Читать книгу Лечебная чайная попаданки (Аурика Рейн) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Лечебная чайная попаданки
Лечебная чайная попаданки
Оценить:

4

Полная версия:

Лечебная чайная попаданки

Ратибор нагнулся и поднял медную пуговицу.

— Я искал её с утра, – сказал он. – Думал, оторвалась на рынке.

— Значит, он и наверху побывал, – заметила Аксинья, оглядывая кота с невольным уважением. – Когда только успел, разбойник.

Ратибор покрутил пуговицу в пальцах и убрал её в карман. Потом посмотрел на колбасу, обкусанную и пыльную, на котёнка, который уже подбирался к ней сбоку, и положил нож на стол.

— Оставьте ему, – сказал он. – Я не ем того, что побывало в зубах у ваших постояльцев, Злата Тихоновна.

Он ушёл наверх без ужина, а Шалфей, не дожидаясь, пока передумают, вцепился в колбасу и снова поволок её за печь, и на этот раз никто не стал ему мешать.

Когда стемнело и в доме понемногу улеглась суматоха, я заварила для всех, кто работал, иван-чай с сушёной малиной. Листья иван-чая у Златы были скручены и подвялены по всем правилам, тёмные, почти чёрные, и заваривались густым медно-рыжим настоем, а малина давала ему сладость и летний вкус, который в октябре казался почти чудом. Заваривала я его в отчищенном медном чайнике, впервые, и долго смотрела, как над носиком вьётся пар.

Ефим зашёл забрать забытые накануне клещи и остался выпить кружку, хотя поначалу косился на неё с подозрением, а потом ещё долго держал её в огромных ладонях, грея руки, и молчал. Гришка выпил две, Ждан три, Аксинья одну, но очень медленно, а Шалфей спал за печью на остатках колбасы и не пил ничего.

Ратибор так и не спустился. Я налила одну кружку лишнюю, поставила её на край стола, а когда все разошлись, выпила её сама, остывшую, и почти не обиделась.

Потом я стояла посреди горницы со свечой и смотрела вокруг. Решёток не было, окна смотрели на улицу чистыми стёклами, в которых дрожали огоньки соседских окон. Под потолком снова висели травы, собранные с пола и перевязанные заново, на печи сиял медный чайник, вдоль стены на полке выстроились разномастные кружки из трактира Лукерьи, а из-за печи доносилось сытое кошачье мурчание. Это была ещё не чайная, но уже и не логово ростовщика, и впервые за эти дни мне показалось, что этот дом может стать моим.

Глава 6

Вывеску рисовали Аксинья с Гришкой на старой доске от Гордеевой конторки, отскобленной и выбеленной известью, и спорили над ней полвечера. Гришка хотел нарисовать дракона, потому что у кабака у моста нарисован медведь и надо, чтобы было страшнее, а Аксинья хотела кружку, потому что люди должны с улицы понимать, что тут пьют, а не драконов кормят.

— Драконов не бывает, – сказала Аксинья. – А кружки бывают.

— Медведи тоже бывают, а у кабака всё равно медведь, а не кружка, – возразил Гришка. – И там всегда народу полно.

— Там народу полно не из-за медведя.

Победила кружка, пузатая, рыжая, с белым паром, который поднимался над ней тремя завитками. Дракона Гришке разрешили нарисовать маленького, в самом уголке, и вышел он у него ящерицей с крыльями, зато очень довольной. Краски Аксинья развела сама: рыжую из луковой шелухи с охрой, которую выпросила у маляра на соседней улице, белую из извести, а для букв взяла сажу с маслом. Буквы она выводила долго, высунув кончик языка, и под кружкой появилось крупное, чуть кривоватое “Тёплая кружка”.

Название придумала я, потому что за двадцать лет ночных смен поняла, что больше всего на свете людям нужно, чтобы кто-то налил им чего-нибудь горячего и не задавал лишних вопросов. Дарёна, услышав название, сказала, что звучит по-домашнему. Ждан сказал, что от такого названия ему сразу хочется есть, но ему от любого названия хотелось есть. Ратибор, услышав его, не сказал ничего, только посмотрел на сохнущую доску снизу вверх и ушёл по своим делам.

Шалфей, пока вывеска сохла на лавке, дважды прошёлся по ней, и теперь за кружкой тянулась цепочка маленьких рыжих следов, которые Аксинья сначала хотела затереть, а потом махнула рукой и сказала, что так даже веселее.

Утром Ефим молча взял у нас доску и прибил её над крыльцом на два кованых крюка, которые выковал, оказывается, за ночь, с завитками на концах. Прибил он её криво, правым краем ниже, и Аксинья, стоя внизу, долго командовала ему “выше, ещё выше, да не тот край”, пока Ефим, балансируя на лестнице, не перевесил её трижды. В конце концов вывеска повисла ровно, а Ефим слез, вытер лоб и, ни на кого не глядя, сказал, что если она упадёт, он перевесит её даром.

К открытию я готовилась с вечера. В кладовой у Гордея, в запертом ларце, нашлись пряности, которые он, судя по биркам, брал в залог у купцов, а потом так и не вернул: палочки корицы, гвоздика, сушёный имбирь и мешочек душистого перца. Я долго держала ларец в руках и решала, не улика ли это, а потом решила, что если корица и выдаст убийцу, то только после того, как её как следует заварят. Ждан на всякий случай переписал содержимое ларца в свою бумагу, до последнего бутона гвоздики, и пересчитывал бутоны дважды, потому что Шалфей сидел рядом и норовил стащить их лапой со стола.

В саду за домом росли две старые яблони, корявые, с мшистыми стволами, и Аксинья собрала с них последние яблоки, жёлтые, с красным бочком, твёрдые и душистые. Половину я пустила на взвар, а другую половину мы с Аксиньей запекли в печи. Из каждого яблока я ножом вынула сердцевину, положила внутрь ложку мёда, пару расколотых орехов и щепоть корицы, а сверху заткнула дырку кусочком той же сердцевины, чтобы мёд не вытек. Яблоки стояли в печи на глиняном противне, пока кожица не лопнула и не пошла золотистыми пузырями, а мёд внутри не закипел. Первую партию мы съели сами, обжигаясь, прямо у печи, и Аксинья сказала, что если люди не придут ради взвара, то придут ради яблок.

Взвар варился в медном чайнике с самого утра. Я нарезала яблоки дольками, залила водой, бросила две палочки корицы, несколько бутонов гвоздики, тонкий ломтик имбиря и довела до кипения, а потом убрала чайник на край печи, чтобы он томился, но не бурлил. Гвоздики я положила совсем чуть-чуть, потому что она жгучая и от неё немеет язык, а здесь после той ночи немеющий язык напомнил бы кому-нибудь не то, что надо. К полудню взвар стал золотисто-янтарным, сладким от яблок и тёплым от пряностей, и над чайником, когда я поднимала крышку, вился пар в три завитка. Гришка, увидев его, потребовал признать, что вывеску он рисовал с натуры.

Дверь мы открыли, когда на ратушной башне пробило десять, хотя Дарёна клялась, что ратушные часы спешат на добрую четверть и что весь город давно живёт по ним с поправкой. Аксинья протёрла столы в третий раз, Шалфей занял место на подоконнике, на самом солнце, а я встала у печи в чистом переднике и стала ждать.

Мимо шли люди. Шли с корзинами на рынок и с рынка, шли в храм и из храма, шли через Каменный мост на тот берег, и каждый, поравнявшись с нашим крыльцом, замедлял шаг, читал вывеску и косился в открытую дверь. Некоторые даже останавливались. Одна баба, совсем молодая, с ребёнком на руках, задержалась у крыльца так надолго, что я уже шагнула ей навстречу, но тут её окликнула соседка, и она подхватила ребёнка поудобнее и торопливо пошла прочь, а соседка, проходя мимо, плюнула через левое плечо.

К полудню не пришёл никто. Дарёна забежала на минутку между двумя выпечками, выпила кружку взвара прямо на крыльце, на виду у всей улицы, громко сказала, что такого вкусного взвара в Яблонце не пивали с самой коронации старого князя, и убежала обратно к печи. Улица выслушала её, обдумала и пошла дальше.

— Не пойдут, барыня, – вздохнула Аксинья, глядя в окно. – Боятся.

— Значит, надо, чтобы кто-нибудь перестал бояться.

Через дорогу, у забора Дарёниной пекарни, давно уже вертелась кучка мальчишек. Они толкались, хихикали, показывали пальцами на нашу вывеску и о чём-то горячо спорили, а потом из кучки вытолкнули одного, тощего, вертлявого, в шапке набекрень и в куртке с чужого плеча, рукава которой он закатал до локтей. Мальчишка выпрямился, сплюнул, сунул руки в карманы и вразвалку пошёл через улицу к нашему крыльцу, а остальные провожали его восторженным шёпотом.

На пороге он остановился, обвёл горницу оценивающим взглядом и уставился на меня.

— Ты, что ль, ведьма?

— Я хозяйка, – сказала я. – А ты кто такой будешь?

— Сенька я, – он ткнул себя пальцем в грудь. – Посыльный. Меня весь город знает, я всё про всех знаю. Мне на медяк поспорили, что я у тебя выпью и не помру. Наливай самое ядовитое, что есть.

— Самое ядовитое у меня сегодня яблочный взвар с корицей, – сказала я. – И печёное яблоко с мёдом в придачу, если ты согласишься помирать на сытый желудок.

Сенька подумал и согласился. Он уселся за стол у окна, так, чтобы мальчишки на улице его хорошо видели, вытащил из кармана медяк, на который спорили, и демонстративно положил его на стол, чтобы все знали, за что он рискует жизнью. Потом взял кружку обеими руками, понюхал, зажмурился и выпил одним махом, а потом замер, выпучив глаза и схватившись за горло. Мальчишки на улице дружно ахнули, Аксинья охнула и выронила полотенце, а Сенька подержал паузу, медленно опустил руку и расплылся в широкой щербатой улыбке.

— Живой! – заорал он во всё горло, высунувшись в окно. – Живой я, слышите? И вкуснотища такая, что вам и не снилось!

Пока он орал в окно, Шалфей, дремавший на подоконнике рядом, приоткрыл один глаз, посмотрел на медяк, неторопливо потянулся, подцепил его лапой, смахнул со стола на пол и, прижав уши, погнал его по половицам к печи. Сенька обернулся на звон и увидел только рыжий хвост, исчезающий в запечье.

— Э! – возмутился он. – Это мой медяк! Это ж спорный!

— Это теперь Шалфея медяк, – сказала Аксинья с некоторой гордостью. – У него за печью вся казна. Вчера колбасу барскую туда уволок.

— Целую колбасу? – Сенька посмотрел на запечье с уважением. – Вот это кот. А отдаст?

— Если ухватом попросить, отдаст.

Аксинья достала медяк ухватом, а заодно вытащила оттуда огрызок колбасной шкурки, и Сенька, получив свой выигрыш обратно, поклялся всем мальчишкам Яблонца, что у ведьмы живёт кот-разбойник, который ворует колбасу у самого столичного дьяка. С этой минуты слава “Тёплой кружки” среди мальчишек была обеспечена.

Печёное яблоко Сенька съел с такой скоростью, что я испугалась за его язык, а потом потребовал второе в долг, пообещав принести мне через неделю все новости с того берега. Мальчишки, поняв, что Сенька не умрёт, ввалились в горницу всей гурьбой, и я продала им печёные яблоки по медяку за три штуки, потому что больше трёх медяков у них на всех не набралось. Они расселись по лавкам, болтали ногами, облизывали пальцы, липкие от мёда, и по очереди лезли к печи посмотреть на кота-разбойника, а Шалфей сидел в запечье и сверкал оттуда жёлтыми глазами.

Мальчишки взрослых не убедили. Бабы на улице смотрели на них с ужасом, одна прибежала забирать своего сорванца и вытащила его из-за стола за ухо, а он вопил на всю улицу, что яблоко не доел. Следом прибежала вторая, третья, и к обеду горница опять опустела, если не считать Сеньки, который сидел у окна, доедал второе яблоко в долг и пересказывал мне городские новости, а я слушала и запоминала.

Ратибор спустился, когда часы на ратуше пробили два. Он был в тёмном кафтане, с застёгнутой на все пуговицы грудью, включая пришитую обратно медную, гладко выбрит и причёсан, и в лице у него появилось то приветливое, открытое выражение, которое я видела только однажды, на крыльце в первое утро. Он прошёл через горницу, остановился у печи и сказал вполголоса, так, чтобы слышала только я:

— Налейте мне из того же чайника, из которого пили сами.

— Вы же ничего не пьёте у травниц, даже воды.

— Мне нужно, чтобы к вам шли люди, а люди пойдут туда, где пьёт столичный дьяк. Наливайте, Злата Тихоновна, и не задавайте глупых вопросов.

Я налила себе первую кружку и отпила при нём, медленно, глядя ему в глаза, а потом налила вторую из того же чайника и протянула ему. Он взял её, поставил на стол у самого окна, сел так, чтобы его видела вся Медовая улица, и сделал глоток. Я видела, как у него на миг дрогнули брови, удивлённо, против его воли, и как он тут же сделал второй глоток, побольше, хотя для дела хватило бы и одного.

Дальше началось то, чего я никак не ожидала. Ратибор Велемирович, который неделю цедил мне сквозь зубы по полслова, вдруг оказался самым обаятельным человеком во всём Яблонце. Он здоровался через открытое окно с каждым прохожим, а прохожие, услышав столичный выговор, останавливались, кланялись и отвечали. Одной бабе он сказал, что у неё очень красивый платок, другой, что у её сынишки её глаза, старику с клюкой посочувствовал насчёт сырой погоды, а молодой купчихе в бархатной шубке признался, что в Велиграде такого взвара не подают даже в княжьем тереме.

— Не подают, это правда, – шёпотом сказал мне Ждан, пробравшийся к печи за яблоком. – Там квас подают, кислый, у меня с него изжога.

Через четверть часа в горнице сидели три бабы, через полчаса семь, а к вечеру за столами не осталось свободного места. Бабы пили взвар, ели Дарёнины пироги и печёные яблоки, щебетали, смеялись, и все до единой то и дело косились на окно, у которого сидел столичный дьяк, медленно цедил свою кружку и улыбался им всем по очереди. Шли они, конечно, не ко мне и не к моему взвару, но взвар они при этом пили, а за взвар платили, и Аксинья складывала медяки в глиняную миску на полке с таким счастливым лицом, что я боялась, как бы она не начала их пересчитывать вслух.

Наблюдать за Ратибором оказалось отдельным удовольствием. Каждая вторая баба, садясь за стол, сообщала, что зашла случайно, мимо шла, и каждый раз у него чуть заметно дёргалась щека. Когда купчиха в бархатной шубке сказала, что вообще-то взвары не пьёт, а зашла только погреться, он прикрыл глаза и потёр висок двумя пальцами, а когда вдова с соседней улицы, подводя к нему пунцовую дочку, заявила, что дочка у неё скромница и на мужчин и не глядит, Ратибор отвернулся к окну и долго смотрел на рябину у калитки. Я поставила перед ним вторую кружку, не спрашивая, и он выпил её, не глядя на меня.

Слушала я внимательно, разливая, подавая и унося пустые кружки, и за один вечер узнала о Яблонце столько, что Дарёне пришлось бы рассказывать мне это неделю. Я узнала, что цены на соль выросли вдвое, потому что соляные обозы теперь идут через Велиград, и что жена мельника опять ждёт ребёнка, уже седьмого, и мельник с горя третий день не выходит с мельницы. Что бабка Устинья третьего дня лечила купеческую дочку Маньку от прыщей мазью, от которой у той выпали все брови, и Манька теперь рисует их угольком и не выходит из дому в дождь. Что Елисей Прокопьевич Бархатов обещал подарить городу новые фонари на Каменный мост к празднику Свечницы, и все уже ждут не дождутся. И что Сыч, царство ему светлое, в последнюю неделю ходил по городу злой и довольный разом и всем говорил, что скоро разбогатеет так, что ему и долговые книги будут не нужны.

Эту последнюю новость рассказала жена скорняка Филиппа, маленькая, остроглазая, в пуховом платке, понизив голос и оглядываясь. Рассказала она её, собственно, мимоходом, потому что пришла ко мне вовсе не за этим. Она долго мялась над кружкой, а потом спросила, правда ли, что я отдаю людям их залоги, и рассказала, что муж её прошлой весной заложил Сычу связку ключей от своего лабаза, потому что больше закладывать было нечего, и с тех пор лазит в лабаз через окно, а у него больная спина. Я пообещала, что ключи будут у неё завтра же утром, и чуть не пролила взвар ей на колени, когда до меня дошли её слова про Сыча. Ратибор у окна в этот миг смеялся какой-то шутке Сеньки, но я заметила, как он чуть повернул голову в нашу сторону.

Вечером, когда мы закрылись, а Аксинья пересчитала выручку и объявила, что на неё можно купить мешок муки, полфунта соли и ещё останется на нитки, Ратибор спустился на кухню, где я мыла кружки. Он остановился в дверях и стоял молча, пока я не обернулась.

— Вы что-то хотели мне рассказать, Злата Тихоновна.

— Вы и так всё слышали, вы же сидели в трёх шагах.

— Я слышал, что жена скорняка не лгала, когда говорила про Сыча. Но я не слышал, что об этом думаете вы.

Я вытерла руки о передник и посмотрела на него.

— Я думаю, что человек, который собирается вот-вот разбогатеть так, чтобы забыть про долговые книги, нашёл себе кого-то, кто будет платить ему много и долго. И я думаю, что этот кто-то решил больше не платить.

Он помолчал, потом кивнул, медленно и задумчиво.

— Шантаж, – сказал он. – Сыч кого-то шантажировал. Это я и сам предполагал, но хорошо, что предполагаете и вы.

— Так вы мне поверили?

— Нет, – ответил он, разворачиваясь к лестнице, и на ходу добавил через плечо: – Но взвар у вас вполне сносный.

Он ушёл наверх, а я осталась стоять с мокрой кружкой в руках и не сразу поняла, что улыбаюсь. Для человека, который всего неделю назад отказывался пить даже воду из моих рук, “вполне сносный” было почти признанием в любви.

Перед сном я заглянула в запечье со свечой. Шалфей спал там, свернувшись клубком на обрывке красной ленты, и под боком у него поблёскивало что-то новое, круглое и медное. Я осторожно вытянула находку двумя пальцами и узнала вторую медную пуговицу с кафтана Ратибора, с выдавленным узором, оторванную с другой стороны груди. Шалфей приоткрыл один глаз, посмотрел на меня с упрёком, и я положила пуговицу обратно, решив, что утром отдам её Аксинье пришить, а Ратибору ничего не скажу.

Глава 7

В среду, на девятый день после открытия, Сенька влетел в “Тёплую кружку”, едва на ратуше пробило девять, и с порога потребовал облепихи в долг, потому что у него важные новости и горло пересохло. Облепиху мне принесла накануне Дарёна, целую корзину, от свояченицы с того берега, где облепиха росла вдоль реки колючими зарослями, и я весь вечер обирала ягоды с веток, исколов себе все пальцы. Ягоды я раздавила деревянной толкушкой в глиняной миске, отжала через полотно, а мякоть залила горячей, но не кипящей водой и добавила мёда. Получилось густое, солнечно-оранжевое питьё, кисловатое и сладкое разом, от которого внутри и правда сразу теплело.

— Новости такие, – сказал Сенька, отхлебнув и зажмурившись. – Мельник вчера с мельницы вышел, наконец. Напился в кабаке у моста и плакал, что семеро детей это слишком, а шесть было в самый раз. А потом мельничиха пришла и увела его за бороду. Это раз.

— А два? – спросила Аксинья, которая протирала соседний стол медленнее, чем требовалось.

— А два – купеческая Манька опять брови нарисовала, и одну выше другой. Она теперь всё время удивлённая, только с одного боку.

Аксинья фыркнула в тряпку, а я поставила перед Сенькой вторую кружку, уже бесплатно, потому что за такие новости было не жалко.

За эти девять дней у “Тёплой кружки” появились свои завсегдатаи, и я уже знала каждого в лицо и по привычкам. Сенька приходил по утрам, пил в долг и расплачивался новостями. К полудню подтягивались бабы с рынка, сначала по двое, по трое, оглядываясь, потом смелее, и рассаживались надолго, с вязанием и разговорами. Дарёна забегала по три раза на дню проверить, как продаются её пироги, а Ждан непременно оказывался у печи именно в эти минуты, и Аксинья с каждым разом всё громче гремела посудой. Ратибор Велемирович первые дни сидел у окна каждый вечер, а потом стал спускаться реже и пропадал целыми днями то в управе, то у купцов, то неизвестно где. Бабы сначала огорчались, а потом привыкли и приходили уже не к нему, а друг к другу, ко мне и к моему чайнику, и я считала это своей маленькой победой.

А по вечерам в самый дальний угол садился кузнец Ефим, заказывал одну кружку и цедил её до закрытия, глядя то в стол, то на меня, а когда я на него смотрела, отчаянно краснел до корней рыжей бороды. Позавчера он принёс подкову, новую, начищенную, и, не говоря ни слова, полез прибивать её над дверью, на счастье. Прибил он её вниз концами, и Аксинья с Дарёной полчаса втолковывали ему, что так счастье высыплется, а Ефим упрямо басил, что у них в кузне всегда так висело и ничего не высыпалось. В конце концов он перевернул подкову, а старую дырку от гвоздя замазал воском, и теперь каждый вечер, садясь в свой угол, проверял взглядом, висит ли она как надо.

Шалфей за эти дни подрос, раздобрел на мышах, которых наконец начал ловить, и окончательно присвоил себе подоконник у окна, где по вечерам сидел Ратибор. Когда Ратибор спускался, кот не уступал ему ни пяди, и столичный дьяк пил свой взвар, сидя на краешке лавки, а рыжий хвост свешивался у него перед самым носом. Тайник за печью пополнился пуговицами нескольких посетителей, деревянной Гришкиной свистулькой и одной из Дарёниных шпилек, и Аксинья раз в два дня вытаскивала оттуда добро ухватом и раскладывала на подоконнике, чтобы хозяева забирали.

Часовщик Миней пришёл в самое тихое время, после обеда, когда бабы уже разошлись, а мужики ещё не вернулись с работы. Это был сухой сутулый человек лет пятидесяти пяти, с седой щетиной на впалых щеках, в чистом, но заштопанном на локтях кафтане. Он остановился у порога, снял шапку, помял её в руках и долго не решался войти, и Шалфей, лежавший на подоконнике, приоткрыл один глаз и посмотрел на него с явным неодобрением.

— Проходите, – сказала я. – У меня сегодня облепиха с мёдом, от неё сразу теплеет внутри.

— Я не пить пришёл, хозяйка, – тихо отозвался он. – Я спросить хотел.

Он подошёл к столу у печи и, не поднимая глаз, положил на него ладони. Пальцы у него были тонкие, аккуратные, привыкшие к мелкой работе, а тыльные стороны ладоней были сплошь исцарапаны, и царапины эти ещё не до конца зажили. Я заметила их и запомнила, а потом заметила, что он перехватил мой взгляд и убрал руки со стола в рукава.

— У Гордея Лукича были мои часы, – сказал он. – Покойной жены моей, Пелагеи. Отцовские её, с гравировкой на крышке. Я их заложил прошлой зимой, на лекаря, когда она слегла, а выкупить так и не смог. Люди говорят, вы вещи хозяевам отдаёте…

— Отдаю. Посидите минутку, я принесу.

Часы лежали на третьей полке в чулане, в бархатном мешочке, с биркой “Миней-часовщик, золотой”. Я принесла их вместе со Жданом, который как раз жевал на кухне пирожок и тут же, не переставая жевать, раскрыл свою бумагу. В мешочке, кроме часов, оказался крошечный бронзовый ключик на шёлковом шнурке, которым часы заводились, и Ждан записал и его.

Миней взял часы в обе ладони, осторожно, затаив дыхание, и долго не открывал. Крышка была золотая, потёртая, с выгравированной веточкой и двумя буквами, переплетёнными между собой. Потом он нажал на защёлку, крышка отскочила, и на её внутренней стороне я увидела ещё одну надпись, совсем мелкую. Миней прочёл её одними губами, закрыл крышку и прижал часы к груди, и плечи у него затряслись.

Я отвернулась к печи и долго наливала ему облепиху, давая время, а Ждан у двери перестал жевать и тоже уставился в окно.

— Сколько я вам должен? – спросил наконец Миней хрипло. – Золотой у меня не скоро будет, но я по частям…

— Ничего вы мне не должны. Ждан запишет, что я их отдала, и всё, – я поставила перед ним кружку. – А это выпейте, раз уж пришли, иначе я обижусь.

Он сел, обхватил кружку исцарапанными пальцами и стал пить мелкими глотками, и лицо у него понемногу разгладилось. Он рассказал мне, что Пелагея была дочкой часовщика из Велиграда и вышла за него, за подмастерья, против воли отца, а отец потом простил и прислал ей на свадьбу эти часы. Что тридцать лет они с ней прожили душа в душу, а детей бог не дал, и теперь у него только мастерская да ратушные часы, которые он чинит каждую осень и каждую весну.

— Это ведь они спешат? – вспомнила я. – Дарёна говорит, на добрую четверть.

Миней впервые улыбнулся, едва заметно.

— Так голова велел, чтоб спешили, – сказал он. – Чтоб в управу приходили пораньше. А в управе все знают, что часы спешат, и приходят на четверть позже. Вот и выходит, что вовремя.

В эту минуту на лестнице послышались шаги, и в горницу спустился Ратибор. Он остановился у подножия лестницы, увидел Минея, часы в его руках, Ждана с бумагой, и лицо у него стало внимательным и приветливым одновременно, так что я сразу насторожилась.

— Миней, часовщик, – сказал он, подходя. – Я о вас слышал. Вы ведь были должны Гордею Лукичу золотой и при людях грозились, что он своё получит.

Миней вскочил, расплескав облепиху, и сжал часы в кулаке.

— Сгоряча я, барин, сгоряча… Он Пелагеины часы продать грозился, а я…

bannerbanner