Читать книгу Земля и грёзы воли (Гастон Башляр) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Земля и грёзы воли
Земля и грёзы воли
Оценить:
Земля и грёзы воли

3

Полная версия:

Земля и грёзы воли

Ибо эта новизна, очевидно, служит приметой творческой мощи воображения. Подражательный литературный образ утрачивает свойство одушевлять произведение. Литература должна удивлять. Разумеется, литературные образы могут эксплуатировать образы фундаментальные – а обобщенно наш труд состоит в классификации этих фундаментальных образов – но каждый из образов, слетающих с пера писателя, должен обладать собственным дифференциалом новизны. Литературный образ говорит о том, что никогда не воображается дважды. В копировании картины может быть какая-то заслуга. В повторении литературного образа никакой заслуги не бывает.

Оживлять язык, создавая новые образы,– вот функция литературы и поэзии. Якоби[9] писал: «Философствовать – всегда означает открывать истоки языка», а Унамуно[10] прямо обозначает воздействие метапсихики у языковых истоков: «Как много бессознательной философии в изгибах языка! Грядущее будет искать омоложения метафизики в металингвистике, которая является подлинной металогикой»[11]. Но ведь всякий новый литературный образ представляет собой и новый языковой текст. Чтобы ощутить его воздействие, необязательно иметь лингвистические познания. Литературный образ наделяет нас переживанием языкотворчества. Если мы рассмотрим некий литературный образ, осознав его язык, он наделит нас новым психическим динамизмом. Итак, мы считаем, что у нас есть возможность обнаружить яркое воздействие воображения при обыкновенном просмотре литературных образов.

А ведь мы переживаем век образа. Воздействию образа,– будь это к лучшему или к худшему,– мы подвергаемся сильнее, чем когда-либо. И если мы захотим рассмотреть образ в его литературном напряжении, в его усилии выдвинуть на передний план выразительность языковых достижений, мы, возможно, лучше оценим литературный пыл, характеризующий современную эпоху. Представляется, что есть зоны, где литература проявляется как языковой взрыв. Химики предвидят взрыв, когда возможность разветвления делается значительнее, нежели возможность прерывания реакции. А литературным образам свойственны такие блеск и пыл, что разветвления умножаются, а слова перестают быть обыкновенными терминами. Они не заканчиваются вместе с мыслями, но обретают будущее образа. Доказано, что большинство рифм Виктора Гюго породило образы; между двумя рифмующимися словами устанавливается своего рода обязательная метафора: так образы сочетаются между собой лишь благодаря звучанию слов. В более свободной поэзии, как в сюрреализме, ветви языка пышно разрастаются. И тогда стихотворение превращается в гроздь образов.

Но в этой работе у нас еще будет возможность привести многочисленные примеры образов, способствующих полету духа в дальние края, группирующих различные элементы бессознательного, реализующих взаимоналожения смыслов так, что у литературного воображения также возникают свои «намеки». В этом предварительном обзоре мы хотели бы указать на то, что литературной выразительности присуща самостоятельная жизнь, а литературное воображение не является воображением «второй очереди» и не включается вслед за визуальными образами, регистрируемыми восприятием. Итак, точно сформулировать нашу задачу можно посредством ограничения наших исследований воображаемого анализом только литературного воображения.

Кроме того, когда мы сможем довести наш парадокс до крайних пределов, мы узнаем, что на «командном пункте» воображения находится язык. Значительное внимание, в особенности в первой из двух книг, мы уделим выговоренному труду. Мы рассмотрим образы труда, грезы человеческой воли, ониризм, с которым сопряжена обработка различных материалов. Мы покажем, что поэтический язык, когда он выражает материальные образы, становится поистине заклятием энергии.

Естественно, в наши планы не входит изолированное рассмотрение свойств психики. Напротив, мы придем к констатации того, что воображение и воля, которые, на неискушенный взгляд, могут сойти за противоположности, по сути своей неразрывно связаны. Следует лишь пожелать бурного воображения материи, на которую мы проецируем красоту… Так, энергичная обработка твердой материи и замес тестообразных веществ одушевляются обетованной красотой. И мы видим, как возникает активный панкализм[12], панкализм, который должен нечто обещать, проецировать прекрасное по ту сторону полезного, а следовательно, панкализм, который должен говорить.

Существует весьма значительное различие между литературным образом, описывающим уже осуществленную красоту, красоту, обретшую свою полную форму, и литературным образом, обрабатывающим материю в ее таинственности и стремящимся не столько описывать, сколько внушать настроение. И понятно, что заявленная нами позиция, несмотря на ее ограничения, имеет массу преимуществ. Стало быть, мы оставляем другим заботу об изучении красоты форм; мы хотим посвятить наши усилия определению сокровенной красоты материи, массы скрытых в ней чар; всего аффективного пространства, сконцентрированного внутри вещей. Всему этому соответствуют притязания, которые могут иметь смысл лишь как языковые акты, пускающие в ход поэтические убеждения. Следовательно, предметы станут для нас средоточием стихов. А материя будет пониматься как сокровенная энергия труженика. Предметы земли возвращают нам отзвук нашего обетования энергии. Сто́ит нам лишь воздать обработке материи причитающийся ей ониризм, как в нас пробудится нарциссизм нашей храбрости.

Но в этом предисловии нам хотелось бы лишь философски уточнить нашу тему и отметить, что две наши новые книги продолжают наши «Опыты» о воображении материи, опубликованные несколько лет назад. Этим «Опытам» предстояло постепенно составить элементы философии литературного образа. Выносить суждения о таких затеях можно лишь при детализированности аргументов и обилии точек зрения. Итак, мы вкратце обрисуем все разнообразие глав двух томов новых «Опытов» и постараемся показать связь между ними.

IV

Мы решились разделить наше исследование на две книги, поскольку в ходе этого исследования обнаружили довольно отчетливые следы двух направлений движения психики, выделяемых психоанализом,– экстравертности и интровертности, так что в первой книге воображение предстает скорее как экстравертивное, а во второй – как интровертивное. В первой части мы проследим преимущественно активные грезы, приглашающие нас воздействовать на материю. Во второй части воображение станет более заурядной склонностью; оно последует по пути инволюции, который приведет нас к нашим первым убежищам и наделит смыслом всевозможные образы сокровенного. Грубо говоря, первая часть диптиха – о труде, вторая – об отдыхе.

Но сразу же после того, как мы провели столь резкое разграничение, следует вспомнить, что интровертивные и экстравертивные грезы редко встречаются в чистом виде. В конечном счете все образы выстраиваются между двумя полюсами, они диалектически переживают соблазны мироздания и непреложности сокровенного. Следовательно, наши выводы будут «притянутыми за уши», если мы не наделим образы их двойственным экстравертивным и интровертивным движением, если мы не извлечем из них их амбивалентность. Стало быть, всякому образу – какую бы его часть мы ни изучали – следует воздать все его смыслы. И прекраснейшие образы зачастую служат очагами амбивалентности.

V

А теперь посмотрим на последовательность опытов, собранных воедино под заглавием «Грезы воли».

В первой главе нам хотелось показать – несомненно, с несколько избыточной систематичностью – диалектику твердого и мягкого, диалектику, управляющую всеми образами земной материи. В отличие от трех прочих стихий, первым свойством земли является сопротивление. Хотя другие стихии и могут быть враждебными, они не всегда таковыми являются. Для того чтобы познать их полностью, о них следует грезить в амбивалентности кротости и злокозненности. А вот сопротивление земной материи, напротив, непосредственно дано и обладает постоянством. Земная материя с самого начала является объективным и честным партнером нашей воли. Можно ли яснее классифицировать типы воли иначе, как по материалам, обрабатываемым рукою человека? Итак, в начале нашего исследования мы попытались охарактеризовать сопротивляющийся мир.

Из четырех последующих глав две посвящены обработке и образам твердой материи, а две другие – образам теста и мягкой материи. Мы долго колебались относительно того, какой порядок следовало придать этим двум парам глав. Воображение материи склонно усматривать первоматерию, prima materies, в тесте. И, с тех пор как авторы начали ссылаться на изначальное, они открыли грезам бесчисленные пути. Например, Фабр д’Оливе[13] писал: «Буква М, помещенная в начале слова, описывает все, что указывает на места и пластичность»[14]. Стало быть, в словах la main (кисть руки), la matière (материя), la mère (мать), 1а mеr (море) буква М служит инициалью[15] пластичности. Нам не хотелось бы немедленно углубляться в такие грезы об изначальном, и сначала мы поговорим о воображении энергии, с большей естественностью формирующемся в боях с твердой материей. Немедленно приступая к диалектическому анализу Воображения и Воли, мы готовим возможности синтеза для воображения материи и воображения сил. Стало быть, мы решили начать с образов твердости. Впрочем, если бы о хорошо обоснованном выборе между образами мягкого и образами твердого требовалось сказать все, пришлось бы сделать чересчур много признаний из области интимной жизни.

В промежутке между двумя полюсами – между твердой и мягкой материей – мы имеем дело с синтезом, с кованой материей. Здесь у нас есть удобная возможность продемонстрировать динамику ценностей ремесла, взятого в целом, с точки зрения материального воображения, поскольку оно использует четыре стихии, – героического ремесла, наделяющего человека могуществом демиурга. Пространную главу мы посвятили образам ковки; они повелевают особым мужским динамизмом, коим отмечены глубины бессознательного. Эта глава служит заключением первой части книги, в которой тесно связаны свойства воображения материи и воображения сил.

Во второй части первой книги собраны образы, где меньше задействован сам воображающий. В связи с некоторыми литературными образами Утеса и Окаменения, разобранными в главах VII и VIII, можно даже заметить отказ от сопричастности: мы воображаем формы утеса на некотором отдалении и пятясь. Но греза о материи отдаленным созерцанием не довольствуется. Грезы о камне ищут сокровенных сил. Грезовидец этими силами овладевает, и когда он становится их повелителем, он ощущает, как в нем одушевляется греза воли к могуществу, которую мы изобразили как подлинный комплекс Медузы.

От этих всегда чуть тяжеловесных, всегда более или менее привязанных к внешним формам грез о камне мы переходим к рассмотрению грез о металлах. Мы показали, что виталистские интуиции, сыгравшие столь существенную роль в алхимии, как правило, действуют в человеческом воображении и что их влияние мы обнаруживаем в многочисленных литературных образах, связанных с минералами.

То же самое доказательство мы провели в двух главках относительно грез о кристаллических субстанциях и об образах жемчуга. В грезах, касающихся этих видов материи, нетрудно показать воображаемые ценности драгоценных камней. Поливалентность ценности здесь безгранична. Сокровище – это диковинка ценностной психологии. Мы ограничились извлечением из нее воображаемых ценностей, сформированных материальным воображением.

Третья часть первой книги включает лишь одну главу. Тут мы ведем речь о психологии тяжести. Это проблема, которую следует рассмотреть дважды – в первый раз, в рамках воздушной психологии, как тему полета; во второй раз, в пределах психологии земной, как тему падения. Однако сколь бы логически противоположными ни были эти две темы, в образах они сопряжены, – и подобно тому как мы говорили о падении в книге «Грезы о воздухе», в этой книге, посвященной динамическим образам земного воображения, нам следует говорить о силах выпрямления.

Как бы там ни было, исследование воображения сил находит свое логическое завершение в образе борьбы человека с тяготением, в деятельности, связанной с комплексом, который мы назвали комплексом Атланта.

VI

Второй том, которому предстоит завершить наши исследования о воображении земли, озаглавлен «Земля и грезы о покое» и снабжен подзаголовком «Опыт об образах сокровенного».

В первой его главе мы объединили и классифицировали вечно возрождающиеся и составляемые нами для себя образы недр вещей. Воображение в этих образах полностью посвящает себя задаче преодоления. Оно желает узреть невидимое, ощупать зернистость субстанций. Оно осмысляет экстракты и настойки. Оно движется вглубь вещей, как если бы там, в конечном образе, ему суждено было обрести отдых от воображения.

Мы сочли полезным сделать впоследствии несколько ремарок относительно глубины как борьбы. А следовательно, вторую главу можно считать диалектическим продолжением первой. Мы часто удивляемся тому, что под спокойной поверхностью находим бурлящую материю. Значит, образы покоя и волнения весьма часто сополагаются.

Как раз такой диалектике мы посвятили третью главу о воображении субстанциальных качеств. Это воображение качеств представляется нам неотделимым от подлинной нюансировки воображающего субъекта. К тому же здесь мы встретимся с массой тем, уже встречавшихся в грезах воли. Обобщенно говоря, в воображении качеств имеющий претензии гурмана субъект стремится уловить глубину субстанций и в то же время переживает диалектику оттенков.

В трех главах из второй части мы рассмотрели наиболее значительные образы убежища: дом, чрево и пещеру. Мы воспользовались удобным случаем, чтобы в простой форме представить закон изоморфности образов глубины. Психоаналитики без труда докажут, что основа этой изоморфности – одна и та же бессознательная тенденция: возвращение к матери. Но такой диагноз станет ошибочным по отношению к самой ценности образов. И нам показалось уместным изучить три маршрута такого возвращения к матери по отдельности. Объяснить развитие психики в многогранных, переусложненных и вечно возобновляемых образах можно не иначе, как сводя психику к ее глубинным тенденциям.

Истолковав литературные образы пещеры, мы тотчас же перешли к рассмотрению более сокровенного и менее изобилующего образами пласта бессознательного. В главе «Лабиринт» мы проанализировали грезы более смутные и извилистые и менее спокойные, в которых выражается диалектика более вместительных убежищ. Во многих отношениях грезы о пещере и грезы о лабиринте являются противоположными. Пещера означает покой. Лабиринт вновь вызывает движение грезовидца.

В третью и последнюю часть мы поместили три небольшие главки, в которых приводятся три примера того, что можно назвать энциклопедией образов. Два первых этюда – о змее и о корне — можно, кроме прочего, ассоциировать с динамизмом лабиринтного кошмара. В змее – животном лабиринте, в корне – лабиринте растительном мы обнаружили массу динамичных образов скрученного движения. Коль скоро это так, общность этих очерков о двух земных существах с исследованиями из «Земли и грез воли» очевидна.

В последней главе «Вино и лоза алхимиков» мы стремимся показать, что такое конкретная греза, греза, конкретизирующая разнообразнейшие ценности. Греза об эссенциях, разумеется, могла бы составить тему многочисленных монографий. Представляя набросок такой монографии, мы стремились доказать, что воображение не обязательно переходит с предмета на предмет, но, наоборот, обретает полную силу, сосредоточиваясь на привилегированном образе.

VII

Перед тем как покончить с этими общими замечаниями, мы хотели бы объясниться по поводу одного опущения, за которое нас, несомненно, будут упрекать. В книгу о земле мы не включили образы земледелия. Конечно, не из-за отсутствия привязанности к земле. Скорее, наоборот, нам показалось, что говорить о саде и огороде в краткой главе было бы предательством по отношению к ним. Для того чтобы рассказать о воображаемом земледелии, о радостях заступа и грабель, потребовалась бы целая книга. К тому же стереотипная поэзия сохи маскирует столько смыслов, что для освобождения литературы от лжепахарей понадобилась бы особая ветвь психоанализа.

Но сама детализованность наших исследований служит достаточным извинением за определенные несовершенства анализа. На самом деле мы не считали нужным расчленять некоторые из наших литературных документов. Когда нам казалось, что образ развертывается по нескольким регистрам, мы группировали его свойства, несмотря на риск утратить гомогенность отдельных глав. В действительности образ не подлежит дробному изучению. Он задает тему тотальности. Он способствует конвергенции в высшей степени разнообразных впечатлений, впечатлений, исходящих от нескольких органов чувств. Как раз при этом условии образ наделяется смыслами искренности и увлекает за собой все существо. Надеемся, что читатель простит лирические отступления, длинноты и даже повторения, цель которых – предоставить образам возможность жить собственной жизнью, одновременно и сложной, и глубокой.

Часть I

Глава 1

Диалектика воображаемой энергетики

Сопротивляющийся мир

…Враждебность нам ближе всего.

Рильке, «Дуинская элегия», IV

Ручной труд помогает изучению внешнего мира.

Эмерсон[16]I

Диалектика твердого и мягкого повелевает всеми образами, составляемыми нами о сокровенной материи вещей. Эта диалектика одушевляет все образы, через которые мы активно и пылко приобщаемся к глубинам субстанций, ибо подлинный ее смысл может быть только в одушевлении. Твердый и мягкий — это два первых качественных прилагательных, характеризующих сопротивление материи, первую динамическую жизнь сопротивляющегося мира. В динамическом познании материи – и, соответственно, в познании динамических ценностей нашего бытия – не будет ни малейшей ясности, если, прежде всего, мы не введем два термина: твердый и мягкий. Впоследствии придет более богатый и утонченный опыт, безграничная сфера «промежуточных» переживаний. Но в материальном порядке «да» и «нет» звучат как «мягкое» и «твердое». Не бывает образов материи без этой диалектики приглашения и исключения, диалектики, транспонируемой воображением в бесчисленных метафорах, диалектики, порою инвертируемой под воздействием любопытных амбивалентностей, – и даже обусловливающей, например, лицемерную враждебность мягкости или же дразнящее завуалированное приглашение твердости. Но все же материальное воображение зиждется на первообразах твердости и мягкости. Эти образы до такой степени элементарны, что, вопреки каким бы то ни было перестановкам и несмотря ни на какие инверсии, их можно всегда обнаружить в основе всех метафор.

И вот, если верно, что воображение сопротивления, приписываемого нами вещам, наделяет первичной координацией насилие, осуществляемое нашей волей против вещей (а мы приведем этому массу подтверждений), становится очевидно, что именно в труде, к которому материя мягкая и материя твердая побуждают столь по-разному, мы осознаём собственные динамические потенции, их разнообразие и противоречия. Через твердое и мягкое мы узнаём разные виды становления и получаем весьма несходные свидетельства действенности времени. Твердость и мягкость предметов волей-неволей вовлекают нас в динамическую жизнь весьма разных типов. Сопротивляющийся мир выводит нас за пределы статического бытия, за пределы нашего существа. Так начинаются тайны энергии. С этих пор мы становимся пробужденными существами. Когда у нас в руках молоток или мастерок, мы перестаем быть одинокими, обретаем противника и какое-то дело. Сколь бы мало мы ни имели, исходя из этого факта наша судьба становится космической. «Кирпич и известковый раствор, милая Изабелла,– пишет Мелвилл,– скрывают более глубокие тайны, нежели лес и горы»[17]. Все эти сопротивляющиеся объекты отмечены амбивалентностями содействия и препятствия. Это существа, которые необходимо укротить. Они наделяют нас сущностью самообуздания, сущностью нашей энергии.

II

Психоаналитики немедленно нам возразят: они скажут нам, что настоящие противники – это люди, что с первыми запретами ребенок сталкивается в семье, и что, как правило, сопротивление, досаждающее психике, отмечено печатью социального. Но ограничиваться переводом символов на человеческий язык – как часто поступает психоанализ – означает забывать область нашего анализа в целом, автономию символизма, а вот к ней-то мы и хотим привлечь внимание. Если в мире символов сопротивление является человеческим, то в мире энергии сопротивление материально. Ни психоанализ, ни психология не сумели найти должных средств для оценки сил. В психоанализе нет психического динамометра, чьи показания определялись бы эффективной обработкой материи. Подобно дескриптивной психологии психоанализ оказался сведенным к своего рода психической топологии: он устанавливает уровни, пласты, ассоциации, комплексы и символы. Несомненно, он позволяет оценивать доминирующие импульсы по их результатам. Но в нем отсутствуют инструменты подлинной психической динамологии, подробной динамологии, изучающей индивидуальность образов. Иными словами, психоанализ довольствуется определением образов через их символику. Стоит психоанализу обнаружить импульсивный образ или выявить травматизирующее воспоминание, как он сразу же ставит проблему их социальной интерпретации. Он забывает о целой области исследований: о само́й сфере воображения. А ведь психика одушевляется благодаря подлинному голоду в отношении образов. Она жаждет образов. В общем, психоанализ всегда ищет под образом единственную реальность, но забывает о противоположном направлении поисков: о поисках позитивности образа, исходящего из реальности. В этих-то поисках и обнаруживается энергия образа, служащая прямо-таки признаком активной психики.

Слишком часто психоаналитики считают, будто фантазирование нечто скрывает. Оно якобы играет роль «покрывала». Но ведь это его вторичная функция. И вот, как только фантазированию становится причастной рука, как только реальные энергии вовлекаются в труд, а воображение актуализирует собственные образы, центр существа утрачивает субстанцию горя. Действие сразу же становится небытием горя. И тогда выдвигается проблема поддержания динамического состояния, восстановления динамической воли в ритмическом анализе наступательности и мастерства. Образ всегда свидетельствует о некоем продвижении воображающего. Воображение и воодушевление связаны между собой. Несомненно – и увы! – бывает воодушевление без образов, но все-таки образов без воодушевления быть не может.

Так попытаемся же вкратце охарактеризовать воображение сопротивления и воображаемую агрессивную субстанциальность, перед тем как приступить к их подробному исследованию.

III

Чем было бы сопротивление, если бы в нем не было упорства, субстанциальной глубины, самих глубин материи? Пусть психологи твердят, что внезапно разгневанный ребенок бьет по столу, о который он только что ударился[18]. В этом жесте, в этом эфемерном гневе агрессивность высвобождается слишком быстро, и потому мы не можем обнаружить здесь подлинных образов агрессивного воображения. Впоследствии мы встретимся с находками дискурсивного гнева воображения, гнева, воодушевляющего труженика в его борьбе против всегда непокорной, изначально бунтующей материи. Однако же впредь следует иметь в виду, что активное воображение не начинается как простая реакция или рефлекс. Воображению необходим диалектический анимизм[19], переживаемый при обретении в предмете ответов на намеренное насилие, что наделяет труженика инициативой провокации. Материальное и динамическое воображения способствуют нашему переживанию наведенной враждебности, психологии противящейся, которая не довольствуется ударом или шоком, но обещает грезящему господство над самими глубинами материи. Итак, твердость в грезах есть твердость непрерывно атакуемая и непрестанно возбуждающая. Воспринимать твердость попросту как причину исключения, в ее первом «нет», означает грезить о ней в ее внешней форме, в форме, к которой невозможно притронуться. А вот для грезовидца сокровенной твердости гранит представляет собой своего рода провокацию,– его твердость оскорбительна, и за это оскорбление невозможно отомстить без оружия, без инструментов, без средств человеческого коварства. Гранит не обрабатывают с детским гневом. Его расчерчивают или полируют, и это новая диалектика, при которой динамология сопротивления дает множество нюансов. Как только мы начинаем грезить, обрабатывая материал, как только мы начинаем переживать грезы воли, время наделяется материальной реальностью. Существует время гранита, подобно тому, как у Гегеля в философии Природы присутствует «пирохронос», время огня. Это время твердости камней, этот литохронос можно определить не иначе как активное время труда, время, предстающее диалектически в усилиях труженика и в сопротивлении камня, как своеобразный естественный ритм, как ритм, должным образом обусловленный. И как раз благодаря такому ритму труд обретает сразу и объективную эффективность, и субъективно тонизирующие свойства. Временной характер сопротивления наделяется здесь важнейшими чертами. Осознанность труда теперь уточняется как в мускулах и суставах труженика, так и в регулярном продвижении работы. Следовательно, борьба, свойственная труду, является наиболее жесткой из всех возможных; длительность жеста труженика – наиболее наполненная из всех длительностей, ибо в ней импульс стремится к цели наиболее точно и конкретно. Эта длительность также обладает наибольшей способностью к интеграции. Трудовой жест как бы интегрирует труженика с сопротивляющимся предметом, с самим сопротивлением материи. Материя – длительность динамически внезапно всплывает здесь поверх пространства – времени. И в этой материи – длительности человек еще раз реализует себя скорее как становление, нежели как существо. Он познает движение бытия вперед.

bannerbanner