
Полная версия:
В поисках великого может быть
В финале мы с удивлением обнаруживаем, насколько духовно близки Дон Кихот и его оруженосец. Кстати, Дон Кихот оказался хорошим рыцарем. Он, может, и бессмысленно, но все же сумел проявить те возможности, которые в нем таились. То же самое можно сказать и о Санчо Панса. Став губернатором, хотя, конечно, это было всего лишь забавой для назначившего его на эту роль герцога, он проявил необыкновенную мудрость. В этих эпизодах романа Сервантес использует мотивы библейских притч. Рассуждения Санчо взяты из притч Соломона, который прослыл великим мудрецом и необыкновенно справедливо судил о вещах. Санчо оказался прекрасным губернатором, так что его вера в собственные силы, как и вера в него Дон Кихота вполне оправдались. Постепенно герои все больше и больше становятся похожи друг на друга.
В одной из заключительных сцен второго тома романа Санчо скажет Дон Кихоту: «Когда я сплю, я не знаю ни страха, ни надежд, ни трудов, ни блаженства; спасибо тому, кто изобрел сон – этот плащ, покрывающий все людские мысли, эту пищу, прогоняющую голод, эту воду, утоляющую жажду, этот огонь, согревающий стужу, этот холод, умеряющий жар – одним словом, эту единую для всех монету, эти единые весы, равняющие пастуха и короля, дуралея и мудреца. Одним только плох крепкий сон: говорят, он очень смахивает на смерть и что разница между спящим и мертвым не слишком велика». Санчо Панса размышляет очень возвышенно, и Дон Кихот не может этого не отметить:
– Никогда еще, Санчо, – сказал Дон Кихот, – ты не произносил такой изящной речи. Это только подтверждает пословицу, которую ты любишь повторять: не с тем, с кем родился, а с тем, с кем кормился.
– Ага, сеньор хозяин! – воскликнул Санчо. – Теперь уже я не нанизываю пословицы: они слетают с уст вашей милости не хуже, чем у меня. Правда, разница в том, что ваши пословицы приходятся кстати, а мои – ни к селу ни к городу…
Таким образом, Санчо Панса начинает говорить возвышенным языком, бредить рыцарскими романами, а Дон Кихот – сыпать пословицами, как прежде делал его оруженосец. Санчо – это своеобразный мост между реальной действительностью и Дон Кихотом. С одной стороны, он очень тесно связан с окружающим миром, глубоко укоренен в нем, особенно это ощущается в начальных главах книги, а к финалу все больше и больше начинает походить на Рыцаря печального образа.
В романе есть одна очень выразительная сцена. Дон Кихот произносит речь о Золотом веке, «…ему захотелось поделиться своими размышлениями с козопасами, а те слушали его молча, с вытянутыми лицами, выражавшими совершенное недоумение. Санчо также помалкивал; он поедал желуди…» А кто ест желуди? Свиньи. Повторю, это центральный символ, которым завершается роман. Этот образ – олицетворение действительности, противостоящей Дон Кихоту. Но вслушаемся в его речь: «Для того, чтоб добыть себе дневное пропитание, человеку стоило лишь вытянуть руку и протянуть ее к могучим дубам, и ветви их тянулись к нему и сладкими и спелыми своими плодами щедро его одаряли…» (Глава XI). А чем плодоносит дуб? Теми же самыми желудями… Так что, с одной стороны, Санчо, казалось бы, тоже уподобляется свинье, а в то же время он – человек Золотого века.
В финале романа Дон Кихот, во всем разочаровавшийся, больше не верящий в идеалы рыцарства, знающий, что Дульсинея Тобосская – всего лишь скотница из деревни Тобоса, да к тому же еще и не слишком целомудренная, не ошибся в одном – он не ошибся в выборе оруженосца, не ошибся в Санчо Панса. «Если будучи безумным, я помог ему получить в управление остров, то, находясь в здравом уме, я отдал бы ему целое королевство. Это заслуживает его простая душа и верное сердце».
Что касается романа в целом, это итог не только испанского, но и всего европейского Ренессанса. Испанское Возрождение – это подъем, чреватый упадком. Это была чистая демонстрация возможностей, в реальности почти ничего не осуществилось. Очень скоро испанское Возрождение вошло в полосу кризиса. И в этом смысле «Дон Кихот» – итог эпохи. Но это и итог всего европейского Ренессанса, который тоже оказался демонстрацией возможностей, лишь немногие из которых смогли воплотиться в реальности. Недаром наиболее полно эта эпоха выразилась именно в искусстве – в игре, в некоем вероятном, вымышленном мире. Она лишь демонстрировала потенциалъ…
В «Дон Кихоте» нашли отражение важные стороны ренессансных идеалов. Позвольте мне сделать сравнение с человеком, который на первый взгляд является прямой противоположностью Дон Кихоту. Это Никколо Макиавелли. Герой книги Сервантеса – фантазер, а Макиавелли – реальный исторический деятель, политик, философ, историк и военный теоретик, один из самых влиятельных представителей своей эпохи. В трактате «Государь» Макиавелли доказывает, что человек сам определяет горизонты и смысл собственной жизни. И главное, что требуется от личности, способной на суверенные действия, – это доблесть, дерзость, готовность рисковать, идти наперекор обстоятельствам, проявлять безрассудство. Но это вполне можно отнести и к Дон Кихоту. Создавать себя самого, по какой тебе угодно форме – вот что требуется от человека. Лучше быть напористым, чем осторожным. «Фортуна, как всякая женщина, благоволит к дерзким, а не к осмотрительным». И, наконец, последнее: нужно следовать великим образцам. Макиавелли утверждает, что Александр Македонский подражал Ахиллу, Цезарь – Александру, и подлинный властитель тоже должен выбрать себе образец. В его представлениях об идеале много общего с Дон Кихотом. Прежде всего это та же вера в безграничные возможности человека, которая составляет главный пафос эпохи Возрождения. В этом смысле роман Сервантеса – ее итог.
Есть в нём и прямая связь с произведениями Шекспира – это ощущение разрыва двух истин, идеального и реального. Такие герои, как Гамлет или король Лир понимают, что реальность и идеал не совпадают, и это приводит их к безумию. Но безумие Дон Кихота основано на ином: он верит лишь в одну идеальную правду и больше ни во что. Этот разрыв между реальным и идеальным, который так остро выступает в произведениях Шекспира, составляет главную основу образа Дон Кихота. Только в отличие от героев Шекспира он вообще не хочет замечать действительность, считает, что это нечто заколдованное, подложное, что это волшебники все испортили, а на самом деле мир устроен иначе.
Дон Кихот оказался если и «не вечным спутником человечества», то достаточно долго сопровождал его – почти четыре столетия. В каждой культуре возник свой вариант этого образа. Русским Дон Кихотом стал князь Мышкин, герой романа «Идиот». Достоевский вообще необыкновенно высоко ценил книгу Сервантеса и даже утверждал: окажись человечество на краю гибели и должно будет предстать перед высшим судом, чтобы доказать Творцу, что не зря существовало на земле, – для оправдания людям будет достаточно «Дон Кихота» Сервантеса…
Но, надо сказать, все великое в истории создавалось людьми, которые верили в высокие идеалы и, главное, в свою способность эти идеалы осуществить. Так было, во всяком случае, вплоть до наступления XXI века.
Однако вера в себя, вера в идеал легко переходят в недооценку действительности, и поэтому любому герою грозит опасность превратиться в Дон Кихота, если он станет переоценивать собственные силы, слишком слепо верить в желаемое, и отказываться видеть реальное положение дел. Ситуация Дон Кихота – это комическая сторона всякой героической ситуации, и обывателям она не страшна. Однако хочу сразу подчеркнуть: есть эпохи, когда Дон Кихоты оказываются особенно востребованы – это эпохи общественных спадов. В период подъемов обычно появляется некоторая почва для веры в идеал и в возможности его воплощения. Вдруг что-то да получится! А во времена спадов Дон Кихоты становятся действительно центральными фигурами. Герцен, кстати, писал, что история движется между героями и Рыцарями печального образа. Не случайно «Дон Кихот» Сервантеса возникает именно на исходе Ренессанса. Такие эпохи рождают два человеческих типа – это Гамлеты и Дон Кихоты. Недаром Тургенев в своей известной статье противопоставляет Гамлета, который принимает этот разрыв между идеальным и реальным, который не переоценивает идеал, трезво смотрит на окружающий мир и чувствует, что не в силах его изменить, и Дон Кихота, который ослеплён собственными идеалистическими устремлениями, пытается что-либо предпринять, но всё это оказывается лишь схваткой с ветряными мельницами… Гамлет бездействует, потому что не хочет быть Дон Кихотом.
Коснусь ещё одной важной стороны вопроса. Эта проблема возникла в XX веке. У испанского философа Мигеля де Унамуно есть работа о Сервантесе («Житие Дон Кихота и Санчо по Мигелю де Сервантесу Сааведре, объясненное и комментированное Мигелем де Унамуно»). В этой книге Унамуно признается, что ему очень дорог и близок герой Сервантеса Дон Кихот, но он не может согласиться с автором романа, который сделал его смешным. Судьба Дон Кихота – это судьба всякого человека вообще. Человек всегда должен ставить перед собой труднодостижимые цели, в этом – залог его духовного величия. Нельзя представлять подобное смешным, как это сделал Сервантес. Кстати, в известном советском фильме режиссера Г. Козинцева Дон Кихот в исполнении Н.Черкасова перестаёт быть смешным, он всерьёз исповедует философскую концепцию романа.
Здесь есть две стороны, на которые следует обратить внимание. Одна – более общая. Дело в том, что если бы Дон Кихот не был смешон, он был бы страшен. Он прекрасен именно потому, что вызывает улыбку, потому что то, что он делает, безобидно, а если бы он и в самом деле начал сокрушать всё вокруг, то не дай Бог. Но есть и другая сторона концепции Сервантеса. Дон Кихот начитался рыцарских романов, и как бы сам сошёл с их страниц. Однако действует он не в мире рыцарства. Сама историческая действительность скорее изображается Сервантесом в духе испанской плутовской новеллы. Но то – роман, а это – жизнь, то был некий идеальный мир, а здесь – реальность, только Дон Кихот её не понимает, и отсюда возникает смех Сервантеса.
Не буду останавливаться на этом подробно, прошу лишь обратить внимание: речь идёт о вставных новеллах первого тома романа. Герои этих новелл – пастухи, влюблённые – чем-то напоминают Дон Кихота. И это не случайно: перед нами вроде бы тот же самый реальный мир, в чём-то соприкасающийся с миром идеальным. Но более важен второй том. В том, что делает здесь Сервантес, для литературы нашего времени, конечно, нет ничего удивительного. Мы привыкли к литературной игре, на нас это уже не производит особого впечатления. Но в эпоху Ренессанса это звучало необыкновенно ново и неожиданно.
Дело в том, что герои второго тома «Дон Кихота» читали том первый. Этот приём в эпоху Сервантеса явился настоящим открытием. Кроме того, здесь присутствует полемика с подложным продолжением книги, созданным Авельянедой, обсуждается, где всё описано правдиво, а где – нет. Герои Сервантеса встречаются с персонажами, сошедшими с её страниц… Сервантес играет границами реальности, кажущимся и действительным.
Итак, что получается? Существовал рыцарский роман, в сравнении с которым то, что написал Сервантес, правда. А потом, когда появился второй том его произведения, именно он стал казаться правдивым, а первый превратился в выдумку. Всё закончилось вторым томом, но Сервантес вполне мог бы создать и третий, и четвёртый, и всякий раз предыдущая книга воспринималась бы по отношению к последующей как вымысел, а новая – как правда…
Это новое понимание взаимоотношений между искусством и жизнью. В реальности осуществляются далеко не все возможности, которые потенциально бесконечны. Любое произведение – лишь частичное её отражение, никогда её не исчерпывает.
Культура XVII века
Эпоху Возрождения принято рассматривать как переходную от Средневековья к Новому времени. Но что такое новоевропейская культура, каковы наиболее значимые её параметры, которые позволили сосуществовать самым разным, порою противоположным явлениям?
Первое, самое существенное, – субъектом культуры становится личность. Второе – десакрализация мира. Это не означает утраты веры в Бога – религия сохраняет ведущую роль в духовной жизни людей; в XVII веке, как и в эпоху Возрождения, религиозные идеи окрашивают наиболее важные общественные движения. Отметим, что XVII век – это последний великий век церковной архитектуры. Однако с десакрализацией мира возникает почва для развития науки и технической цивилизации.
«Это был век, – писал Ортега-и-Гассет, – когда основатель новой физики Галилей не счёл для себя постыдным отречься от своих взглядов, ибо католическая церковь суровой догматической рукой наложила запрет на его учение. Это был век, когда Декарт, едва сформулировав принцип своего метода, благодаря которому теология превратилась в ancilla philosophiae, стремглав помчался благодарить Матерь Божью за счастье такого открытия. Это был век победы католицизма и вместе с тем век достаточно благоприятный для возникновения великих теорий рационалистов, которые впервые в истории воздвигли могучие оплоты разума для борьбы с верой».
Несомненно, культурный горизонт предыдущей эпохи не включал в себя научного знания. Весь европейский Ренессанс по природе своего мышления ещё мифологичен. Так натурфилософия позднего Возрождения являет собой причудливый сплав античного платонизма и народного волшебства. Недаром Парацельс называл себя белым магом. Весьма показательна для культуры Возрождения такая фигура, как Фауст. Имеется в виду герой народной книги, который сначала был учёным-теологом, а затем отказался от теологии, стал мирским человеком и с тех пор именовал себя доктором медицины, астрологом, математиком, пользовался халдейскими, персидскими, арабскими, греческими письменами и заклинаниями.
Натурфилософия Возрождения исходит из представления о космосе как замкнутом одушевлённом целом, о подобии микрокосма (человека) и макрокосма (мира). Джордано Бруно писал: «Природа есть Бог в вещах». Автор известной речи «О достоинстве человека» Пико делла Мирандола заключает: «Глубоко изучив гармонию Вселенной… и уяснив сродство природы вещей, воздействуя на каждую вещь особыми для неё стимулами, он (человек) вызывает на свет чудеса, скрытые в укромных уголках мира, в недрах природы, в запасниках и тайниках Бога, как если бы сама природа творила эти чудеса».
Природа воспринимается как особый текст, который надо уметь читать и истолковывать – так же, как толкуют и комментируют Священное писание. «Весь внешний видимый мир есть знак или фигура внутреннего духовного мира. Это произнесённое слово, божественная телесность, которыми рождены и осуществлены все вещи. Внутреннее держит перед собой внешнее как зеркало» (Я. Бёме). Форма существования вещи есть и форма её значения. Ренессансному мышлению ещё присуща мифологическая неразличимость знака и вещи. Парацельс говорил: «Воля Бога не в том, чтобы сотворённое им для человека пребывало скрытым. Если он даже скрыл определённые вещи, он всё равно не оставил без видимых внешних знаков». На этом основании он считал, что орех, который внешне подобен голове, может быть использован как лекарство: зелёные части для лечения костей черепа, а сердцевина – для лечения мозга.
Символически-магическое значение имеет и сам язык. Все языки мира вместе образуют форму креста: европейские языки читаются слева направо, древнееврейский и арабский справа налево, китайский и японский сверху вниз, а языки Нового Света снизу вверх. Между природой и культурой нет принципиального различия. Понять смысл того или иного явления природы – значит понять, как оно участвует в человеческой судьбе. Отсюда интерес к хиромантии, астрологии и т.д.
Вот названия глав описания Змеи у ученого-натуралиста XVII века Улисса Альдрованди. «Экивок; синонимы; этимологические различия; форма и описание; анатомия; природа и нравы; темперамент; совокупление и рождение потомства; голос; движение; места обитания; питание; физиономия; антипатии; симпатии; способы ловли; смерть и ранения, причиненные змеей; способы и признаки отравления; лекарства; эпитеты; наречия; чудеса и предсказания; мифология; аллегории и мистерии; эмблемы и символы; поговорки; монеты; чудесные истории; загадки; девизы; геральдические знаки; исторические факты; сны; изображения; использование в медицине; разнообразное применение». С нашей точки зрении, здесь смешаны самые разнородные категории, и собственно зоологические сведения теряются в общем культурном контексте. Но всё дело в том, что Альдрованди ещё не различает культуру и природу, предмет и его знаковый смысл.
Энгельс назвал эпоху Возрождения величайшим переворотом. Но переход от Возрождения к XVII веку тоже был грандиозным переворотом. Нечто существенное изменилось в самой картине мира. Земля перестала мыслиться центром мироздания – она оказалась точкой в огромном пространстве Вселенной, а человек – атомом, песчинкой на общем лоне сущего. Ренессансное и средневековое представления о человеке рухнули. Вначале это воспринималось трагически. Английский поэт Джон Донн восклицал:
Всё в новой философии – сомненье:
Огонь былое потерял значенье.
Нет солнца, нет земли – нельзя понять,
Где нам теперь их следует искать.
Все говорят, что смерть грозит природе,
Раз и в планетах и на небосводе
Так много нового; мир обречён,
На атомы он снова раздроблён,
Всё рушится, и связь времён пропала,
Всё относительным отныне стало… (256)
Бесконечность, которая мыслилась атрибутом всемогущего Бога, теперь стала восприниматься как свойство сотворённого им мира. В XVII веке природа открывается как безмерность, некая глухая мощь, противостоящая культуре и всему культивируемому. Она разверзается перед человеком подобно бездне (один из ключевых образов эпохи). Человек в XVII веке остро ощутил свою конечность, не в том смысле, разумеется, что смертен – это он знал всегда, – он почувствовал свою несоизмеримость, затерянность в этом бесконечном и разумом до конца не постигаемом мире. В эпоху Возрождения он считал себя венцом всего живущего, почти равным Богу. Теперь же человек стал ощущать себя крошечной частицей этой безмерной, рационально непостижимой природы. Кроме того, он вдруг обнаружил природную силу в себе самом.
У порога Нового времени стоят два мыслителя – Ф. Бэкон и М. Монтень. Оба они ещё тесно связаны с предшествующей ренессансной культурой и лишены логико-философской основательности, присущей последующим философам и ученым XVII века. Для Бэкона природа – нечто грандиозное, подлежащее трудному и внимательному познанию. Человеческому разуму надо приспособиться к мерам самой природы. «Пусть люди, – говорил Бэкон, – прикажут себе отречься от своих понятий и пусть начнут свыкаться с самими вещами». Человеческий ум Бэкон уподобляет неровному зеркалу, которое, примешивая к природе вещей свою природу, «отражает вещи в искривленном виде. Он нуждается в исправлении, и средством этого исправления является бесконечный опыт, при помощи которого ум познает существующую вне ума и по своим собственным законам природу». Вся философия Бэкона проникнута пафосом познания открывшейся перед ним, ещё неведомой, недоступной познанию природы. А Монтень занят самим собой. Он убежден, что нет ни одной вещи на свете, которая была бы ясна человеческому уму. В его доме были выгравированы слова Плиния Старшего: «Нет ничего достоверного, кроме самой недостоверности».
Человек имеет дело не с природой, а с культурой, привычками, обычаями, нормами своей страны и эпохи, и образы мысли и формы воображения он принимает за саму действительность. У разных народов разные обычаи, и каждый считает свою манеру жить и думать естественной и разумной. «Ты, – обращается Монтень к человеку, – видишь в лучшем случае только устройство, порядок того крохотного мирка, в котором живешь… Ты ссылаешься на местный закон и не знаешь, каков закон всеобщий». Не приближают нас к природе и различные философские системы, в них человек встречается лишь с самим собой – это выдуманные миры. Другими словами, природа для Монтеня – то, что не совпадает ни с одним миром, осмысленным человеком. Она по ту сторону.
Что касается науки XVII века в целом, отличительная её особенность – близость к философии. Расцвет математики связан с именами философов Декарта и Лейбница, естествоиспытатель Галилей пишет философские трактаты, а Линней называет свой классический труд «Философия ботаники». Это, разумеется, не случайно. Чтобы возникла наука, нужен был новый взгляд на природу, согласно которому во Вселенной существует порядок, и все события происходят не произвольно, а имеют причину. Но поскольку природа выступает как нечто, выходящее за рамки культурного сознания, то возникает вопрос, как можно изучать внесистемное и в этом смысле хаотическое.
В основе научного знания в XVII веке лежит новое отношение к знаку. Он перестаёт быть естественным проявлением вещей или их подобием, каким он был в эпоху Возрождения. Отношение между обозначающим и обозначаемым становится условным, и свой смысл знак обретает лишь в соотношении с другими знаками в знаковой системе. Знак становится инструментом анализа, а знаковая система – способом упорядочить явления природы, сеткой, посредством которой природа открывает человеку свои законы.
Роль такой знаковой системы играла таксономическая таблица тождеств и различий. Она легла в основу классификации растений у Линнея. Он предлагал сначала с максимально возможной полнотой описать один объект, а затем описывать остальные и вычитать всё то, что в них не совпадает. Так определяется тождество, которое становится каркасом таблицы: индивидуальные особенности каждого вида, любые обозначения должны вступить в определённые отношения со всеми другими обозначениями, должны восприниматься в системе. Распознавать то, что принадлежит индивиду, значит располагать классификацией или возможностью классификации.
Но особое значение для науки XVII века имела математика, принцип универсального счисления. Открытия в этой области прежде всего связаны с именем Р. Декарта. Подобно Монтеню, Декарт начинает с сомнения, но он использует сомнение как методологический принцип, чтобы найти абсолютное и достоверное. Изучая труды самых выдающихся умов, он приходит к выводу, что в них нет ни одного положения, которое нельзя было бы оспаривать и, следовательно, сомневаться в нем. Поэтому Декарт решил бросить книжную науку и не искать иного знания, кроме того, какое можно найти в себе самом и в великой книге мира.
Правило Декарта для руководства ума гласит: «Нужно заниматься такими предметами, в которых наш ум кажется способным достичь достоверных и несомненных знаний». К ним относятся арифметика и геометрия, ибо они лишены всего ложного или недостоверного. «Они не нуждаются ни в каких предположениях, которые опыт может подвергнуть сомнению, но всецело состоят в последовательном выведении путём доказательств». Опираясь на математику, Декарт выдвигает идею mathesis universalis – универсальной науки о всём сущем.
Основная логическая установка науки – путь математической дедукции. Этот принцип пронизывает всё научное знание XVII века. Галилей называет природу книгой, алфавитом которой являются геометрические фигуры. Спиноза строит свою «Этику» в форме теорем и доказательств. Лейбниц пытается понятия выразить геометрическими фигурами. Эту особенность науки XVII века Свифт высмеял в третьей книге «Путешествий Гулливера». Он, в частности, пишет, что, желая описать красоту женщины, лапутяне используют ромбы, эллипсы и другие геометрические фигуры.
Наука XVII века не связана с непосредственным наблюдением. Галилей говорил, что вся сила Коперника в том, что он не смотрел на небо, иначе бы никогда не пришёл к выводу, что Земля вращается вокруг Солнца. Видимость вещей не отвечает их сути. Вселенскую гармонию и строгий порядок, выраженный математикой, не увидишь простым зрением, они могут открыться лишь взору разума, и в этом смысл интеллектуальной интуиции Декарта. Это виденье особого рода. Оно в чём-то близко тому, что в Средние века называли созерцанием. Созерцатели у Данте находятся в Раю, на седьмом небе. Они способны созерцать иной, божественный мир. У Декарта речь идёт не о потустороннем, а об идеальной основе нашей реальной действительности.. Её можно обнаружить при помощи эксперимента. Эксперимент – это не наблюдение, а искусственное испытание природы, стремление заставить её открыть скрытые от нас законы. На основе этих законов совершается человеческое творчество. Искусственное, сотворённое человеком, то, на чём лежит печать его разума и воли, выше стихийного творчества природы – таково убеждение XVII века. Природа не способна создать самый обычный предмет. Она не знает ни прямой, ни круга, ни другой правильной геометрической фигуры. И если созданное человеком существует и работает, значит, оно ближе к идеальным основам мира.
Искусство XVII века представлено двумя ведущими художественными направлениями – это барокко и классицизм, которые во многом противоположны и в то же время внутренне родственны, поскольку глубоко связаны с самой изменившейся картиной мира. Оба направления, кстати, возникли в Италии, но в классической форме проявились в других странах. Классической страной барокко стала Испания, страной классицизма – Франция.