относилось к нему отрицательно. Ставилось ему в укор, что он бывал часто у какой-то хорошенькой не то вдовы, не то разводки, у которой в доме бывали несомненные немецкие агенты. В результате этого ни у кого из русских, а из них я в то время перебывал у большинства, ни у кого я Сташевского ни разу не видал. Уже только после большевистского переворота, когда Сташевский, занявший сперва несколько двусмысленную позицию, совершенно отошел от них, у него восстановились известные отношения и с некоторыми русскими семьями.

Познакомился я в Стокгольме и с агентами Министерства земледелия Вейсбергом и Министерства торговли (фамилию его я забыл). Стоит упомянуть еще про инженера Волкова, у которого тоже собиралось много русских. В заключение упомяну еще про сестру посланника – В.В. Неклюдову, очень хорошую, но экспансивную старую деву, работавшую тогда в Русском комитете в Стокгольме, а позднее ряд лет отдавшей в Париже работе в Церковном сестричестве и организации школ для русских детей с преподаванием русского языка и Закона Божия.

После миссии, расположенной в хорошем местечке, в небольшой и тесной для нее квартире на задворках квартиры посланника, отправился я в Русский комитет. Учреждение это возникло здесь для отправки посылок военнопленным, первоначально индивидуальных, а затем и массовых. Кажется, первой взялась за это Неклюдова, а затем к ней присоединились и другие дамы, и так возникло понемногу целое учреждение. Однако уже после первых моих разговоров выяснилось, что оно обречено на умирание. С усилением блокады Германии союзниками и подводной вой ны немцами подвоз всякого продовольствия в Швецию вне контроля воюющих сократился до минимума, и пришлось местным властям взять на строгий учет все продовольственные запасы и расходование их. Ввиду этого отправка отсюда посылок очень затруднилась, и стала возможной, как, впрочем, и из других нейтральных стран лишь, поскольку давали для них припасы сами воюющие. Таким образом, в Швецию могла доставлять их для посылок только Россия, да и то, ввиду затруднений с перегрузкой их в Торнео, в ограниченном количестве. Кроме того, все эти припасы проходили через Стокгольм, не задерживаясь, и Комитету с ними нечего было делать. Другие же воюющие предпочитали посылать продукты для военнопленных через Данию, Голландию и Швейцарию, куда всё было ближе везти и где настроение было не столь германофильское, как в Швеции.

Поэтому, при всем моем желании помочь работе Стокгольмского Комитета, я не мог ничего крупного обещать им. Состав лиц, активно работавших в этом Комитете, как-то стушевался у меня в памяти. Кроме Неклюдовой, после революции отошедшей несколько от него, участвовал в нем настоятель нашей церкви о. Румянцев, очень почтенный, но и очень старый человек, и несколько дам и затем несколько местных эмигрантов, не видевших, однако, и теперь оснований к возвращению в Россию. В их среде шли раздоры, и одни из них обвиняли других в близости к немцам. Я лично рекомендовал, раз такие обвинения возникли, держаться от подозреваемых подальше, но дальше пойти не мог, тем более что Кандауров относительно этих обвинений высказывался очень осторожно.

Уже в следующий мой приезд мне рекомендовали привлечь к работе в Комитете адъюнкт-профессора московского Сельскохозяйственного института фон Классена. Будучи прапорщиком, он в 1915 г. попал в Галиции в плен и затем по особому соглашению относительно пленных ученых, получил разрешение выехать в нейтральную страну и поселился затем в Стокгольме. С этого началось наше с ним знакомство, а также и с его женой Донатой Ивановной, дочерью казанского профессора-филолога Смирнова. Оба были очень милыми и интеллигентными людьми. Впрочем, Стокгольмский Комитет скоро окончательно захирел, и Классену в нем уже ничего не пришлось сделать.

Несколько раз пришлось мне вести разговоры с представителями Шведского Красного Креста – крупным коммерсантом Дидрингом и председателем его, принцем Карлом. Первый из них, главная рабочая сила Красного Креста, был настроен определенно германофильски и не скажу, чтобы разговоры с ним, несмотря на полную его корректность, были по существу, приятны. Наоборот, принц Карл был чарующе любезен, чему не вредила довольно сильная его глухота, затруднявшая разговоры с ним. У него германофильство ничем не проявлялось, что, быть может, объяснялось тем, что женат он был на Датской принцессе Ингеборг, настроенной определенно русофильски. У принца Карла я пробыл полтора часа, и не заметил, как время прошло. Принимал он меня в своем дворце уже за городом, около Skansen, где он жил очень просто. Кстати сказать, и вообще вся королевская семья держала себя в Швеции просто.

Разговоры мои с ним и с Дидрингом шли, главным образом, на две темы – улучшение и усиление наших перевозок для военнопленных через Швецию, чему мешала, кроме переправы в Хапаранде, также слабая провозоспособность северных шведских дорог. Говорили мы также об условиях перевозки через Швецию военнопленных-инвалидов, на которую были первоначально нарекания с русской стороны.

В Стокгольме нас нагнала сперва сестра Шимкевич, ехавшая в Австрию до конца войны для обслуживания там наших военнопленных, а затем шесть сестер, назначенных в лагерь для интернируемых в Дании. Шимкевич, очень некрасивая, но милая, немолодая женщина, ехала в Австрию уже вторично. Там она заболела туберкулезом, лечилась долго в Швейцарии за счет нашего Красного Креста, а затем работала в Италии и на юге Франции. Когда я ее видел в последний раз, она произвела на меня тяжелое впечатление: так мало напоминала она ту жизнерадостную, бодрую женщину, что мы видали в Стокгольме.

Из других встреч в Стокгольме упомяну про журналиста Полякова-Литовцева, неглупого и, что среди наших думских журналистов было довольно редко, очень порядочного человека, горного инженера Корзухина с женой, женщиной-врачом и акушеркой Государыни. Сам Корзухин в Швеции и Дании набрал среди русских небольшой капитал для начала разработки золота на найденных им россыпях на Камчатке. На эти деньги он уехал в Японию, но там не смог найти еще денег, дабы пустить дело в ход. Некоторое время побился он там, перебрался затем в Соединенные Штаты и, наконец, устроился на нефтяные промыслы в Мексику, где и умер. Это было первое из эмигрантских предприятий, которые я наблюдал, но не более удачное, чем последующие.

Все встречи происходили тогда в Grand Hоtel’е, куда стекались все многочисленные иностранцы. Русских было еще сравнительно мало, но среди них были уже князья Кочубей и Кудашев, которые оба жили, не стесняясь в средствах, как уверяли, очень неопределенного иностранного происхождения. Следующей зимой много шума наделало поднесение Кудашевым с группой других русских, живших в Grand Hоtel’е, золотого портсигара с драгоценными камнями метрдотелю этой гостиницы за составление им хороших меню.