
Полная версия:
Статьи о народной поэзии
(Здесь следует опять совершенно непонятное место, которое выписываем в подлиннике: «На седьмом веце Трояни върже Всеслав жребий о девицю себе любу. Тъй клюками подпръся о кони, и скочи к граду Кыеву, и дотчеся стружием злата стола киевскаго. Скочи от них (от кого?) лютым зверем в плъночи из Бела града, обесися сине мгле, утр же воззни стрикусы (?) отвори врата Новуграду, расшибе славу Ярославу, скочи влъком до Немиги с Дудуток». По всем вероятиям, темнота этого места происходит сколько от описок в рукописи, столько и оттого, что тут не описывается, а только намекается на обстоятельство слишком современное, а потому всём известное в эпоху певца «Слова»{96}. Всеслав, о котором идет речь, вероятно, был удалец из удальцов, и все это место есть поэтическая апофеоза, в духе того времени, его подвигов, отличавшихся удальством и быстротою. Клюки, которыми он подперся о кони, могут означать не костыли, необходимые для хромого, а название какого-нибудь прибора для верховой езды. Что же касается до «седьмого веку Трояни» – Троянов век и Троянова земля очень часто упоминаются в «Слове», и еще никто не объяснил их значения{97}. Хотя все последующее за выписанным нами в тексте местом также непонятно в историческом значении, однако понятно, за исключением одной фразы, по смыслу и полно необыкновенной поэзии):
На Немиге снопы стелют головами, молотят цепами булатными, на току жизнь кладут, веют душу от тела. Кровавые береги Немиги не травою засеяны: засеяны они костьми русских сынов. Всеслав-князь людей судил, князьям города раздавал, а сам по ночам волком рыскал от Киева до Курска и Тьмутаракани. Ему в Полоцке рано зазвонили заутреню у святой Софии; а он в Киеве звон слышал. Хотя и вещая душа была в его друзе (?) теле{98}, но и он часто от бед страдал. Про него-то вещий Бонн сложил сей разумный припев: ни хитру, ни горазду, ни птицю горазду, суда божиа не минути! О, стонать тебе, земля русская, вспоминая прежние времена и прежних князей! Того старого Владимира нельзя было пригвоздить к горам киевским…
Ярославнин голос раздается рано поутру:
Полечу я по Дунаю зегзицею, омочу бобровый рукав в Каяле-реке, отру князю кровавые раны на жестоцем теле его!
Ярославна рано плачет в Путивле на городской стене, аркучи:
О ветер, о ветер! зачем, господине, так сильно веешь? Зачем на своих легких крыльях мчишь ханские стрелы на воинов моей лады? Или мало для тебя гор, чтобы веять под облаками, лелеючи корабли на синем море? Зачем, господине, развеял ты мое веселие по ковыль-траве?
Ярославна рано плачет в Путивле на городской стене, аркучи:
О Днепр пресловутый! ты пробил каменные горы сквозь землю половецкую, ты лелеял на себе ладьи Святославовы до стану Кобякова: взлелей же, господине, мою ладу ко мне, чтобы не слала я к нему по утрам слез моих на море.
Ярославна рано плачет в Путивле на городской стене, аркучи:
Светлое и пресветлое солнце! всем и красно и тепло ты: зачем, господине, простер горячий луч свой на воинов моей лады, в безводном поле жаждою луки им сопряг, печалию им колчаны затянул?
Прыснуло море в полуночи; идут смерчи мглами: князю Игорю бог путь кажет из земли половецкой на землю русскую, к златому престолу отчему. Погасла заря вечерняя: Игорь испит и не спит. Игорь мыслию поля мерит от великого Дону до малого Донца. Конь готов с полуночи: Овлур свистнул за рекою, чтоб князь догадался. Уже нет там князя Игоря. Застонала земля, зашумела трава, всколебалися вежи половецкие; а Игорь-князь горностаем бросился к тростнику и гоголем на воду; вскочил на борзого коня, и соскочил с него босым (?) волком, и побежал к лугу Донца, и полетел соколом под облаками, избивая гусей и лебедей на завтрак, обед и ужин. Когда Игорь соколом летит, тогда Влур волком бежит, отрясая с себя росу холодную; ибо истомили они своих борзых коней. И молвил Донец: «Княже Игорю, не мало для тебя величия, а Кончаку нелюбия, а русской земле веселия!» И молвил Игорь: «О Донче! не мало тебе величия, что ты лелеял князя на волнах, постилал ему зелену траву на своих серебряных берегах, одевал его теплыми мглами под сению зеленого дерева, стерег меня и гоголем на воде, и чайками на струях, и чернядями{99} на ветрах. Не такова, примолвил он, река Стугна: дурна струя ее, пожирает чужие ручьи и разбивает струги о берег. Юноше князю Ростиславу затворил Днепр берега темные. Плачется мати Ростислава по юноше князе Ростиславе. Уныли цветы от жалости, и древо с тугою к земле преклонило».
По следу Игореву ездит Гзак с Кончаком. Тогда враны не каркали, галицы помолкли, сороки не стрекотали; ползая по сучьям, только дятлы тектом путь к реке кажут, соловьи веселыми песнями свет поведают. Молвит Гзак Кончаку: «Когда сокол к гнезду летит, то соколенка[20] расстреляем своими стрелами золочеными». Молвит Кончак к Гзаку: «Когда сокол к гнезду летит, то опутаем соколенка красною девицею». И сказал Гзак Кончаку: «Если опутаем его красною девицею, то не будет у нас ни соколенка, ни красной девицы, и почнут нас птицы бить в поле половецком».
Сказал Боян: тяжко голове без плеч, худо телу без головы, а русской земле без Игоря. Солнце светится на небеси, а Игорь-князь в русской земле. Девицы поют на Дунае. Вьются голоса через море до Киева. Игорь едет по Боричеву ко святой Богородице Пирогощей. Страны рады, грады веселы, поют песнь старым князьям, а потом молодым. Пета слава Игорю Святославичу, буйтуру Всеволоду, Владимиру Игоревичу. Да здравствуют князи и дружина, поборающие за христиан на неверные полчища! Князьям слава, дружине аминь!{100}
* * *Мы хотели было ограничиться только изложением содержания «Слова о полку Игореве», и, чтоб некоторым образом заставить его говорить за себя, хотели только местами выписывать самые характеристические выражения и самые оригинальные образы; но против нашей воли до того увлеклись его красотами, что, вместо голого содержания, представили читателям полный по возможности перевод. Думаем, что читатели не посетуют на нас за это: «Слово о полку Игореве» играет в нашей литературе роль какого-то невидимки; публика слышит о нем самые противоречащие мнения, которых поверить ей нет возможности. При– чина очевидна: не у всякого станет терпения и охоты прочесть искаженный подлинник, писанный языком столь устаревшим, что он по своей устарелости требует гораздо больше труда, нежели сколько в состоянии доставить наслаждения, исполненный непонятных слов и оборотов, сомнительных, темных, а часто и бессмысленных мест. Переводы же не дают о нем верного понятия, потому что переводчики хотели переводить его все – от слова до слова, не признавая в нем непереводимых мест. Некоторые из них просто пересочиняли его и свои собственные, весьма неинтересные изделия{101} выдавали за простодушную и поэтическую повесть старых времен. Мы же, во-первых, исключили из нашего перевода все сомнительное и темное в тексте, заменив такие места собственными замечаниями, необходимыми для связи разорванных частей поэмы; а в переводе старались удержать колорит и тон подлинника, а для этого или просто выписывали текст, подновляя только грамматические формы, или между новыми словами и оборотами удерживали самые характеристические слова и обороты подлинника. И потому наш перевод может дать довольно близкое понятие о «Слове» и вместе с тем даст читателю возможность поверить наше мнение об этом примечательном произведении народной поэзии древней Руси.
Мы не считаем за нужное доказывать, что «Слово о полку Игореве» отличается неподдельными поэтическими красотами, оно исполнено наивных и благородных образов: мы для того{102} и включили его в нашу статью, чтоб не толковать о том, что дважды два – четыре. Читайте и судите сами; если не понравится, нам нечего делать с этим: кому само дело не говорит за себя тем уж не помогут толкования. Между читателем и критиком необходимо должно существовать нечто вроде симпатии, нечто вроде заранее заключенного условия о том, что хорошо и что худо; иначе они не будут понимать друг друга. Дело критика не доказывать, поэтическое или непоэтическое такое-то произведение: подобный вопрос решается непосредственным чувством читателя, а не доказательствами критики; дело критика – показать не поэтическое достоинство, а степень поэтического достоинства в данном произведении, его идею, полноту, оконченность. На этот счет мы не обинуясь скажем, что «Слово о полку Игореве» отличается неподдельными красотами выражения; что, со стороны выражения, это – дикий полевой цветок, благоухающий, свежий и яркий. Но в поэтических произведениях выражение еще не составляет всего: все заключается в идее, и выражение по той мере возвышает достоинство произведения, по какой в нем высказывается идея. В «Слове о полку Игореве» нет никакой глубокой идеи. Это больше ничего, как простое и наивное повествование о том, как князь Игорь с удалым братом Всеволодом и с своей дружиною пошел на половцев, сперва разбил их, а потом сам был разбит наголову, попался в плен, из которого, наконец, удалось ему ускользнуть. Беспрестанные обращения к междоусобиям князей, или намеки на них, также составляют содержание и, сверх того, исторический фон поэмы. Источником исторического произведения поэзии может быть только история народа, и произведение в той только степени может отличаться глубокою идеею, в какой полна «общим содержанием» жизнь народа. Времена междоусобий с первого взгляда могут показаться самым поэтическим периодом в русской истории; но если глубже и пристальнее заглянете в сущность и значение этого времени, то увидите, что в нем не было никаких элементов, которые могли бы дать поэзии содержание; там были только элементы для поэзии чувства и выражения, по общему закону – где жизнь, там и поэзия. Есть резкое различие между поэзиею души человеческой и поэзиею общества человеческого, поэзиею историческою: первая существует и у диких племен; вторая только у народов, играющих великую роль на арене всемирно-исторического развития человечества. И потому «Слово о полку Игореве» не только нейдет ни в какое сравнение с «Илиадою», но даже и с поэмами средних веков вроде «Артура и рыцарей Круглого стола». Для пояснения этой мысли{103} сравните жизнь Западной Европы средних времен с жизнию Руси в XII веке: какая разница! В феодализме заключалась идея; удельная система, по-видимому, была случайностию, порождением естественных, патриархальных понятий о праве наследства. Феодализм вышел из системы завоевания: целый народ двигался на завоевание другого народа; покорив его, основывался, делался оседлым на завоеванной земле. Так как у завоевателя личную силу давало не рождение, а храбрость и заслуга, то избранный главою войска брал себе часть завоеванной земли, а все остальное делил на участки между своими сподвижниками. Отсюда произошли бесчисленные следствия, без сознания которых не может быть объяснена даже современная нам история Европы. Сподвижники главного вождя, получив свои участки, естественно, смотрели на него не как на своего властелина, а как на старшего товарища по оружию, во всем прочем равного им, и почитали себя вправе по собственному произволу смотреть на него как на друга или как на врага и, сообразуясь с этим, становиться к нему в приязненное или неприязненное отношение. Простые воины, не получившие участков, поступали на жалованье к своим патронам, а не властелинам, – селились на их земле и платили им за то военного службою: образовался класс вассалов – свободных воинов, не рабов. Завоеванный же народ, по праву завоевания, делался собственностию, рабом завоевателя, кроме, разумеется, людей высшего сословия, которым политика завоевателей предоставляла равные права, на условии покорности. Из этого положения возникала борьба, результатом которой было разумное развитие. Завоеванный народ, питая ненависть к завоевателю, образовывал собою самостоятельный элемент государственной жизни, – и борьба не переставала ни на минуту. Когда же языки обоих народов сливались в один язык, а оба народа в один народ, тогда элемент завоевателя образовался в аристократию, элемент завоеванного – в низший класс общества, и из борьбы возникали, с одной стороны – натиск утвержденных временем исключительных прав, с другой – упругий отпор, или оппозиция. Отличительное свойство идеи таково, что она не стоит на одном месте, не является ни на минуту чем-то особенным, определившимся, оторванным от прошедшего и будущего, но беспрестанно движется, из старого рождая новое. Право аристократии сперва было не чем иным, как правом сословия, справедливо гордившимся высокостию своих чувств, благородным образом мыслей, и не без основания почитавшим себя вправе с презрением смотреть на низкую чернь, как на предназначенную от природы для низких нужд жизни. Возникновение городов и среднего сословия было первым шагом к изменению этих отношений. Еще прежде завязалась борьба между государями и феодалами, борьба, бывшая не случайностию, а естественным результатом положения дел, и необходимая для сформирования государства в единое политическое тело. Монархизм нашел себе естественного союзника в городах, города – в монархизме, и оба они стали грудью против рыцарства, до тех пор, пока рыцарство, переродившееся в аристократию, или вельможество, снова не явилось естественным союзником монархизма, и только в другом виде, но все прежним врагом и среднего сословия и народа.
Мы потерялись бы во множестве элементов, из которых слагается европейская жизнь, которые все вышли из одного источника и суть не что иное, как единая, бесконечно развивающаяся, вечно движущаяся из самой себя идея. Нет ни тени этого в древней русской жизни. Удельная система была точь-в-точь то же самое, что помещичья система: отец-помещик, умирая, разделяет поровну своих крестьян между своими сыновьями. В России не было завоевания, и потому одинокий элемент народной жизни, не сшибаясь в борьбе с другим элементом, лишен был возможности развития. Что ни говорят господа скандинавоманы и сколько трактатов ни пишут они, но, вопреки всем их обветшалым доказательствам, если Русь и призвала иноземных властителей княжити и володети, – кто бы ни были эти властители – турки или поморские славяне (померанцы), только не скандинавы{104}. Норманны, хоть бы и были сами призваны мирно и честно, не пришли бы с малою дружиною, не потеряли бы в управляемом ими племени своей народности, но внесли бы в его жизнь свою народность, внесли бы феодализм, военное право, рыцарские понятия, и самый русский язык не оставили бы в его первобытной чистоте, но вместе с новыми понятиями ввели бы и множество новых слов и оборотов. Этого не было, даже и следов этого не видно, и потому варяжские или, пожалуй, русские князья были просто-напросто или припонтийские татары (хозары), или прибалтийские славяне. И потому из немудреной причины и произошли немудреные следствия. Удельная система – самая естественная и простодушная из всех систем в мире – принесла только внешнюю пользу России, сделавшись причиною ее внешнего расширения и потом – сплочения. В междоусобиях князей нет никакой идеи, потому что их причина – не племенные различия, не борьба разнородных элементов, а просто личные несогласия. Народ тут не играл никакой роли, не принимал никакого участия. Черниговцы дрались с киевлянами не по племенной ненависти, а по приказанию князей своих. В повести Пушкина «Дубровский» превосходно выражена удельная борьба в раздоре крестьян Троекурова и Дубровского: бары поссорились, а слуги начали драться, вытаптывать поля, бить скот и поджигать избы.
«Слово о полку Игореве» принадлежит к героическому периоду жизни Руси; но как героизм Руси состоял в удальстве и охоте подраться, без всяких других претензий, то «Слово» и не может назваться героическою поэмою. Действие героической поэмы должно быть сосредоточено на одном лице, которое должно осуществлять собою все, или, по крайней мере, хоть одну из субстанциальных сторон духа народа. Игорь же только внешним образом является героем «Слова»: это какой-то образ без лица; в нем нет ничего индивидуального; он лишен всякого характера; личности его нисколько не видно; нет никаких данных считать его представителем народа. Сверх того, он заслоняется то удалым братом своим, буйтуром Всеволодом, то отцом своим, Святославом, то, наконец, своею храброю дружиною. Участие его в поэме больше страдательное, чем деятельное. Он объявляет дружине, что хочет или сложить голову в земле половецкой, или испить шеломом Дону великого; приглашает храброго брата своего Всеволода, ведет свою дружину в половецкую землю, выигрывает битву, потом проигрывает другую и, попавшись в плен, исчезает из поэмы: большая часть ее состоит из речи Святослава и плача Ярославны. Потом уже, в конце поэмы, Игорь снова является на минуту, убегая из плену. Вообще, он ничем не возбуждает к себе нашего участия. Хотя Всеволод тоже обрисован очень слабо и как бы вскользь, однако он больше является героем в духе своего времени. Его речь к Игорю дышит страстью и вдохновением боя. В битве он рисуется на первом плане и заслоняет собою бесцветное лицо Игоря. Святослав является не как действующее лицо, но голосом истории, выразителем политического состояния Руси: за ним явно скрывается сам поэт. Вообще, в поэме нет никакого драматизма, никакого движения; лица поглощены событием, а событие совершенно ничтожно само по себе. Это не борьба двух народов, но набег племени на соседнее племя. Очевидно, все эти недостатки поэмы заключаются не в слабости таланта певца, но в скудости материалов, какие могла доставить ему народная жизнь. Здесь причина и того, что сам народ является в поэме совершенно бесцветным: без верований, без образа мыслей, без житейской мудрости, с одним богатством живого и теплого чувства. И потому вся поэма – детский лепет, полный поэзии, но скудный значением, лепет, которого вся прелесть в неопределенных, мелодических звуках, а не в смысле этих звуков…
Мы выше сказали, что «Слово о полку Игореве» резко отзывается южнорусским происхождением. Есть в языке его что-то мягкое, напоминающее нынешнее малороссийское наречие, особенно изобилие гортанных звуков и окончания на букву ъ в глаголах настоящего времени третьего лица множественного числа. Но более всего говорит за русскоюжное происхождение «Слова» выражающийся в нем быт народа. Есть что-то теплое, благородное и человечное во взаимных отношениях действующих лиц этой поэмы: Игорь ждет милого брата Всеволода, и речь Всеволода к Игорю дышит кроткою и нежною родственною любовию без изысканности и приторности: «Один брат ты у меня, один свет светлый, о Игорь, и оба мы Святославичи!» Игорь отступает с полками не по боязни сложить свою голову: ему стало жаль своего милого брата Всеволода. В укорах престарелого Святослава сыновьям слышится не гнев оскорбленной власти, а ропот оскорбленной любви родительской, – и укор его кроток и нежен; обвиняя детей в удальстве, бывшем причиною Игорева плена, он в то же время как бы и гордится их удальством: «О сыны мои, Игорь и Всеволод! рано вы начали добывать мечами землю половецкую, а себе славы искать. Нечестно ваше одоление, неправедно пролита вами кровь вражеская. Сердца ваши из крепкого булата скованы, а в буести закалены! Сего ли ожидал я от вас серебряной седине своей!» Но особенно поразительны в поэме благородные отношения полов. Женщина является тут не женою и не хозяйкою только, но и любовницею вместе. Плач Ярославны дышит глубоким чувством, высказывается в образах, сколько простодушных, столько и грациозных, благородных и поэтических. Это не жена, которая после погибели мужа осталась горькою сиротою, без угла и без куска, и которая сокрушается, что ее некому больше кормить: нет, это нежная любовница, которой любящая душа тоскливо порывается к своему милому, к своей ладе, чтоб омочить в Каяле-реке бобровый рукав и отереть им кровавые раны на теле возлюбленного; которая обращается ко всей природе о своем милом: укоряет ветер, несущий ханские стрелы на дружину милого и развеявший по ковыль-траве ее веселие; умоляет Днепр – взлелеять до нее ладьи ее милого, чтоб она не слала к нему слез на море рано; взывает к солнцу, которое «всем и тепло и красно» – лишь томит зноем лучей своих воинов ее лады… И зато мужчина умеет ценить такую женщину: только жажда битвы и славы заставила буйтура Всеволода забыть на время «своея милыя хоти, красныя Глебовны, свычаи и обычаи»… Все это, повторяем, отзывается Южною Русью, где и теперь еще так много человечного и благородного в семейном быте{105}, где отношения полов основаны на любви, и женщина пользуется правами своего пола; и все это диаметрально противоположно Северной Руси, где семейные отношения дики и грубы и женщина есть род домашней скотины и где любовь совершенно постороннее дело при браках: сравните быт малороссийских мужиков с бытом русских мужиков, мещан, купцов и отчасти и других сословий, и вы убедитесь в справедливости нашего заключения о южном происхождении «Слова о полку Игореве», а наше рассмотрение русских народных сказок превратит это убеждение в очевидность.
Теперь нам следовало бы говорить{106} о «Сказании о нашествии Батыя на русскую землю» и о «Сказании о Мамаевом побоище»; но мы скажем о них очень немного. Оба эти памятника нисколько не относятся к поэзии, потому что в них нет ни тени, ни призрака поэзии: это скорее памятники даже не красноречия, а простодушной реторики того времени, которой вся хитрость состояла в беспрестанных применениях к Библии и выписке из нее текстов. Гораздо любопытнее «Слово Даниила Заточника». Оно также не относится к поэзии, но может служить образцом практической философии и ученого красноречия XIV века{107}. Даниил Заточник был человек глубокой учености в духе своего времени; «Слово» его отличается умом, ловкостию, а местами и чем-то похожим на красноречие. Главнейшее его достоинство состоит в том, что оно так и дышит духом своего времени. Писано оно в заточении, к князю, у которого наш Заточник надеялся вымолить себе прощение и свободу. Не теряя из виду главного предмета своего послания, Заточник беспрестанно пускается в разные суждения. Между прочим, распространяясь о своей нищете, говорит:
Богат муж везде знаем есть; и в чюжой земле друзи имеет, а убог и во своих невидимо ходит. Богат возглаголет, вси возмолчат и слово его вознесут до облак; а убог возглаголет, вси на нь кликнут и уста ему заградят: их же ризы светлы, тех и речь честна.
Подлещаясь к князю, он так восхваляет его:
Птица бо радуется весне, а младенец матери, так и аз, княжс господине, радуются твоей милости; весна убо украшает цветы землю, а ты, княже господине, оживлявши вся человеки своею милостью, сироты и вдовицы, от вельмож погружаеши. Княже господине! яви мне зрак лица твоего, яко глас твой сладок, и образ твой государев красен, и лицо твое светло и благолепно, и разум Твой государев яко же прекрасный рай многодлодовит.
Мольбы Заточника к князю возвышаются иногда до истинного красноречия:
Но егда веселишися многими брашны, а меня помяни сух хлеб ядуща; или пиеши сладкое питие, а меня помяни, теплу воду пьюща и праха нападша{108} от места заветреня; егда ляжеши на мягких постелях под собольими одеялы, а меня помяни под единым платом лежаща, и зимою умирающа, и каплями дождевыми яко стрелами сердце проницающе.
Особенно замечательно следующее место в «Слове» Заточника, где он дает князю совет уважать ум больше богатства и говорит о самом себе с каким-то наивным возвышенным сознанием собственного достоинства:
Княже, господине мой! не лиши хлеба нища мудра, ни вознеси до облак богатого безумна, несмысленна: нищ бо мудр, яко злато в калне сосуде, а богат красен несмыслен, то аки паволочитое зголовье, соломы наткано. Господине мой! не зри внешняя моя, но зри внутреняя: аз бо одеянием есть скуден, но разумом обилен; юн возраст имею, а стар смыслом, бых мыслию яко орел паряй по воздуху. Но постави сосуды скудельничьи под поток капля языка моего, да накаплют ти сладчайши меду словеси уст моих.
Описывая, далее, глупцов, Заточник впадает в истинный сарказм:
Не сей бо на браздах жита, ни мудрости на сердце безумных: безумных бо ни орют, ни сеют, ни в житницы собирают, но сами ся рождают. Как во утел мех воду лити, так безумного учити; псом и свиниям не надобно злато и сребро, ни безумному мудрая словеса{109}. Коли пожрет синица орла, коли камение восплывет по воде, коли свиния почнет на белку лаяти, тогда безумный уму научится.
Заметно, что Даниил Заточник пострадал от злых наветов со стороны бояр и жены князя; по крайней мере ничем иным нельзя объяснить следующей грозной филиппики против дурных советников и дурных жен:
Княже, мой господине! не море топит корабли, но ветри; а не огонь творит разжжение железу, но надымание мешное: тако же и князь не сам впадает во многие в вещи худые{110}, но думцы вводят. С добрым бо думцею князь высока стола додумается, а с лихим думцею думает, и малого стола лишен будет. Глаголет бо в мирских притчах: не скот в скотех коза, и не зверь во зверех еж, не рыба в рыбах рак, не птица во птицах нетопырь, а не муж в мужех, кем своя жена владеет; не жена в женах, иже от своего мужа…; не работа в работах под жонками воз возити. Дивее дива, кто поймает жену злообразну, прибытка ради….{111} лепше вол ввести в дом свой, нежели злая жена поняти: вол бо не молвит, ни зла мыслит; а злая жена биема бесится, а кротима высится, в богачестве гордится, а в убожестве иных осуждает. Что есть жена зла? гостиница неусыпаемая, купница бесовская. Что есть жена зла? мирскы мятежь, ослепление уму, началница всякой злобе, во церкви бесовская мытница, поборница греху, засада спасению.