
Полная версия:
Лечебная чайная попаданки
— Ох ты ж, – Дарёна округлила глаза. – Вот ведь Сыч, и после смерти напакостил.
Она взяла кружку, понюхала её с подозрением, отпила маленький глоток, потом ещё один, побольше, и лицо у неё смягчилось.
— А ведь вкусно, – удивлённо сказала она. – Мелисса, да? И чабрец. Тёпленько так, в самую душу. Ты всегда так умела, или это от вдовства подобрела?
Я насторожилась, а Дарёна смотрела на меня поверх кружки с откровенным любопытством.
— Ты ведь раньше и не здоровалась ни с кем, – продолжала она. – Пройдёшь по улице, глаза в землю, платок на самые брови, и бегом. Я уж думала, гордячка, а потом поглядела, как Сыч на тебя на рынке орал, и поняла, что не гордячка ты, а запуганная. А сейчас сидишь, смотришь прямо, улыбаешься. Другой человек, да и только.
— Вдовство меняет людей, – сказала я и сама поразилась, до чего правдиво это прозвучало.
— Это да, – Дарёна вздохнула и надолго замолчала, глядя в кружку, и я поняла, что она вспомнила своего мужа.
Тишина продержалась недолго. Из каморки под лестницей, на хлебный дух, выбрался Ждан, взъерошенный, с отпечатком подушки на щеке, и остановился в дверях, глядя на корзину. Дарёна увидела его, всплеснула руками и принялась кормить так, что я испугалась за его живот. Она мазала ему калачи мёдом, подкладывала мочёные яблоки, отламывала сыра и всё приговаривала, что парень худой, как же его в столице-то не кормят, а Ждан ел, кивал, благодарил с набитым ртом и на третьем калаче посмотрел на Дарёну с таким обожанием, что Аксинья у печи громко фыркнула и зачем-то загремела ухватом.
Дарёна тем временем рассказывала мне про Яблонец, и я слушала её внимательнее, чем когда-то слушала представителей фармацевтических компаний. От неё я узнала, что городской голова Никодим Степанович боится собственной тени, а пуще тени боится начальства из Велиграда, и что вчерашнее его сидение в глине обсуждает уже весь рынок. Что самый уважаемый человек в городе – купец-суконщик Елисей Прокопьевич Бархатов, который держит лавки по всей Светлице, подновил на свои деньги храм и каждую весну кормит сирот за свой счёт. Что на Заречной улице живёт бабка Устинья, знахарка, которая лечит заговорами и мазями, дерёт за это втридорога и Злату терпеть не могла, потому что к Злате тайком ходили те, кому Устиньины мази не помогли. И что отец мой, Тихон, пропил всё, что у него было, и дочь продал за долги, а теперь сидит в кабаке у моста и всем рассказывает, как его обидел зять.
— Ты на меня не серчай, – спохватилась Дарёна. – Тебе про отца, может, и слушать горько.
— Не горько, – сказала я. – Я рада, что ты мне рассказываешь, мне сейчас больше никто ничего не расскажет.
— А сама-то ты как теперь? – Она обвела взглядом кухню. – Приказ всё забрал, хозяина нет. Голодать станешь?
— Не знаю, – честно ответила я и показала ей расписку с угольными строчками. – Денег нет, долговые книги забрали, в доме травы, мочёные яблоки и пять медяков за постой, которые Аксинья выторговала сегодня утром.
Дарёна взяла расписку, перевернула её, прочла про Кузьму-бондаря и самовар, хмыкнула и перевернула обратно.
— Травы, – задумчиво сказала она, постукивая пальцем по кружке. – Тебе б травами торговать, руки-то у тебя золотые, весь город знает. Только кто ж у тебя теперь купит…
Она не договорила, но договаривать и не требовалось. Никто в Яблонце не купит пучок мяты у женщины, которую считают отравительницей, и уж точно никто не станет пить её отвары. Я смотрела, как Дарёна допивает вторую кружку, и вдруг поняла, что одна-то уже пьёт, и пьёт с удовольствием.
— Дарёна, – медленно сказала я, – а где в Яблонце можно посидеть в тепле, если ты не пьёшь брагу и не хочешь драки?
— Да нигде, – она пожала плечами. – Кабак у моста есть, так там мужики пьют и морды бьют. Постоялый двор есть, так там клопы. А бабы у колодца сидят, пока не замёрзнут, или друг к дружке ходят, да ведь не ко всякой пойдёшь, у одной муж злой, у другой свекровь глазастая. А что?
— А если открыть место, где можно посидеть в тепле, выпить горячего травяного взвара, съесть пирог и поговорить?
Дарёна поставила кружку и уставилась на меня.
— Взварню, что ли?
— Нет, не взварню, а чайную.
— Чай – это ж трава заморская, – она фыркнула. – Дорогая, у купцов только, и то по праздникам. Откуда у тебя чай, голубушка?
— Значит, будет чайная без чая, – сказала я, и Дарёна расхохоталась так, что Ждан подавился калачом, а Аксинья выронила ухват.
Потом она перестала смеяться и посмотрела на меня уже совсем по-другому, по-деловому, прищурив глаза и что-то прикидывая.
— Медовая улица от рынка прямо к Каменному мосту идёт, – сказала она. – По ней весь город шастает, и на рынок, и с рынка, и в храм, и на тот берег. Дом у тебя большой, горница внизу просторная, окна на улицу. Решётки бы только снять, а то тюрьма тюрьмой. Пироги я тебе печь стану, за долю, не за так. А пить к тебе сперва никто не пойдёт, это ты сама понимаешь.
— Понимаю. А ты пойдёшь?
— Я-то? – Дарёна ухмыльнулась и подняла кружку. – Я уже пью.
После её ухода мы с Аксиньей пошли смотреть нижнюю горницу. Гордей принимал там должников, и всё в ней было устроено для того, чтобы человек чувствовал себя маленьким и виноватым: высокая конторка у окна, за которой хозяин сидел на возвышении, длинная лавка вдоль стены для просителей, тяжёлые бурые занавеси, решётки на окнах и сундук с висячим замком в углу. Пахло пылью и сургучом. Под конторкой Аксинья нашла чей-то забытый башмак, а в углу за сундуком гнездо, в котором, судя по шороху, кто-то жил и уходить не собирался.
— Конторку на дрова, – сказала я, оглядываясь. – Лавку оставим, только обить чем-нибудь мягким. Столы нужны, четыре или пять, и табуреты.
— Столы в сарае есть, барин туда старую мебель складывал, – оживилась Аксинья. – И табуреты, только у них ноги разные.
— Подпилим, – сказала я, хотя ни разу в жизни ничего не подпиливала.
Аксинья посмотрела на меня с сомнением, но вслух ничего не сказала, и мы до вечера таскали из сарая столы, вытирали с них пыль и спорили, где какой поставить. Буян наблюдал за нами с забора и, стоило мне подойти к сараю, предостерегающе щёлкал клювом, так что мебель выносила Аксинья, а я принимала её у порога.
Вечером я поднялась в контору. Ратибор сидел за конторкой Гордея, обложившись долговыми книгами, и даже не поднял головы, когда я вошла. На краю стола лежало мокрое полотенце, свёрнутое валиком, и по тому, как близко к нему стояла его левая рука, я поняла, что голова у него с утра так и не прошла.
— Я хочу открыть в нижней горнице чайную, – сказала я с порога.
— Что вы хотите открыть?
— Место, где люди будут пить травяные взвары, есть пироги и разговаривать. Нижняя горница по завещанию моя, но дом наполовину ваш, поэтому я пришла спросить.
Он наконец поднял голову и посмотрел на меня так, что мне захотелось проверить, не испачкано ли у меня лицо мукой.
— Вдова, которую весь город считает отравительницей, хочет поить этот город отварами, – медленно произнёс он. – Это самая смелая глупость, какую я слышал за последний год, Злата Тихоновна.
— Вы сами сказали, что вам нужны люди, которые ко мне придут и станут со мной разговаривать. В кабаке у моста люди пьют брагу и дерутся, а у меня будут сидеть в тепле и говорить. Сначала о погоде, потом о соседях, потом о долгах, а потом о том, кто к кому ходил позапрошлым вечером.
Он молчал, постукивая пером по краю книги, и я видела, как он взвешивает мои слова, прикидывает и примеряет.
— К вам никто не придёт.
— Сначала не придёт, – согласилась я. – Потом придёт один, на спор или из любопытства, и не умрёт. Потом придёт второй, чтобы послушать, что рассказывает первый. Люди любопытны, Ратибор Велемирович, особенно когда дело касается чужой беды.
— Это я знаю лучше вас, – сказал он сухо. – Хорошо. Горница ваша, делайте с ней что хотите. Только решётки с окон снимать будете сами, Приказ на это денег не даст.
— Я и не просила у Приказа денег.
— И ещё одно, – он снова опустил глаза к книге. – Если к вам кто-нибудь придёт и скажет больше, чем собирался, я должен узнать об этом в тот же вечер.
— Вы узнаете то, что я сочту нужным.
— Я помню наш уговор, – сказал он, не поднимая головы. – Идите, Злата Тихоновна. И закройте дверь, от вашей лестницы дует.
Лестница была вовсе не моя, а общая, но я закрыла дверь и спустилась к себе. До глубокой ночи я сидела на кухне при свече и выписывала на обороте второй долговой расписки всё, что могла заварить из того, что висело у меня под потолком. Липа и мята, шиповник и яблоко, мелисса и чабрец, иван-чай и малина, ромашка и душица, брусничный лист, облепиха, если Дарёна знает, где её взять, калина после первых заморозков. Рядом я помечала, что от чего: от бессонницы, от кашля, от тоски, для детей, для стариков, для тех, кто много работает руками, и для тех, кто много думает головой. Список получился длинный, свеча догорела наполовину, и с каждой строчкой мне становилось чуточку спокойнее, потому что впервые с той ночи, когда я открыла глаза под чужими балками, у меня появилось дело, в котором я разбиралась лучше всех в этом городе.
Перед тем как лечь, я дописала внизу ещё одну строчку, мелко, для себя: “Липа, мелисса. Для головы. Спросить, что ещё помогает”. Потом посмотрела на неё, подумала и зачеркнула последние два слова, потому что спрашивать мне было не у кого.
Глава 5
Дарёнин Гришка явился на рассвете, худой, вихрастый и конопатый, с ломом, который был выше его самого, и с порога заявил, что мамка велела снять решётки, а он их снимет, даже если придётся разобрать полдома. Лом у него отобрала Аксинья, пока он не разбил им окно в сенях, а я усадила его за стол, налила молока и дала калач. Гришка жевал, болтал ногами под лавкой и рассказывал, что решётки на Сычовом доме ковал кузнец Ефим, а раз ковал, то и снимет, потому что лучше Ефима в Яблонце никто с железом не управляется.
— Только Ефим к вам не пойдёт, – добавил он с набитым ртом. – Он Сыча до смерти не любил, а вас боится.
— Почему он меня боится?
— Так вы ж ведьма, – простодушно объяснил Гришка. – Все говорят.
— А ты сам не боишься?
Гришка посмотрел на свой калач, на кружку с молоком и пожал плечами.
— Мамка сказала, что ведьмы так не кормят. А ещё сказала, что если вы меня в жабу обратите, она вам все окна побьёт, и вы так и так без решёток останетесь.
Кузнеца Ефима я решила взять тем, чем его взял бы любой ростовщик, то есть его же собственным залогом. Для этого мне нужен был ключ от чулана, где Гордей держал вещи должников, а ключ этот висел на поясе у Ратибора Велемировича вместе с ключами от конторы и сундука. Я поднялась наверх и постучала в контору. Открыл он не сразу, а когда открыл, то встал в дверях так, что войти я не смогла бы, даже если бы захотела.
— Мне нужен ключ от чулана, – сказала я.
— Зачем он вам понадобился?
— Хочу вернуть людям их вещи.
Он приподнял бровь, и в этом движении было столько издёвки, что мне захотелось топнуть ногой.
— Вещи, которые лежат в чулане, заложены под долги, а долги вашего мужа теперь числятся за Приказом. Это улики, Злата Тихоновна.
— Это чужие обручальные кольца, бабушкины серьги и детские игрушки, – возразила я. – Вы правда думаете, что убийцу выдаст деревянная лошадка?
— Я думаю, что не вам решать, что выдаст убийцу, а что нет.
— Тогда пусть Ждан всё перепишет. Каждую вещь, кому отдана, когда и при ком. Вам ведь нужно, чтобы ко мне ходили люди, а люди охотнее идут туда, где им отдают их серьги, а не туда, где у них отбирают последнее.
Он молчал довольно долго, и я видела, что спорить ему не хочется, но и уступать мне тоже. Потом он снял с пояса связку, отцепил от неё большой ключ с узорной бородкой и протянул мне.
— Ждан перепишет всё до последней пуговицы, – сказал он. – И если хоть одна вещь уйдёт без записи, ключ вернётся ко мне навсегда.
Чулан находился в конце коридора на первом этаже, за тяжёлой дубовой дверью, и, когда я её открыла, у меня перехватило дыхание. От пола до потолка тянулись полки, а на полках стояли и лежали вещи, сотни вещей, и к каждой была привязана бирка с именем, суммой и датой. Медный самовар с помятым боком, “Кузьма-бондарь, три серебряных”. Связка ключей неизвестно от чего, “Филипп-скорняк”. Расшитая шаль, “вдова Агафья”. Детская деревянная лошадка с облезлой гривой, “Петрушка-сапожник, восемь медяков”. Карманные часы с гравировкой на крышке, “Миней-часовщик, золотой”. Тяжёлая серебряная шкатулка с вмятиной на крышке, “Фрол, приказчик Бархатовский, два золотых”. Чей-то молитвенник, чьё-то зеркальце, чья-то ложка с вензелем. А на самой нижней полке, в больших корзинах, громоздилась посуда: кружки, чашки, блюдца, глиняные, фаянсовые, расписные, щербатые и целые, и никакие две не были одинаковы, а на корзине висела бирка “трактир Лукерьи, за всё, хозяйка съехала”.
Я стояла посреди этого чулана, смотрела на чужие беды, сложенные аккуратными рядами, и думала о Гордее, который каждый вечер, наверное, заходил сюда пересчитать своё богатство. Ждан у меня за спиной присвистнул, уселся на порог с бумагой и чернильницей и приготовился писать, а Гришка, который увязался за нами, первым делом нашёл на полке барабан с продранной кожей и тут же получил от Аксиньи по рукам.
Серьги кузнеца Ефима нашлись в маленькой деревянной коробочке на второй полке, “Ефим-кузнец, за матушкины, пять серебряных”. Они были серебряные, с бирюзой, тонкой старой работы. Я отнесла их в кузницу сама, в обед, когда на улице было больше всего народу, и всю дорогу чувствовала на себе взгляды из-за заборов, а Гришка шёл впереди и громко объявлял каждому встречному, что ведьма идёт к Ефиму по делу и чтоб никто не мешал.
Кузница стояла у самой реки, закопчённая, с распахнутыми воротами, из которых несло жаром и звоном. Ефим оказался громадным рыжебородым мужчиной лет тридцати, в кожаном фартуке и с руками, каждая из которых была толще моей ноги. Когда я вошла, он выронил клещи и попятился к горну, а когда я протянула ему коробочку, долго не решался её взять и вытер руку о фартук трижды.
— Это мне? – наконец выдавил он басом.
— Это ваше. Гордей Лукич больше не нуждается в залогах.
— А долг-то? Пять серебряных?
— Долгами теперь занимается Приказ, а серьги ваши. Только Ждан запишет, что я вам их отдала, так что придётся вам расписаться.
Ефим открыл коробочку, посмотрел на серьги, и его огромное лицо вдруг стало совсем детским. Он сжал коробочку в кулаке, кашлянул и отвернулся к горну.
— Матушкины, – сказал он хрипло. – Я их на лекаря ей заложил, когда хворала, да так и не выкупил, а она всё спрашивала, где серёжки… Чего вам надо, Злата Тихоновна? Говорите, сделаю.
— Снимите решётки с окон, – сказала я. – Те, что вы для Гордея ковали.
Ефим пришёл в тот же вечер, а с ним двое его подмастерьев, и к сумеркам с окон нижней горницы исчезли все решётки до единой. Ефим выбивал крепления молотом, подмастерья подхватывали прутья и складывали их у забора, а Гришка носился вокруг, путался у всех под ногами и чувствовал себя главным. Буян, возмущённый грохотом, слетел с забора и попробовал было напасть на одного из подмастерьев, но Ефим, не оборачиваясь, отмахнулся от него рукавицей, и петух удалился в сарай с видом оскорблённого достоинства. Под окнами собралась небольшая толпа, и я слышала, как кто-то из баб сказал, что Сычов дом хоть посветлел, и мне это понравилось.
Когда последний прут оказался у забора, Ефим расписался у Ждана в бумаге, выведя крупный корявый крестик, отказался от платы, отказался от ужина, отказался от взвара и уже в воротах, отчаянно краснея, спросил, не надо ли мне ещё чего сковать. Я сказала, что два крюка для вывески, когда у меня будет вывеска, и он кивнул так серьёзно, что я поняла: крюки будут.
Следующий день ушёл на уборку, и такой уборки мне не доводилось делать ни разу в жизни, даже когда мы с бывшим мужем въезжали в новостройку после ремонта. Мы с Аксиньей выносили из нижней горницы Гордеевы конторские лавки, пыльные сундуки и тяжёлые бурые занавеси, мыли полы с песком и щёлоком, скребли столы, оттирали закопчённые стены. Конторку Ефим ещё вчера унёс на дрова, и на её месте остался светлый прямоугольник на полу и россыпь сургучных крошек. Гнездо за сундуком оказалось мышиным, и мыши, которых мы выселили, разбежались по всему дому с таким возмущённым писком, что Аксинья полдня ходила с веником наперевес.
Окна, впервые за много лет освобождённые от железа, Аксинья протёрла уксусом и мятой, и горница наполнилась светом, мягким, осенним, жёлтым от листвы, которая облетала с рябин вдоль улицы.
Ратибор Велемирович в уборке, разумеется, не участвовал. Он стоял на верхней ступеньке лестницы, держал в руках чашку с водой, которую сам набрал из колодца, потому что ничего из моих рук по-прежнему не брал, и время от времени ронял сверху замечания.
— Злата Тихоновна, вы трёте одно и то же место уже четверть часа.
— Здесь въелось, и я его ототру.
— Здесь въелся ваш муж, он двадцать лет облокачивался на этот стол.
— Значит, тем более надо оттереть.
Чуть позже, когда я влезла на шаткий табурет, чтобы снять с крюка над окном пыльный медный светец, он снова подал голос:
— Табурет у вас с хромой ножкой.
— Я знаю, что она хромая, я сама её подпиливала.
— Это заметно. Если вы свернёте себе шею, мне придётся искать в этом городе другую осведомительницу, а я этого очень не люблю.
Табурет в этот миг качнулся, и я ухватилась за раму, а когда обернулась, Ратибор уже стоял внизу и придерживал табурет рукой за сиденье, глядя куда-то в сторону, на дверь. Я сняла светец, слезла, и он тут же убрал руку и вернулся на лестницу, не сказав больше ни слова. Аксинья, мывшая пол в углу, проводила его глазами и посмотрела на меня с таким выражением лица, что мне пришлось сделать вид, что я ничего не заметила. Я отставила светец и сказала Аксинье, что пол в углу уже чистый, а смотреть надо на пол, а не на лестницу, и она хихикнула и склонилась над ведром.
Медный чайник, который я нашла на кухне в первую ночь, оказался огромным, пузатым и таким тусклым, что в нём ничего не отражалось. Аксинья предлагала тереть его песком, но я вспомнила, как моя бабушка чистила медный таз для варенья, и намешала в миске золы с простоквашей. Мы натирали чайник этой серой кашицей по очереди, сначала я, потом Аксинья, потом Гришка, который прибежал узнать, не нужно ли ещё что-нибудь сломать, и измазался по уши. К вечеру чайник засиял так, что в его боку отразилась вся кухня, вытянутая и смешная, и наши три физиономии вдобавок, а Гришка долго корчил в него рожи и хохотал.
В тот же день в нашей жизни появился Шалфей.
Я развешивала в горнице пучки трав на верёвках под потолком, а на столе передо мной лежал ворох сушёного шалфея, который я собиралась перебрать. Окно было открыто, чтобы выветрить щёлок, и я не услышала, как на подоконник кто-то вскарабкался, а потом мягко спрыгнул на стол. Когда я обернулась, посреди моего шалфея сидел котёнок, крошечный, месяца три от роду, рыжий и такой пушистый, что казался вдвое больше, чем был на самом деле. Шерсть у него стояла дыбом во все стороны, хвост торчал трубой, на груди белела манишка, а жёлтые глаза смотрели на меня спокойно и оценивающе. Он потоптался по травам, покрутился, улёгся в самую середину вороха и свернулся клубком.
— Это мой шалфей, – сказала я.
Котёнок зевнул, показав розовую пасть и четыре крошечных клыка.
— Я его для взвара сушила, а не для тебя.
Котёнок закрыл глаза и замурчал, громко и раскатисто, так что зашуршали сухие листья, и мне стало ясно, что спорить бесполезно. Аксинья заглянула в горницу, всплеснула руками и бросилась было его прогонять, но я её остановила.
— Пусть остаётся. Мыши в кладовой есть?
— Есть, барыня, как не быть, а нынче, после вашей уборки, и того больше. Только он сам мыши меньше.
— Подрастёт. А звать его будем Шалфеем, раз уж он сам себе место выбрал.
— Ещё один постоялец без платы, – раздался с лестницы голос Ратибора.
— Этот хотя бы будет ловить мышей, – ответила я, не оборачиваясь.
За моей спиной стало тихо, а потом я услышала, как Ратибор негромко хмыкнул и ушёл наверх, и мне почудилось, что хмыкнул он без злости.
Мышей Шалфей в тот вечер ловить не стал. Он проснулся, когда за окном начало темнеть, сладко потянулся, спрыгнул со стола и отправился изучать дом. Через четверть часа Аксинья недосчиталась напёрстка, через полчаса Ждан не нашёл своей ложки, которую всегда носил за голенищем и только на минуту положил на лавку, а ещё через полчаса из кухни донёсся Аксиньин вопль.
Я прибежала на кухню с пучком мяты в руках и застала там всё сразу. Аксинья стояла у кладовой с полотенцем, Ждан застыл с открытым ртом, а посреди кухни по полу медленно и упорно полз Шалфей, волоча в зубах кольцо копчёной колбасы, которое было втрое длиннее его самого. Колбаса цеплялась за половицы, Шалфей упирался всеми четырьмя лапами и рычал на неё сквозь зубы, тоненько и грозно.
— Это ж барская! – Аксинья ткнула полотенцем в сторону кладовой. – С приказной полки, из-за черты! Он по мешкам залез, я сама видала!
Колбасу Ратибор купил вчера на рынке, единственную еду в этом доме, кроме своих сухарей, к которой он притрагивался, и вешал её на гвоздь над приказной полкой, повыше, подальше от моих рук. Я представила себе, что будет, когда он спустится к ужину, и бросилась отбирать колбасу.
Шалфей оказался быстрее. Он метнулся под лавку вместе с добычей, Аксинья кинулась за ним с полотенцем, Ждан упал на четвереньки и полез под лавку с другой стороны, и из-под лавки рыжий клубок вылетел прямо мне под ноги и понёсся в горницу. Колбаса волочилась за ним, подпрыгивая на порогах. В горнице он вскарабкался по свежевымытой занавеске до середины, повисел там, раскачиваясь вместе с колбасой, понял, что выше с такой ношей не забраться, и спрыгнул прямо на стол с шалфеем, разметав по полу всю мою дневную работу.
— Заходи слева! – кричала Аксинья, размахивая полотенцем. – Слева, говорю, он к печи метит!
— Я слева! – отозвался Ждан, выбираясь из-под лавки с паутиной на голове.
Гришка, который ещё не ушёл домой, прыгал на лавке и вопил: “Давай, рыжий, давай!”, и было непонятно, за кого он болеет, хотя я подозревала, что за кота. Шалфей обогнул стол, проскочил между Аксиньиными ногами и рванул обратно в кухню, а на пороге кухни как раз появился Ратибор Велемирович с ножом в руке, спустившийся отрезать себе колбасы к ужину.
Он увидел свою колбасу раньше, чем кота. Колбаса пронеслась мимо его сапог, извиваясь по полу, следом за ней пронёсся рыжий вихрь, следом Аксинья с полотенцем, следом Ждан, который не успел затормозить и врезался начальнику в плечо, а следом я, с пучком мяты, который так и не выпустила из рук. Ратибор отступил к стене, пропуская нас всех, и замер с ножом в руке.
Шалфей тем временем достиг печи и исчез в узкой щели между печью и стеной, в запечье, куда не пролезла бы и Аксиньина рука. Колбаса втянулась туда следом, медленно, рывками, и пропала.
На кухне стало тихо. Аксинья опустила полотенце, Ждан снял с головы паутину, Гришка перестал прыгать, и все мы посмотрели на Ратибора.
— Что это было? – спросил он очень ровным голосом.
— Шалфей, – сказала я. – Наш новый постоялец без платы. Он пока не ловит мышей, но, как выяснилось, прекрасно ловит колбасу.
Ратибор посмотрел на нож в своей руке, потом на щель за печью, потом на меня, и я увидела, как у него дёрнулся уголок рта. Он сразу же сжал губы, но я успела это увидеть.
Аксинья тем временем принесла ухват, просунула его в запечье и, ворча, принялась шуровать там рогами. Первой из щели выкатилась колбаса, обкусанная с одного конца и облепленная пылью. Следом показался Аксиньин напёрсток, потом Жданова ложка, потом моя шпилька, которую я потеряла вчера, когда вскрывала тайник, потом пуговица, ещё одна пуговица, медная, с выдавленным узором, обрывок красной ленты и, наконец, сам Шалфей, недовольный, в паутине, с горящими глазами. Он сел посреди кухни над своим разорённым богатством и обиженно мяукнул.

