
Полная версия:
Тоже Эйнштейн
Герр Эйнштейн держал у меня над головой зонтик.
– Вы совсем промокли, фройляйн Марич, – сказал он. В глазах его светилось привычное веселье.
Как он здесь оказался? Несколько минут назад было совсем не похоже, что он собирается уходить из библиотеки. Он что, следил за мной?
– Неожиданный ливень, герр Эйнштейн. Большое спасибо за зонтик, но мне и так неплохо. – Мне не хотелось, чтобы кто-то из моих однокурсников видел во мне беспомощную барышню, а в особенности герр Эйнштейн. Он ведь наверняка не захочет выбрать меня в партнеры для лабораторной работы, если будет считать меня слабой?
– После того как вы спасли меня от неминуемого гнева профессора Вебера, исправив ошибку в моих расчетах, самое меньшее, что я могу сделать, – это проводить вас до дома в такой дождь. – Он улыбнулся. – Поскольку вы, кажется, забыли свой зонтик.
Я хотела возразить, но, по правде говоря, мне действительно нужна была помощь. С моей хромотой ходить по скользким камням было опасно. Герр Эйнштейн взял меня под руку и поднял повыше зонт у меня над головой. Жест был вполне джентльменский, хотя немного дерзкий. Ощутив прикосновение его руки, я поняла, что, если не считать папу и дядей, я еще никогда не была так близка к взрослому мужчине. Несмотря на то что на бульваре было людно, и все мы были закутаны в толстые плащи и шарфы, я чувствовала себя до странности незащищенной.
По пути герр Эйнштейн пустился в оживленный монолог об электромагнитной волновой теории света Максвелла и высказал несколько неожиданных мыслей о связи света и излучения с материей. Я сделала несколько замечаний, на которые герр Эйнштейн отозвался одобрительно, но целом я больше молчала, слушала его безостановочную речь и старалась оценить его интеллект и увлеченность.
Мы подошли к пансиону Энгельбрехтов, и герр Эйнштейн довел меня по ступеням до самой входной двери, над которой был козырек. Я испытала громадное облегчение.
– Спасибо еще раз, герр Эйнштейн. Ваша любезность была чрезмерной, но я вам очень благодарна.
– Рад был помочь, фройляйн Марич. Увидимся завтра на занятиях, – сказал он и повернулся, чтобы уйти.
Из приоткрытого окна гостиной на улицу донеслась нестройная мелодия пьесы Вивальди. Герр Эйнштейн вновь поднялся по ступенькам и заглянул через окно в комнату, где девушки устраивали свой обычный концерт.
– Боже, какой яркий ансамбль, – воскликнул он. – Жаль, что я не захватил с собой скрипку. Вивальди всегда лучше играть на струнных. Вы играете, фройляйн Марич?
Не захватил скрипку? Какая самонадеянность! Это мои подруги, мое неприкосновенное убежище, и я его к нам не приглашала.
– Да, я играю на тамбурице и на фортепиано, и еще пою. Но это неважно. Энгельбрехты очень строго относятся к визитерам-мужчинам.
– Я мог бы зайти не как визитер, а как сокурсник и коллега-музыкант, – предложил он. – Это их успокоит?
Я покраснела. Как глупо с моей стороны было предполагать, что он хочет прийти в качестве моего визитера.
– Возможно, герр Эйнштейн. Это еще нужно выяснить.
Я надеялась, что он примет это как вежливый отказ.
Он понимающе кивнул.
– Вы меня сегодня поразили, фройляйн Марич. Вы не просто блестящий математик и физик. Похоже, вы еще и музыкант, и богема.
Улыбка у него была заразительная. Я невольно улыбнулась в ответ.
Он изумленно уставился на меня.
– Кажется, я впервые вижу, как вы улыбаетесь. У вас очаровательная улыбка. Хотелось бы мне выманить побольше таких улыбок из ваших суровых уст.
Смущенная его замечанием, не зная, что ответить, я повернулась и ушла в пансион.
Глава четвертая
24 апреля 1897 года
Зильская долина, Швейцария
Впервые с тех пор, как мы сошли с поезда из Цюриха и отправились в путь по долине реки Зиль, наша группка смолкла. Тишина была такая, словно мы вошли под своды собора. В своем роде это было верно: именно такое ощущение оставлял этот первозданный лес – Зильвальд.
Вековые деревья-великаны обступали нас с двух сторон, мы перешагивали через трупы их павших собратьев. Ковер мха заглушал звук шагов, отчего кваканье лягушек, стук дятлов и пение птиц казались громче. Я словно очутилась в дикой лесной чаще из моей любимой в детстве сказки, и по молчанию Миланы, Ружицы и Элен я догадывалась, что они ощущают тот же благоговейный трепет.
– Fagus sylvatica, – прошептала Элен, прервав мои мысли. Я не уловила смысла этой латинской фразы, что было странно: я ведь говорила и читала на немецком, французском, сербском и латыни, а это на два языка больше, чем у Элен. Непонятно было, с кем она разговаривает – со мной или сама с собой.
– Прошу прощения?
– Извини. Это род и вид этого букового дерева. Мы с отцом часто подолгу гуляли в лесу неподалеку от нашего дома в Вене, и он обожал латинские названия деревьев.
Элен крутила в пальцах опавший лист бука.
– Это название такое же красивое, как сами деревья.
– Да, оно мне всегда нравилось. Очень поэтичное. Fagus sylvatica живет около трехсот лет. На просторе они вырастают почти до тридцати метров. А когда им тесно, рост замедляется, – проговорила Элен с загадочной улыбкой.
Я уловила скрытый смысл ее слов: мы сами в некотором роде напоминали Fagus sylvatica. Я улыбнулась в ответ.
Потом я опустила взгляд вниз, на тропинку. Я опасалась за свою ногу, хотя пока еще ни разу не оступилась. Засмотревшись под ноги, я налетела на Милану, которая внезапно остановилась. Выглянув из-за ее плеча, чтобы посмотреть, что там, впереди, я поняла, в чем дело.
Мы дошли до Альбисхорна, самой высокой точки этого леса, откуда открывался легендарный вид. Перед нами расстилалась яркая синева Цюрихского озера и реки Зиль на фоне белоснежных гор и зеленых холмов, усеянных фермерскими домиками. Синева швейцарских вод была гораздо ярче, чем мутный Дунай моей юности. Да, восторг, с которым все говорили об Альбисхорне, был вполне заслуженным, тем более что в воздухе стоял свежий аромат вечнозеленых гор.
Здесь я словно заново родилась.
Я вдохнула полной грудью бодрящий воздух. Я дошла! До сих пор я сомневалась, по силам ли мне этот поход. Я никогда не пыталась проделывать ничего подобного. Но девушки умоляли меня пойти с ними, а Элен напомнила, что она уже ходила по Зильвальду – вполне успешно, несмотря на хромоту, – и я уступила. После слов Элен у меня не оставалось никаких оправданий. Хотя ее хромота была следствием перенесенного в детстве туберкулеза бедра, а не врожденного дефекта тазобедренного сустава, как у меня, походка у нее была почти такая же. Как же я могла после этого сказать, что с моей хромотой и пытаться не стоит?
Так я узнала о себе нечто новое. На неровной тропинке было не так заметно, что у меня одна нога короче другой. На гладкой дороге увечье давало себя знать сильнее. А вот бродить по горам я могла не хуже подруг. Какая свобода!
Я взглянула на Элен, и она улыбнулась мне. Я подумала: может, и ее посещали такие же сомнения в себе и ждали такие же открытия на этой тропе, несмотря на детские походы с отцом? Когда я улыбнулась ей в ответ, она взяла меня за руку и слегка сжала ее. Отпустила только тогда, когда стала подниматься еще выше, к вершине Альбисхорна, где вид был еще лучше.
Когда мы на заплетающихся ногах вернулись в пансион Энгельбрехтов, солнце уже село. Фойе показалось тесным и темным по сравнению с чистой, яркой и простой красотой дикой природы, не говоря уже о том, что здесь стоял неотвязный запах затхлости, как ни усердствовала с уборкой фрау Энгельбрехт. Горничная помогла нам выпутаться из вещевых мешков и измятых пальто, и мы похихикали над тем, каких усилий нам это стоило.
– Ну и вид у вас, девушки! – сказала фрау Энгельбрехт, входя в фойе. Суматоха привлекла ее внимание, и, при всей своей любви к порядку и тишине в пансионе, она не могла не рассмеяться вместе с нами.
– И денек же у нас выдался, фрау Энгельбрехт! – сказала Ружица своим обычным певучим голосом.
– Зильвальд так же неотразим, как всегда?
– О да, – ответила за всех нас Милана.
Фрау Энгельбрехт повернулась ко мне:
– А вы, фройляйн Марич? Как вам понравилась наша жемчужина?
Перед нашим уходом она восторженно рассказывала мне о Зильвальде, вспоминала, как они с герром Энгельбрехтом ходили туда гулять в самом начале их супружеской жизни.
Подобрать слова для описания моих впечатлений оказалось нелегко: для меня это было гораздо больше, чем просто прогулка. Наконец я, заикаясь, произнесла:
– Это было очень…
– Очень?.. – переспросила фрау Энгельбрехт, ожидая продолжения.
– Фройляйн Марич была в восторге, фрау Энгельбрехт, – пришла мне на помощь Элен. – Смотрите, Зильвальд даже лишил ее дара речи!
Милана с Ружицей захихикали, а фрау Энгельбрехт снисходительно улыбнулась:
– Рада слышать.
Фрау Энгельбрехт бросила взгляд на настенные часы, а затем внимательно оглядела нас:
– Может быть, вы захотите привести себя в порядок перед ужином? Его подадут через пятнадцать минут, а прогулка на лодке по Цюрихскому озеру на ветру просто ужас во что превратила ваши волосы. Unordentliches Haar![2]
Это должно было подчеркнуть безобразие нашего внешнего вида.
Неважно, что за дверью пансиона Энгельбрехтов мы были талантливыми студентками – в его стенах мы оставались дамами, от которых ждали неукоснительного соблюдения приличий. Я провела рукой по волосам. Утром я аккуратно заплела их в тяжелые косы, а затем уложила в узел на макушке. Я полагала, что они выдержат и пешую прогулку, и путешествие на лодке, но сейчас нащупала множество тонких завитков, которые выбились из кос и спутались между собой.
– Да, фрау Энгельбрехт, – ответила за всех Ружица.
Пока мы поднимались по лестнице в свои комнаты, я пыталась на ходу распутать один особенно упрямый колтун. Безуспешно. Милана с Ружицей разошлись по своим комнатам, а Элен подошла ко мне сзади, чтобы помочь. Я стояла, пока она распутывала мне волосы.
– Хочешь, я зайду к тебе, и мы уложим волосы друг другу? Иначе мы едва ли успеем к ужину через пятнадцать минут, – сказала она.
– Пожалуйста.
Отперев дверь, я взяла с туалетного столика два гребешка и несколько заколок. Мы уселись на мою скрипучую кровать, и Элен приступила к многотрудному делу – расчесыванию моих волос. Мы с ней часто заходили друг к другу в комнаты, но волосы друг другу укладывали, насколько я помнила, первый раз, хотя я часто замечала, что Ружица с Миланой делают прически одна другой.
– Ой! – вскрикнула я.
– Прости. Это воронье гнездо нужно тщательно расчесать, иначе ничего не выйдет. Через несколько минут ты мне отомстишь.
Я рассмеялась.
– Спасибо, что уговорила меня пойти сегодня с вами, Элен.
– Я так рада, что ты согласилась. Замечательно ведь было, правда?
– Да, замечательно. Вид и лес великолепны. Я никогда не думала, что смогу одолеть такой подъем.
– Что за глупости, Милева. Такой поход тебе вполне по силам.
– Я беспокоилась, что буду всех задерживать. Ну знаешь – с моей ногой…
– Для такой умной девушки, которая добилась таких блестящих успехов в науках, ты ужасно не уверена в себе в других отношениях, Милева. Ты прекрасно справилась сегодня, и теперь у тебя нет никаких отговорок, чтобы не ходить с нами гулять, – сказала Элен.
Один вопрос, касающийся Элен, не выходил у меня из головы с момента нашего знакомства.
– Тебя твоя нога как будто совсем не беспокоит. Неужели тебя нисколько не волнует, как на тебя смотрят люди?
Густые брови Элен в недоумении сошлись на переносице.
– А почему меня это должно волновать? То есть это, конечно, неудобно – иногда я не совсем твердо держусь на ногах, и, наверное, не самая проворная среди нас, но почему из-за этого на меня должны как-то особенно смотреть?
– В Сербии считается, что хромая женщина не годится в жены.
Элен перестала расчесывать мне волосы.
– Ты шутишь?
– Нет.
Элен положила щетку на кровать, взглянула мне в лицо и взяла меня за руку.
– Ты уже не в Сербии, Милева. Ты в Швейцарии, самой современной стране Европы. Здесь нет места таким диким, устаревшим взглядам. Даже у меня на родине, в Австрии, а она по сравнению с прогрессивным Цюрихом – провинция, такого не потерпели бы.
Я задумчиво кивнула. Я понимала, что Элен права. Однако мысль, что у меня нет надежды выйти замуж, уже так давно сидела у меня голове, что, казалось, стала частью меня самой.
* * *Это убеждение зародилось много лет назад, после одного подслушанного разговора. Мне было семь лет, и в тот холодный ноябрьский день, придя из школы, я с нетерпением ждала папиного возвращения домой. Я приготовила для него сюрприз и надеялась, что этот сюрприз вызовет у него улыбку.
Наконец мне наскучило расхаживать взад-вперед по гостиной, я взяла с полки книгу и опустилась в папино кресло. Подобрав под себя ноги, я свернулась в клубочек с книгой в кожаном переплете с золотым тиснением, под которым скрывались любимые истрепанные страницы. Книг в нашей семейной библиотеке было много – папа считал, что каждый человек должен быть образованным, даже если в детстве он, как сам папа, не смог получить формальное образование, – но я уже в который раз перечитывала этот сборник народных и волшебных сказок. Для меня, семилетней, эти сказки были уже несколько простоваты, но среди них была моя любимая: «Поющий лягушонок».
Сказку о муже и жене, которые молились, чтобы Бог дал им ребенка, а когда вместо человеческой девочки получили дочь-лягушонка, начали стыдиться и прятать ее ото всех, я успела дочитать только до середины. Я как раз дошла до своего любимого места – когда принц слышит пение девочки-лягушки и понимает, что любит ее, несмотря на ее внешность, – и вдруг разразилась неудержимым смехом. Это папа прокрался в комнату и стал меня щекотать.
Я крепко обняла папу, а потом радостно вскочила и потянула его за собой через всю комнату. Мне хотелось показать ему скаты, которые я сделала по эскизам, нарисованным сегодня в школе.
– Папа, папа, иди посмотри!
Протиснувшись между вычурных кресел зеленого бархата и орехового дерева к единственному пустому углу гостиной, я подвела папу туда, где все было подготовлено для моего опыта. На мысль о нем меня навел недавний разговор за ужином о сэре Исааке Ньютоне. Мы часто говорили о Ньютоне за ужином. Мне нравилась его идея, что все во Вселенной, от яблок до планет, подчиняется одним и тем же неизменным законам. Не тем законам, которые пишут люди, а тем, что заложены в самой природе. Мне казалось, что в таких законах можно найти Бога.
Мы с папой обсуждали работы Ньютона о силе, действующей на движущиеся предметы, и о переменных, которые на нее влияют, – проще говоря, о том, почему предметы движутся так, а не иначе. Ньютон очень занимал меня: я подозревала, что он может помочь мне понять, почему у меня нога волочится, когда другие дети резво скачут на обеих ногах.
Наш разговор натолкнул меня на мысль. Что, если я проведу свой собственный маленький опыт – исследую ньютоновский вопрос о том, как влияет увеличение массы на силу, действующую на движущиеся предметы? Из деревянных планок, прислоненных к книжным стеллажам, можно сделать скаты разного наклона и пускать по ним шарики разного размера. Так я получу множество данных, которые можно будет потом обсудить с папой. После уроков я выпросила у Юргена, нашего домоуправителя, несколько деревянных планок и прислонила их к аккуратно сложенным стопкой книгам: по пять книг под каждый из четырех скатов. Больше часа я возилась с ними, добиваясь совершенно одинакового наклона, и наконец решила, что к нашему с папой опыту все готово.
– Иди сюда, папа, – нетерпеливо проговорила я, протягивая ему шарик – чуть больше того, что был у меня в руке. – Давай посмотрим, как размер шариков влияет на их движение и скорость.
Папа с усмешкой взъерошил мне волосы.
– Хорошо, моя маленькая разбойница. Это эксперимент Исаака Ньютона. Бумагу приготовила?
– Приготовила, – ответила я, и мы опустились на колени на пол.
Папа поставил свой шарик на планку и, дождавшись, когда я сделаю то же самое, крикнул:
– Пошел!
Следующие четверть часа мы пускали шарики по скатам и записывали данные. Минуты пролетали как в тумане. Это было самое счастливое время дня. Папа по-настоящему понимал меня. Только он, один из всех.
Тут нас прервала горничная Даниэла:
– Господин Марич, госпожа Милева, ужин подан.
В воздухе витал мясной аромат моей любимой плескавицы, и все же я была огорчена. За ужином папа уже не принадлежал мне одной. Правда, разговор мы вели в основном вдвоем – мама почти ничего не говорила, только предлагала нам очередное блюдо, – но ее присутствие гасило мое оживление и папину открытость. У мамы было слишком много ожиданий относительно меня, и девочка, увлеченная наукой, в эти ожидания никак не вписывалась. «Почему ты не такая, как другие девочки?» – часто спрашивала она меня. Иногда она называла какую-то определенную девочку: обычных девочек в Руме было сколько угодно, выбирай любую. Имени моей покойной сестры мама, правда, никогда не называла вслух, но я знала, что оно подразумевается. Почему я не такая, какой была бы Милица, если бы осталась жива?
Часто в своей темной спальне, в ночной тиши, когда все засыпали, я думала: правильно ли я делаю, когда стараюсь оправдывать не мамины, а папины ожидания? Угодить им обоим сразу я никак не могла.
При всех расхождениях во взглядах на мое будущее папа не терпел никакой критики в мамин адрес, даже завуалированной. Он оправдывал ее требования: так и должна вести себя мать, которая оберегает свою дочь. И я понимала, что он прав. Мама любила меня и желала мне только добра, хотя ее представление о добре и не совпадало с моим собственным.
Ужин закончился, а вместе с ним и разговор вполголоса о Ньютоне. Меня отправили обратно в гостиную – одну. Что-то было не так между мамой и папой, что-то невысказанное, но ощутимое. Мама никогда не спорила с папой открыто, тем более при мне, но в ее поведении – необычно короткой молитве за ужином, резких движениях рук, передававших тарелки, отсутствии привычных вопросов, понравилась ли нам еда, – чувствовался дух противоречия. Желая занять себя до возвращения папы, я просмотрела данные, которые мы с ним собрали, и стала готовиться к следующему опыту, призванному проверить еще одну теорию Ньютона. Чтобы измерить влияние трения на движение одинаковых по размеру шариков, я попросила Юргена приготовить мне три деревянные планки разной степени шероховатости.
Я вспомнила папино замечание, когда я предложила провести этот эксперимент:
– Мица, ты сама как движущийся предмет из ньютоновского исследования. Ты неутомима и способна сохранять скорость всю жизнь, если на тебя не действует внешняя сила. Надеюсь, никакие внешние силы на твою скорость никогда не повлияют.
Смешной папа.
Я строила скаты из разных деревянных планок и лишь краешком сознания отмечала какие-то царапающие слух посторонние голоса. Должно быть, служанки опять ссорятся: такие перепалки возникали между ними почти каждый день, когда заканчивался перерыв на обед и пора было приниматься за уборку. Голоса откуда-то со стороны кухни доносились все громче. Что там такое? Я никогда не слышала, чтобы Даниэла с Адрияной говорили так громко, так непочтительно. Да и мама никогда не выходила из себя на кухне. Она была очень сдержанна в выражениях, но при этом неизменно тверда. Охваченная любопытством, я напрягла слух, но смысла разговора уловить не могла.
Мне захотелось разузнать, в чем дело. Я не пошла к кухне через парадный вход, а прокралась по коридору для слуг. Здесь полы были из простого грубого дерева и не блестели, а на стенах не было картин, как во всем остальном доме. В той части, где жили мы, полы были отполированы до блеска и устланы турецкими коврами, а стены были увешаны натюрмортами с фруктами и портретами каких-то незнакомых людей. Папа всегда говорил: он хочет, чтобы наш дом был не хуже любого в восхваляемом всеми Берлине.
Меня здесь никто не ожидал увидеть. Стараясь ступать осторожно (что было не так-то легко в моих тяжелых ботинках), я прислушалась и поняла: это голоса не Даниэлы и Адрияны. Это были голоса мамы и папы.
Никогда раньше я не слышала, чтобы мама с папой ссорились. Мягкая и покорная везде, кроме кухни (да и там лишь молчаливо непреклонная), мама в папином присутствии все больше помалкивала. Что же случилось такое ужасное, что вынудило маму повысить голос?
Подойдя ближе к кухонной двери, я услышала свое имя.
– Не внушай ребенку ложных надежд, Милош. Ей всего семь лет. Ты слишком много времени проводишь с ней, поощряешь ее фантазии и чтение, – умоляющим голосом говорила мама. – Она – нежная душа, ей нужна наша защита. Мы должны готовить ее к тому будущему, которое ее ждет. Здесь, дома.
– Мои надежды на Мицу имеют под собой основания. Сколько бы времени я с ней ни проводил, этого никогда не будет слишком много. Скорее уж слишком мало. Надо ли повторять то, что сказала мне сегодня госпожа Станоевич? О том, что у Мицы блестящие способности? Что она гений в математике и естественных науках? Что она с легкостью осваивает иностранные языки? Надо ли повторять то, о чем я давно догадывался?
Папин голос звучал твердо.
К моему удивлению, мама не уступала:
– Милош, она же девочка. Какой прок учить ее немецкому и математике? Ставить с ней научные опыты? Ее место дома. И ее дом будет здесь: ни замужества, ни детей ей не видать из-за ее ноги. Правительство и то понимает. Девочек даже не берут в школу выше начальной.
– Для обычных девочек все это, может быть, и верно. Но не для такой, как Мица.
– Что значит – «такой, как Мица»?
– Ты знаешь, что я имею в виду.
Мама замолчала. Я думала, она сдалась, но она заговорила снова:
– Ты имеешь в виду ее уродство?
Мама словно выплюнула это слово.
Я отшатнулась. Неужели мама правда назвала мою ногу уродством? Она ведь всегда говорила мне, что я красивая, что моя хромота почти незаметна. Что никто не станет обращать внимание на разную длину ног. Я всегда понимала, что это не совсем так: не могла же я всю жизнь закрывать глаза на бесцеремонные взгляды незнакомцев и дразнилки соучеников, – но уродство?..
В голосе отца зазвенела ярость.
– Не смей называть ее ногу уродством! Это дар, если уж на то пошло. С такой ногой ее никто замуж не возьмет. Это даст ей возможность развивать таланты, которыми одарил ее Бог. Ее нога – знак того, что она предназначена для лучшей, более яркой судьбы, чем банальное замужество.
– Знак? Божий дар? Милош! Бог хочет, чтобы мы оберегали ее в этом доме. Мы должны настраивать ее на трезвые ожидания, чтобы ложные надежды не сломили ее дух.
Мама умолкла на мгновение, и папа тут же воспользовался этой паузой:
– Я хочу, чтобы Мица была сильной. Я хочу, чтобы она равнодушно проходила мимо любых клипани[3], которые вздумают насмехаться над ее ногой, чтобы она была уверена, что ее ум – редкий дар, которым наделил ее Бог.
Я словно впервые увидела себя со стороны. Мама с папой смотрели на меня так же, как родители из «Поющего лягушонка» на свою дочь. Я слышала, как они говорят о моем уме, но сильнее всего было чувство, что они меня стыдятся. Хотят спрятать меня, хотят, чтобы я нигде не показывалась, кроме классной комнаты и нашего дома. Считают, что я не гожусь даже для замужества, а уж о замужестве-то могла мечтать любая крестьянская девушка, даже самая глупая.
Мама ничего не ответила. Такое долгое молчание означало, что она вернулась к привычной покорности. Папа заговорил снова, уже спокойнее:
– Мы дадим ей образование, достойное ее пытливого ума. А я воспитаю в ней железную волю и умственную дисциплину. Это будут ее доспехи.
Железная воля? Умственная дисциплина? Доспехи? Так вот какое будущее меня ждет? Ни мужа, ни собственного дома, ни детей. А как же сказка о поющем лягушонке и ее счастливый конец? Там-то принц разглядел красоту за уродливой внешностью лягушачьей дочери, сделал ее своей женой, принцессой, и одел в золотые платья цвета солнца. Разве меня не ждет такая же судьба? Разве я не заслужила своего принца, которому не помешает мое уродство?
Я выбежала из дома, уже не пытаясь приглушить звук своих неуклюжих шагов. К чему? Мама с папой ясно дали понять, что моя хромота – это и есть я.
* * *Я притихла, с головой уйдя в мысли о прошлом. Элен выпустила мою руку и взяла меня за плечи.
– Ты ведь понимаешь, Милева? Что хромота не помешает тебе выйти замуж? И вообще ничему не помешает? Что тебе ни к чему держаться за такие старомодные представления?
Глядя в ясные серо-голубые глаза Элен, слыша ее твердый, уверенный голос, я готова была согласиться с ней. Впервые в жизни я поверила, что моя хромота – может быть, только может быть – действительно не имеет значения. Она не влияет на то, кто я, на то, кем я могу стать.