
Полная версия:
Вавилонская башня
По-прежнему всё молчало вокруг.
И вдруг в прихожей пронзительно звякнул звонок, и в ту же минуту за стеной наперебой зaговорили два женских голоса. Один был голос Kунички, другой был чужой, но в нем Мехлюдьеву послышалось что-то знакомое.
– Опоздала! Опоздала, mа сhére, и, вообрази:, из-за этой проклятой редакции! Приезжаю на поезд, бегу к кассе… Заперта! Поезд ушёл! Ну, вот, я к тебе, посидеть, повидаться, а в восемь часов нужно опять на вокзал!..
Теперь Мехлюдьев узнал этот голос, догадался, кто была эта опоздавшая дама! Эта была она, романистка!.. О, воля неисповедимых судеб! Это не даром… Что готовит ему ещё неизвестное будущее?!
Он насторожился и стал слушать дальше.
Теперь говорила хозяйка.
– Помилуй, душечка, как же это они могли тебя задержать? Ты бы им сказала…
– Ах, ma chére[3], ты себе представить не можешь, что это за люди! Это монстры какие-то, право! Во-первых, урод на уроде!.. Ни одной, знаешь, красивой, интеллигентной физиономии… Хохлатые, бородатые, фи!.. Потом, грубы, не знают никакого обхождения! Редактор совсем какой-то сумасшедший! Затем, ещё какой-то нахал… Нет, представь. какой вышел скандал… Сижу я, вдруг… Нет, я об этом потом… Другой ещё там лупоглазый такой, противный… «Не моё, говорит дело»… Я к третьему – длинный, взъерошенный, в роде орангутанга, – а он представь, смерил меня взглядом и, вообрази, фыркнул, так-таки фыркнул прямо мне в лицо!.. Ну, уж я их и отчитала, будут довольны! – закончила романистка.
Наступила пауза, в течении которой слышно было, как дамы что-то жевали и прихлёбывали.
– Но каковы нахалы, ma chére! – снова шипела романистка. – И это – члены редакции ин-тел-ли-ген-ция! Ну, уж, и отделала же я их! И неучи-то, и грубияны! А пуще всего досталось орангутангу… Знаешь, что я ему сказала? «Вас бы, говорю, следовало показывать за деньги, милостивый государь!» Вот что я ему сказала! Затем вышла в переднюю, хлопнула дверью, на извозчика, и прямо на вокзал. Скажи, пожалуйста, какие это у тебя фасоны? – вдруг переменила разговор романистка: – это, кажется façon-blousе? Да, да, так и есть! Вот и кушак, и фестоны..
– Да, это façon-blouse, – скромно созналась хозяйка.
– А что я видала у Анны Львовны – прелесть что такое! Слушай! Гладкая юбка гарнирована внизу широким бие и воланом плиссе! Вторая юбка из сисильена…
Лежавший на своём диване Мехлюдьев вознамерился переменить положение и перевернулся опять на живот. Вследствие этого диван издал звенящий звук, достигший, вероятно, ушей собеседниц, потому что они тотчас же понизили голос и стали шептаться. Затем, обе дамы совершенно притихли и даже перешли в другую комнату.
Вместо сумерек наступила теперь темнота, в которой смешались все очертания предметов!.. Мрачные думы в голове беллетриста тоже смешались в один безразличный хаосе, и благодетельный сон смежил его вежды, послав на смену реальных мыслей ряд прихотливых видений… Но видения эти имели тоже тревожный характер. То ему снилось, что Серафима Одурец заставляет его учить наизусть свою рукопись, за то, что он не может написать «Мировую Проказу»; то он видел себя счастливым обладателем измождённой дамы с жгучими глазами, которая щебечет по птичьи стихотворения, который сочинил взъерошенный критик, оказавшийся вдруг известным поэтом… «Не надо, не надо стихотворений! – жалобно молил Мехлюдьев, маясь в беспокойстве по своему жёсткому ложу, а ночь ползла и надвигалась, а с нею ползла и надвигалась над головою погруженного в сон беллетриста сплетавшаяся во мраке неизвестного будущего цепь новых событий…
VI. О том, как из малых причин готовятся возникнуть какие-то большие последствия
Нам, летописцам этой правдивой истории, начинает сильно казаться, что один из главных героев её, которым мы, может быть, слишком долго занимали внимание читателя, пожалуй, чего доброго, не взирая на все почтенные качества, украшающие эту глубокую и возвышенную натуру, – каковая, смеем надеяться, успела достаточно выясниться в представлении читателя, – несколько уже наскучил ему. Мы рады были бы ошибиться, но раз уже таковое подозрение закралось, оно начинает терзать нас, мы даём клятвенное обещание скоро покинуть Мехлюдьева – точнее, отвести ему второстепенное место и высыпать перед читателем, вознаграждая его терпение, целую группу новых героев. Но, пока, волей судеб, управляющих течением этой истории, мы достигнем этого пункта, считаем не лишним вернуться на время к покинутому нами Скакунковскому.
Этот почтенный господин, имевший, по собственному его признанию, три неизменные бедствия в жизни: малый рост, гланды и катар, – если устранить неустранимое первое – малый рост – пользовался в настоящее время отменным здоровьем и, как последствием его, отличным расположением духа, нисколько не изменявшимся от того, что он жил в одном из грязнейших домов грязнейшей набережной Лиговского канала, и, будучи обременённым многочисленной семьёю, обременял себя ещё и литературными занятиями, т. е. совмещал в себе два взаимно-враждебные и взаимно-уничтожающие начала.
Сюда, под сень литературно-семейного очага, измученный бесплодными шатаниями по городу, приволакивал свои усталые ноги Мехлюдьев, здесь, под несмолкаемый писк и рёв детей, оба друга, сидя один против другого и храня торжественное молчание, совершали необходимый для них обмен мыслей и делились впечатлениями дня; здесь, наконец при посильном содействии графинчика, понемногу развязывались их языки, и Скакунковский, как субъект, обладавший более живым темпераментом, задавал своему закадыке вопрос, в роде следующего: «Пишешь?»
На что со стороны мрачно упёршегося в одну точку Мехлюдьева слышался лишь протяжно-сокрушающий вздох.
– Чёрт возьми! – восклицал Скакунковский: – Ну что тебе мешает, скажи мне на милость? Что тебе мешает, хотел бы я знать?
Вместо ответа, со стороны Мехлюдьева следовал тот же протяжно-сокрушающий вздох.
– Это возмутительно! – волновался все сильней и сильней Скакунковский. У тебя есть всё: отдельная, покойная комната, тихие хозяева, почти никогда и дома не бывают…
И опять тот же вздох служил единственным ответом Мехлюдьева.
– Чего тебе ещё нужно? – продолжал терзать Скакунковский. – Да если бы мне такую обстановку… Я уж не знаю, чего бы я ни сделал! А то дети, писк, гам, жена с хозяйственными заботами… Слышишь? Нет, ты обрати внимание!.. Слышишь?..
При этом Скакунковский делал трагический жест указательным перстом по направленно к двери, за которою бурлил и клокотал во всю, разливаясь на всевозможные звуки, его «семейный очаг»:
– Мама, дай булочки…
– Уа-уа!
– Мама, что это Петька дерётся?!
– Ха!.. Семейное счастье!. – сардонически вопиял коротыш, потрясая на Мехлюдьева носом, как будто тот был виновником всего этого, – понимаешь ли ты, как это должно вредно отзываться на творчестве? Нет, ты не поймёшь! Ты один! Ты счастливец! А я-то, брат, понимаю отлично! Я каждый день замечаю. как я все более опошляюсь, мельчаю! Фантазия гибнет! Душа засыхает! А между тем я знаю, что во мне ещё много творческих сил… Посмотри вокруг… Что из себя представляет современная литература? Дрянь! Мелочь! Пигмеи! Где таланты? Нет, ты осмотрись вокруг хорошенько и скажи где таланты?
Скакунковский умолкал и испытующе смотрел на Мехлюдьева. Мехлюдьев, ворошился на стуле, бросал окрест унылый взор и со вздохом ответствовал:
– Их нет.
– Их нет! – торжествующе восклицал Скакунковский. – Где теперь идеалы? Какие теперь цели искусства? Гроши, построчная плата – вот к чему сводится всё! Нет, ты мне скажи, ради Бога где идеалы?
Скакунковский опять умолкал и пытливо смотрел на Мехлюдьева. Мехлюдьев вздыхал и затем сознавался:
– Нет идеалов…
– Нет идеалов! – восклицал Скакунковский: – Современная литература – базар, на который всякий торгаш тащит самую последнюю дрянь, с целью её подороже продать! Вот как я смотрю на неё! И чувствовать, сознавать в то же время, что в тебе горит искра Божья, что ты мог бы создать талантливую вещь – и не в силах, потому что весь опутан прозою жизни, кухонными дрязгами, заботами о том, чтобы отдать за квартиру, купить дров и пр., и пр… Вот где настоящий трагизм! – заключал Скакунковский свою красноречивую тираду, хватая графинчик и наполняя рюмки себе и приятелю, после чего восклицал отчаянно: – Выпьем!
Оба чокались, выпивали, крякали и, сморщившись, тыкали вилками в тарелку с селёдкой.
Как бы то ни было, после нескольких манипуляций с графинчиком чело хозяина прояснялось, и он предлагал Мехлюдьеву прочесть рассказ, написанный в несколько дней, с целью преподания необходимых советов и указаний.
– Читай! – слышался унылый шепот Мехлюдьева.
Скакунковский читал, под аккомпанемент клокотанья семейного очага, умудряясь обращать от времени до времени отдельные восклицали по направлению к этому очагу, в целях водворения необходимая порядка:
«Девушка стояла на краю обрыва, прямо лицом к заходящему солнцу, – читал Скакунковский. и вдруг обращался à part[4]: – Лиза, да дай же Петьке, чего он там просит! – «Её выразительное молодое лицо, с тонкими прядями тёмных волос… (Тише, вы, там! Всю башку разломили!)… с тонкими прядями»…
– С «густыми» – лучше, – заявлял Мехлюдьев.

– «С густыми прядями тёмных волос, – продолжал чтение автор, – было печально. Вся фигура молодой девушки, изящными, стройными формами, обличавшими принадлежность её к аристократическому кругу»… (Чёрт бы вас всех побрал, дадите ли хоть минуту покоя!?) – и т. д.
Как бы то ни было, чтение доходило до конца, и Мехлюдьев внимательно выслушав произведение приятеля, снабдив его своими примечаниями и дав ему должную по достоинствам аттестацию, прощался и уходил домой, ещё более мрачный, чем каков он был ранее, до прихода сюда.
Да, тоска его была велика и всеобъемлюща! Всюду, где бы он ни появлялся, он носил её с собою, как то ядро, которое служит необходимым спутником тулонского каторжника. Все, что он видел вокруг, давало пищу его мрачным думам. Все двигалось, жило, дышало, всё имело своё место на жизненном пиру, лишь в его душе царили пустота и мрак! Он смотрел на окружающее и чувствовал зависть. Жизнь окружающего, длительная, хлопотливая жизнь катилась всё вперёд и вперёд – лишь он один стоял на точке замерзания. И поэт с древесными псевдонимами успел написать и проскандировать несколько дюжин новых стихотворений… И достойная подруга его успела изготовить не мало бифштексов. Даже канарейки значительно усовершенствовались в неумолчном трещании и хорошо научились аккомпанировать скандирующему поэту… А. Мехлюдьев со своей «Мировой проказой» так и не сделал за все это время ни одного шага вперёд!
Он уже чувствовал» себя забытым, низринутым в пучину безвестности, погубленным и посрамлённым, забитым, уничтоженным!..
Однажды он лежал на своём диване и предавался обычным мрачным думам. Стоял вечер и в окно шлепал дождь… Канарейки давно уже умолкли… Кунички не было дома. В квартире была тишина, и лишь за стеной раздавались слабые звуки разговора вполголоса.
Он долго лежал так, углублённый в себя, как вдруг приподнялся и начал прислушиваться.
Чей-то голос упомянул его имя. Это был голос совсем для него незнакомый, голос протяжный, замогильный, зловещий…
Другой голос, принадлежавший поэту с древесными псевдонимами, тихо ответил:
– Он самый!
Мехлюдьев сел на диване и насторожил оба уха, стараясь не проронить ни единого слова.
– Он спит? – спросил зловещий голос.
– Спит! – ответил голос поэта.
– Гм! – сделал незнакомец.
– Вы имеете некоторые виды? – вопросил поэт.
– Имею, – шёпотом отвечал незнакомец, и этот шёпот показался Мехлюдьеву чрезвычайно таинственным, исполненным каких-то страшных предзнаменований… Наступила длинная. тягучая пауза, в течение которой Мехлюдьев успел несколько раз побледнеть и покраснеть, и изощрить свой слух до степени уловления дыхания собеседников.
– Некоторые? – снова вопросил поэт.
Новая, мучительная, о, какая мучительная пауза!
– Да, некоторые! – твёрдо отвечал незнакомец с замогильным голосом.
– Вы с ним знакомы? – спросил поэт.
– Нет, но вы с ним знакомы! – ещё твёрже, и, как показалось Мехлюдьеву, суровее отвечал незнакомец.
– Вы хотите. чтобы я вас познакомил? – спросил поэт.
– Непременно! – совсем уже твёрдо отвечал незнакомец.
И опять новая, адски мучительная пауза!
– Вы думаете, он будет подходящий? – спросил поэт.
– Вполне! – отвечал незнакомец.
– И может оказаться полезным^?
– Несомненно!
Тогда поэт сказал какое-то слово, которое Мехлюдьев, при всех усилиях слуха не в состоянии был разобрать.
– Ну вот ещё! – твёрдо отвечал незнакомец. И вдруг опять понизил голос до шёпота: – Это нужно сделать как можно скорее. Он должен быть наш… Он привлечёт других, и тогда мы выкинем красный флаг!
«Красный флаг!!»
Мехлюдьев припрыгнул на диване, причём одна из не совсем твердых в своём направлении пружин болезненно звякнула.
«Красный флаг!!!»
Мехлюдьев спустился, вернее-сполз с дивана, приблизился к двери, за которою происходил разговор и. весь обмирая, прильнул к замочной скважине глазом…
Вот что он увидал.
На столе горела лампа. С одного края стола сидел поэт с древесными псевдонимами, с другого – темнела фигура незнакомца, обладателя замогильного голоса. Он сидел, весь окутанный облаками табачного дыма, но яркий свет лампы явственно озарял его голову и вид этой головы потряс Мехлюдьева холодным трепетом от макушки до пяток.
Густая копна черных волос… Взъерошенная борода в виде войлока… Лицо – мрачное, смуглое, с глазами на выкате, которое могло бы послужить прекрасной натурой художнику, для изображения Стеньки Разина, или на худой уж конец, разбойника с большой дороги…
Мехлюдьев. чувствовал, что колени его отбивают друг о дружку барабанную дробь, и холодный пот выступает крупными каплями…. Он добрался до дивана и сжался в комок, как бы отдав своё бренное тело под защиту его равнодушных объятий…
Он думал услышать ещё что-нибудь, но голоса умолкли и хлопнула дверь. Вероятно, гость и хозяин перешли в соседнюю комнату.
О, зачем, зачем он им понадобился?! И зачем, именно он – скромный литератор, художник, никогда не преследовавший никаких других целей. кроме целей искусства? Разве они не могли бы найти кого-либо другого? Кажется, ни его прошлое, о котором ни хозяин-поэт, ни тем более, гость, этот таинственный незнакомец с страшной наружностью, не должны были знать ничего, ни его настоящее, отданное всё целиком созданию «Мировой проказы», не дают им ни малейшего права намечать его орудием для исполнения каких-то ужасных, таинственных целей…
А поэт то, поэт-то – каков? Кто бы мог думать Вот-те и гасконец! «И коровки, и овечки… Нежный говор васильков»… припоминал Мехлюдьев, – И занёс меня дьявол в эту квартиру! Ах, чёрт»!
Но что делать, однако?
Бежать! Да, бежать – единственное средство, которое ему остаётся! И он завтра же переедет на другую квартиру Это будет уже в пятнадцатый раз с нового года, но что ж делать? Знать, того хочет судьба!..
Остановившись на этом решении, Мехлюдьев почувствовал себя много спокойнее. Он почувствовал себя настолько спокойнее, что решился лечь спать.
Незнакомец с замогильным голосом, вероятно, ушёл. В квартире царила тишина. Лишь слабо слышалось мерно шлёпанье туфель хозяина. Поэт, вероятно, «творил»…
Но теперь Мехлюдьев уж не верил ему и ничему, ничему в этой квартире он уж не верил!
«Завтра, утром, чем свет» – подтвердил он ещё раз про себя, своё решение на счёт переезда.
Он разделся и лёг.
Но долго он ещё не мог заснуть. Все время перед ним рисовался незнакомец с замогильным голосом, все врёмя ему мерещился «красный флаг»…
* * *Он вдруг быстро проснулся. В одно мгновение ока проснулся Мехлюдьев, словно от какого толчка.
Он даже привскочил на диване и сел. Вокруг стоял мрак… Было тихо. Отчего же он проснулся?
Только что он успел себе задать этот вопрос, как в кухне звякнул звонок… Он понял причину своего пробуждения. Кто-то звонил. Что это значит?
Тишина. Все спят.
Новый звонок, ещё более громкий, заставил вздрогнуть Мехлюдьева… Страшная мысль озарила вдруг его голову… Не это ли «красный флаг»?!
Этот звонок разбудил всех в квартире. Поэт с древесными псевдонимами, первый, робким голосом воззвал к своей сладко спавшей подруге:
– Куня, Куничка! – зашептал он. – Куничка! Да проснись же, что это ты, право!
– А? А? Что? Что такое? – забормотала сонным голосом Куничка.
– Слышала?
– Что такое?
– Звонят.
– Звонят?
Как бы в ответ на этот вопрос раздался новый, третий по счёту, оглушительный звонок…
– Чёрт! – обругался поэт боязливым тоном. – Что это за свинство? Кто бы это мог быть?
– Поди, посмотри! – отвечала Куничка.
– «Поди, посмотри!» – передразнил поэт. – Поди вот сама и посмотри! Чего я буду смотреть? Какой нибудь пьяный дурак… Ну, вот, вот ещё!..
В то же время раздался испуганный голос Матрёны.
– Барин! Звонят!
– Ну! – крикнул поэт в раздражении. – Звонят! Спроси, кто?
– Я скрашивала, не отвечают.
– Не отвечают? Куничка, слышишь? Не отвечают.
– Вы бы вышли барин.
– Зачем я выйду? Разве их много? Скажи им, что они ошиблись!
– Я говорила.
– Что же?
– Говорит: «отоприте!»
– Гм!
– Нюничка, да ты бы вышел в переднюю, спросил…
– Что я буду выходить один?! Г-н Мехлюдьев! – крикнул вдруг поэт, стуча в стенку. – Г-н Мехлюдьев! Вы спите?
– Нет, не сплю, – послышался слабый голос жильца.
– Вы слышали? Звонят!
– Да, слышал… – печально отвечал жилец.
– Кто бы это мог быть? А? Как вы думаете, кто бы это мог быть?
«Кто бы это мог быть? Ха! Блаженное неведение! – думал Мехлюдьев. – И ты не догадываешься? Сказал бы я тебе… Красный флаг – вот кто должен быть!..»
Но он это только подумал, вслух же сказал:
– Я не знаю, кто бы это мог быть. Я думаю, что это кто-нибудь из ваших знакомых…
– Как вы думаете, пойти спросить? А! Как вы думаете?
– Я думаю спросить! – отвечал жилец.
– А вы будете так любезны, выйти?
– Я? Зачем же я выйду?
– Ну, всё-таки, нас двое мужчин, да Матрёна, знаете, лучше, когда больше народу!
– Хорошо, я выйду! – покорно отвечал жилец.
Он слез с дивана, кое-как оделся и вышел в прихожую.
Картина, которая ему там представилась, была такова:
На столе прихожей мерцали три лампы. Одна была Матрёны, из кухни, другая – из кабинета поэта, третью зажгла впопыхах Куничка. Ослепительный свет их озарял живописную группу: хозяина, в дезабилье, у входной двери, в оборонительной позе и с половою щёткой в руках, Куничку. в юбке и кофте, вооружённую кухонными щипцами и Матрёну, полуобнажённую, с распущенными, как у ру^.ши, волосами, державшую на готове кочергу…
Жилец притулшлcя за дверью и ждал, что из всего этого выйдет…

– Кто там? – неестественным, грозным басом вопросил поэт.
– Я! – отвечал таинственный голос за дверью.
– Кто ты? Что тебе нужно? – ещё грознее крикнул поэт, хотя голос его в ту же минуту сорвался, как у молодого петушка, попытавшегося в первый раз кукарекнуть.
За дверью царило зловещее молчание… Сердца всех замерли и. как бы, перестали биться… Половая щётка в руках поэта сделала было наступательное движение, но тотчас же бессильно поникла…
И вот, среди этой зловещей, роковой тишины, таинственный голос за дверью, раздельно и ясно, вдруг произнёс:
– Матрёна! Отвори!
Поэт вопросительно взглянул на Матрёну.
– Ах. барин, постойте! – смущённо заговорила Матрёна. – Я, кажется, зиаю!
И, подойдя к двери, спросила:
– Филат Иваныч?
– Я! Отвори! – послышался голос ночного пришельца.
Дверь отворилась и в прихожую ввалилась кульком, вся мокрая, точно вынырнувшая только что сейчас из воды, фигура человека. в пиджаке и фуражке. Она мотнулась направо, налево и, ослеплённая светом трёх ламп, попятилась к двери…
– Он пьян! – взвизгнула Куничка.
– Он пьян! – воскликнул поэт.
– Ты пьян! – заговорила Матрёна. – Что ты там мелешь? Какая тебе Матрёна? Очумел! Господ только тревожишь! Звонишься ещё! Ступай, ступай, нечего тут! Ступай, а не то – вот сейчас кочергой.
– Пошёл вон! – грянул поэт, овладевший вдруг своею властью хозяина.
– Вон!! – присоединились дуэтом Мехлюдьев с Куничкой.
– Тебе что нужно здесь, а? Ты как смел звониться, а? Каналья! ВонъМ гр'емЬл поэт.
– Это всё… Ма-трё-на! – повинно мотнул головою пиджак, икнул и прислонился к стене.
– Вон!! – топал ногами поэт.
Но Матрёна успела уже перевернуть посетителя к двери лицом и, усердно барабаня его в мокрую спину, вытеснила, наконец, на площадку.
Там в последний раз мелькнули спина пиджака и фуражка, затем всё исчезло, дверь хлопнула и брякнул железный засов.
Теперь пришла очередь отдуваться Матрёне.
– Ах ты, шельма! Ах ты, каналья! – вопияла Куничка, наступая на Матрёну. – Не говорила я, что у тебя на каждом шагу любовники? Скажите на милость, какое нахальство! Даже звониться стали! И по ночам, по ночам!
– Ну, что ж такое! Эка невидаль – «по ночам!» – огрызалась Матрёна, в грязной юбке и с распущенной косой бродя по кухне, и с неистовым грохотом прибирая предметы домашней утвари, которые предполагалось употребить вместо оружия против нашествия иноплеменных и в которых теперь уже не было надобности. – К кому ходят днём, а к кому ночью…
– Что? Что ты сказала? Повтори!
– Проехало!
– Нет, ты повтори, что сказала! – приступала хозяйка.
– Что? повтори, что ты сказала? – откликнулся с своей стороны и поэт.
Прозревая своей чуткой душой, что в воздухе надвигается нечто, долженствующее разрешиться сейчас какою-то сценой, характер которой делает присутствие всякого постороннего человека совершенно излишним, деликатный герой наш быстро устремился к себе.
Накрывшись, по обычаю, с головой одеялом, он старался призвать к себе благодетельный сон, но бесплодно. Чаша треволнений этой ночи должна была, очевидно, наполниться до самых краёв. Как ни старался он, елико возможно, плотнее окутать голову свою одеялом с целью заглушения посторонних звуков. они все же назойливо врывались в уши его в виде восклицаний и отрывочных фраз голоса Матрёны уже не было слышно. Кричали поэт и Куничка.
– …Вот она, вот, собственная прислуга… Добились!.. Собственная прислуга, распущенная девка, которую давно бы следовало прогнать… Не правда ли, да? Вы согласны? Собственная прислуга дозволяет себе…
– Ах, ах, ах! – стонала и всхлипывала подруга.
– Ведь, не правда ли, вы согласны, что если она позволяет себе…
Мехлюдьев зажал оба уха и издал стенанье:
– О, Господи! Вот наказание!
Он лежал так несколько времени, зажимая изо всей силы пальцами уши, в результате чего получилось отсутствие звуков. С другой стороны, это положение, в силу своего неудобства, исключало всякую возможность заснуть. Он вынул пальцы из отверстий ушей, и в ту же минуту волны бушующей бури не преминули в них снова ворваться.
Теперь уже раздавался голос Кунички.
– Вы меня обратили в кухарку! Я с вами иссохла! И ваш глупый язык смеет ещё поворачиваться…
– Молчание! – взвизгнул поэт.
Мехлюдьев стремительно зажал опять оба уха, погрузив себя в искусственное состояние спокойствия. Однако, чувствуя что лицо его наливается кровью, он, спустя несколько времени, принуждён был отнять снова пальцы, возвратив себе, таким образом, способность всё слышать.
Буря бушевала во всю.
– Да как ты смеешь? А? Кто ты таков? А? Что ты себе воображаешь? Ты хозяин? А хочешь, я тебя выгоню вон? Вон! Чтобы и духу твоего не было! Вон!!
Голос подруги поэта слышался теперь из другой уже комнаты, из чего можно было заключить, что поэт решился на благородную ретираду.
Затем началась беготня и послышалось падение, вернее – швырянье куда-то в пространство каких-то вещей, в том числе разных принадлежностей гардероба, о чём можно было судить по резкому звуку, похожему на звук соприкасающихся с полом металлических пуговиц.
– Бери! Получай! Вот твой подлый сюртук! Вот твои поганые сапожонки! Вот твоё проклятое бельишко! Вот тебе! Вот! Вот! Вот!
В эту минуту..
Однако, не лучше ли будет, если, в интересах читателя, которого мы, в силу сурового долга, налагаемого обязанностью историка, иногда против воли, заставляем присутствовать при том, чего он видеть и слышать, пожалуй, не хочет – поторопимся опустить заблаговременно занавес?..
* * *Розоперстая Аврора успела прокатить на своей лучезарной колеснице четверть полуночного неба, под которым тем временем успело совершиться немало разных событий: выйти много газет и журналов, разыграться нисколько ссор и проделаться нисколько подлостей и мошенничеств, когда Мехлюдьев разомкнул, наконец, свои усталые вежды, попросту говоря – пробудился.