Читать книгу Трагедия творчества. Достоевский и Толстой (Андрей Белый) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Трагедия творчества. Достоевский и Толстой
Трагедия творчества. Достоевский и ТолстойПолная версия
Оценить:
Трагедия творчества. Достоевский и Толстой

4

Полная версия:

Трагедия творчества. Достоевский и Толстой

В гении есть одна темная точка, непонятная для окружающих: преодолеть себя как гения во имя высшей, людям далеко не понятной гениальности: вершина горы, у подножия которой селятся люди, вдруг превращается в действующий вулкан: то, что привычно пленяло, начинает ужасать. Эта темная точка есть вершина самой гениальности; это – стремление сочетать слово о жизни с жизнью, для которой уже нет обычных слов; немота начинает говорить; слово превращается в знамение. Не все гении поднимаются к вершине своей гениальности. Недалеко от собственной вершины они гибнут; здесь погиб Ницше, мучился Гоголь, изнемогал в эпилепсии Достоевский.

На этой вершине недавно стоял перед лицом вселенной Лев Толстой; его художественный гений заставил его сказать в первую половину своей жизни то, что немногие говорили до него; и сказал он так, как говорили немногие. Но мудрость его жизни погасила в нем прежний художественный гений; и вторую половину жизни он уже не говорил о том, о чем сказал нам «Войной и миром» и «Анной Карениной»; никогда уже более он так не говорил: он – молчал. И конечно, произведения второй половины его жизни не выражали сущности того, о чем замолчал Толстой. Я не стану оспаривать многих последователей Толстого, доказывающих философскую глубину или этическую высоту его предпоследних слов; все это так: но тут молчит уже художественный гений Льва Толстого, пугает, давит нас своим молчанием; и наоборот, все сказанное им за этот период не превосходит того, что уже в этом же роде было сказано до него; и неспроста он обращается к составлению своего «Круга чтения»[26]. Он становится нем; слово его становится намеренно неуклюжим; и когда нас пленяет красота этого неуклюжего, как бы косноязычного слова, нас пленяет титаническая сила толстовского молчания, как бы бессловесный гром приближающегося вулканического извержения. Лев Толстой стремится к простоте; он хочет ясности; но эта ясная простота и намеренное непонимание всего утонченного в утонченнейшем человеке своего времени есть самая большая непростота опростившегося Толстого, самая отчаянная неясность детски ясных его слов. В этом сочетании ясно высказанного с неприводимой к ясности глубине самой его замолчавшей художественной стихии – все величие трагедии Толстого, – трагедии гения, преодолевающего свою собственную человеческую гениальность во имя большей, невыразимой, нам едва ли понятной гениальности. Лев Толстой во вторую половину своей жизни – молчальник, самые поучения которого едва ли выражают тысячную часть того, для чего у него уже не было слов. Самая его ясность и простота таит в себе множество переносных смыслов; он становится тут живой загадкой человеческого творчества; с ним спорят все, опровергают толстовство, – эту бледную тень живого Толстого, – в сотый раз доказывают несостоятельность самого Толстого, но к нему влекутся; не слова его, а он сам – магнит, притягивающий весь мир. Все многообразие умственных, нравственных и художественных течений, шумно оспоривающих друг друга, – и Лев Толстой, молчаливо засевший где-то в полях за «Кругом чтения». Какая несоизмеримость.

Магнетическая сила, исходившая года из Ясной Поляны и сдвигавшая с своего пути ряд течений, вовсе не заключалась в словах или в явных поступках Толстого, она заключалась в его молчании; молчание красноречиво выразилось в том, что третьим гениальным своим произведением он считал выборки из мудрецов всего мира, пресловутый «Круг чтения». Это ли не немота? Но это не была немота смерти, оцепенения, то была немота последней трагической борьбы; и борьба тянулась года. Она-то притягивала, влекла, манила к Толстому; и Толстой восхищал, сердил, пугал и давил своим сидением в Ясной Поляне. Многие испытывали силу Толстого, свет, от него исходивший; многих, наоборот, Толстой ужасал. Он, по-видимому, не хотел просветленности, достижимой легко: он хотел последней победы, последнего просветления; и потому, когда говорил о свете, сам еще не был в свете. Глухая земная тяжесть еще пребывала в нем. Таким он казался мне в далекие годы юности, когда приходилось его видеть. Здесь невольно напрашивается одно личное воспоминание о встрече с Толстым; впоследствии я не раз вспоминал эту встречу. Раз, когда мы, подростки, играли в прятки в толстовском доме, в Хамовниках[27], кому-то из детей пришла мысль забраться в кабинет к Льву Николаевичу, чтобы отыскивавшая нас Александра Львовна не могла никого найти, и вот: в кабинете Толстого, в темноте, мы развалились кто на диваны, кто на полу, кто под столом в самых непринужденных позах. Вдруг в комнату быстро вошел Толстой со свечой в руках, угрюмо подошел к столу, сел и молчал, а мы, дети, точно застигнутые врасплох, остались в тех вольных позах, в каких нас застал Толстой: но мы застыли: минуту длилось тягостное молчание: потом Толстой обратился к кому-то с вопросом, как бы не замечая нашего смущения, как бы не желая его разогнать.

Впоследствии, когда я уже не имел случая увидеть Толстого, а мысль мучительно обращалась с недоумением к нему, минута тягостного молчания нас, детей, вокруг великого старца мне казалась всегда символической: не то же ли тягостное для нас молчание слышалось за всеми ясными, громкими на весь мир словами толстовства. Не та ли непростота звучала в его простоте. Великий старец собрал детей, говорил с ними ясно и просто, а все как-то чувствовалось, что этой ясностью что-то немое, бездонное в Толстом заговаривает зубы: чем проще, тем бездоннее; ясно – а дна нет: только ясность глубины. И вот блещущей поверхностью воды, опрощающей предметы, а не самой глубиной, дном Толстого казались мне все рассуждения Толстого этого периода: ясно как Божий день, что его легко опровергнуть: вот только что странно: после опровержений учения Толстого, – это учение представало лишь в более привлекательном свете. Было ясно, что дело не в нем, а в самом Толстом: художник-гений в Толстом намеренно замолчал; его заменил проповедник-философ; но толстовская проповедь говорила не тем, чем она хотела быть, чем она себя выдавала; говорила не явным, а тайным; не словом, а молчанием; молчала же в Толстом тайна его жизненного творчества. Гениальна ли жизнь Толстого, есть ли сам Толстой художественное произведение – тогда мы не знали, мы не могли знать, как не знаем мы подчас молчаливо укрытых от нас гениальных переживаний жизни; мы только жалели, что художник слова в Толстом себя убивает; и для чего убивает? Нужен был знак, жест без слов, но говорящий больше, чем слова. Этот-то жест отрицаем мы в Толстом. А теперь стало нам ясно, что самое молчание его художественного гения было лишь углублением гениальности, мучительным достижением высшей, последней точки; творчество Толстого, показав многое в слове, еще красноречивей говорило молчанием в нем; а слова, которыми покрывалось молчание, оказались непроизвольным аскетическим подвигом.

И вдруг это молчание разорвалось; разорвался покров толстовства: гениальный художник слова оказался гениальным творцом собственной жизни в эту длительную эпоху молчания. Слово стало плотью: гений в жизни и гений слова соединились в высшем единстве; две сферы творчества соприкоснулись. Ясная Поляна действительно стала «ясной», как бы озаренной молнией последнего соединения. Толстой встал, пошел в мир – и умер. Своим уходом и смертью где-то в русских полях он осветил светом скудные поля русские. В этих полях доселе мчалась жуткая гоголевская «тройка», гуляла метель, бродило горе-гореваньице; самые эти пространства русской жизни, где народ вместе с Пушкиным и Гоголем видит нечисть, куда русская интеллигенция идет умирать и где русское чиновничество в лице Победоносцева так же усматривает «лихого человека», – самые эти пространства теперь через Толстого, хотя бы на мгновение, стали полянами ясными. Великий русский художник явил нам идеал святости, перекинул мост к народу: религия и безрелигиозность, молчание и слово, творчество жизни и творчество художественное, интеллигенция и народ – все это вновь встретилось, пересеклось, сливалось в гениальном, последнем, красноречивом жесте умирающего Льва Толстого. Другие русские писатели оказывались на пьедестале, когда читали лекции, проповедовали, страдали. Умирали же они как-то в четырех стенах, про себя, в молчании. Толстой читал, проповедовал то же. Но величайшим пьедесталом оказалась – смерть; он взошел на этот, едва доступный для смертных пьедестал и пал, на глазах у всех, в ясных полянах – умер; его уход и смерть есть лучшая проповедь, лучшее художественное произведение, лучший поступок жизни. Жизнь, проповедь, творчество сочетались в одном жесте, в одном моменте. Этот ныне Толстым освещенный жест гениальности есть та темная точка в гении, приближение к которой убило Ницше, свело Гоголя в могилу и искалечило жизнь Достоевского. Приближение к последней тайне художественного творчества производило взрыв. И только в Толстом просияла эта темная точка гениальности светом ясным и благодатным. Центр художественной деятельности, пронизанный светом личности Толстого, нам показал раз навсегда бесповоротно, что этот центр есть периферия, религиозного творчества: конец оказался началом. И последний творческий жест Толстого есть первое его религиозное действие, первый луч восходящего над русской землей солнца жизни.

Деятельностью Толстого как бы искупается бездеятельность наша; светом его нынешних дней снимается с нас ужас последних лет. Нынешние дни да будут первыми весенними днями: во имя Толстого должны мы это сказать.

Не Петербург, не Москва – Россия; Россия и не Скотопригоньевск, не городок Передонова, Россия – не городок Окуров, не Лихов[28]. Россия – это Астапово, окруженное пространствами; и эти пространства – не лихие пространства: это ясные, как день Божий, лучезарные поляны.

Примечания

1

Строфа из стихотворения З. Гиппиус «Петухи» (1906).

2

Имеется в виду эпизод из биографии композитора Р. Вагнера, который в Дрездене принимал активное участие в революционных событиях 1848–1849 гг.

3

«История Пугачева» написана А. С. Пушкиным в 1833 г.

4

«Тристан и Изольда» – опера Р. Вагнера (1865).

5

Имеются в виду «Выбранные места из переписки с друзьями» Н. В. Гоголя (1847).

6

В конце жизни И. Ньютон написал сочинение о пророке Данииле и толкование Апокалипсиса.

7

«Кольцо Нибелунга» – оперная тетралогия Р. Вагнера («Золото Рейна», «Валькирия», «Зигфрид», «Гибель богов»), законченная в 1876 г.

8

См.: Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. в 14-ти т., т. 8. Л., 1952, с. 294 («Четыре письма к разным лицам по поводу „Мертвых душ“»).

9

См.: Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч. в 30-ти т., т. 21. Л., 1980, с. 35 (гл. «Влас»).

10

Из стихотворения Пушкина «19 октября» («Роняет лес багряный свой убор»; 1825).

11

Из стихотворения Пушкина «Пророк» (1826).

12

Имеется в виду Аполлон-Мусагет, «бог мировой гармонии и художественного оформления мира и жизни» (Лосев А. Ф. История античной эстетики (Ранняя классика). М., 1963, с. 209).

13

М. Нордау, немецкий писатель и литературный критик, применял к произведениям художественного творчества метод медицинской экспертизы. Современных писателей (Ибсена, Ницше, символистов) он считал духовно неполноценными людьми (см.: «Вырождение», 1893).

14

«Нам вот все представляется вечность <…> что-то огромное, огромное! <…> И вдруг, вместо всего этого, <…> будет там одна комната, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность» (Достоевский Ф. М. Преступление и наказание. Ч. 4, гл. 1).

15

Речь идет о главе «Кана Галилейская» из романа «Братья Карамазовы» (ч. III, кн. 7, гл. 4).

16

Выражение, по-видимому, заимствовано Белым у Вл. Соловьева. В примечании к стихотворению «В стране морозных вьюг» (1882) Соловьев дает такое пояснение к словам «Вот веет тонкий хлад»: «„Глас хлада тонка“ – выражение славянской Библии».

17

Ин. 2:1, 2.

18

Достоевский Ф. М. Бесы. Ч. 1, гл. 4 («Хромоножка»).

19

Ин. 16:22.

20

«Бобок» – шестая глава из «Дневника писателя за 1873 год» (см.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30-ти т., т. 21, с. 41–54).

21

«Что ты смотришь на меня?» – «Мертвые души», ч. 1, гл. XI.

22

Неточная цитата из Евангелия (Мтф. 10:34, 35).

23

Из стихотворения Белого «Отчаяние» (цикл «Россия»; 1908).

24

Франциск Ассизский – христианский подвижник XIV в., посвятивший жизнь проповеди евангельской любви. Основал братство миноритов, преобразованное позднее в орден францисканцев. Канонизирован католической церковью.

25

Из стихотворения Ф. И. Тютчева «Silentiutn!» (1830).

26

«Круг чтения. Избранные, собранные и расположенные на каждый день Львом Толстым мысли многих писателей об истине, жизни и поведении. 1904–1908». – В кн.: Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. в 90-та т., т. 41–42. М., 1957.

27

О посещении дома Толстого в Хамовниках см.: Белый А. На рубеже двух столетий. М., 1989, с. 329.

28

Белый упоминает города, где происходит действие романа «Братья Карамазовы» (Скотопригоньевск), повести М. Горького «Город Окуров» и романа самого Белого «Серебряный голубь» (Лихов).

bannerbanner