Читать книгу ШИРИН. Из-за острова (Асмодей Денница) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
ШИРИН. Из-за острова
ШИРИН. Из-за острова
Оценить:

4

Полная версия:

ШИРИН. Из-за острова

— Прости меня, — сказала я. — Я не хотела, чтобы ты боялся за меня.

— Глупая, — сказал отец. — Я боюсь за тебя с той ночи, когда ты родилась и твоя мать посмотрела мне в глаза и сказала: «Она моя, Ильяс. Она вся моя. Береги её от воды». Что я мог? Я берёг. Я берёг тебя семнадцать лет. Ещё одну ночь продержусь.

Он поцеловал меня в лоб, развернул и легонько подтолкнул в дом:

— Спи. С рассветом выезжаем. Всё будет хорошо.

Я легла на свою циновку, укрылась с головой и закрыла глаза. Но вместо зелёной, тёплой воды мне снилась чёрная, холодная, и в ней мерно, как сердце, открывалась и закрывалась дверь — огромная, на самом дне, и все, кого я видела за всю свою жизнь, стояли перед ней, повернувшись ко мне лицами, и ждали, когда я приду и открою. И среди них, в самом первом ряду, стояла мать — живая, молодая, с глазами цвета глубокой воды, и она улыбалась мне, и шевелила губами, и я знала, что она говорит:

— Не открывай, рыбка. Не открывай. Держи.

Я проснулась с криком, но до рассвета оставалось ещё много времени, и тётки ворочались на своих постелях, не просыпаясь, и отец сидел у калитки, не смыкая глаз, с узелком на коленях.

Дальше всё случилось быстро, как вода уходит из-под ног на отмели — не успеваешь, а уже глубоко.

Мы выехали до свету. Отец взял двух лошадей — старую, надёжную гнедую для меня и горбоносую, горячую, для себя, — и мы пошли в горы, той караванной тропой, что с севера огибает болота и выводит к Каа, к сестре матери, тётке Зубейде, что держит маслобойню и не верит ни в бога, ни в шайтана, а только в хорошее масло. Отец всю дорогу молчал. Он молчал так, как молчат люди, которые везут что-то очень хрупкое и очень опасное и боятся спугнуть собственный голос. Я тоже молчала. Мне было страшно, но не так, как бывает страшно девочке от темноты, — а так, как бывает страшно, когда уже знаешь, что тебе есть от чего прятаться, но ещё не знаешь, от чего именно.

Море осталось позади — серое, плоское, немое. К полудню мы поднялись выше, зелень гор, обожжённая солнцем, стала выше и суше, потянуло можжевельником и нагретой хвоей. Каспий остался внизу, в дымке, как чужой сон. Я думала: больше я к нему не вернусь. Не вернусь — и не открою, и не приду, и не стану дверью. Пусть паруса сколько хотят стоят на рейде. Без меня они ничего не сделают.

Как же я была глупа.

Мы не дошли до Каа. На полпути, у горной речки, где тропа подходила к самой воде, лошади вдруг остановились как вкопанные. Не испугались — остановились, будто упёрлись в невидимую стену. Отец дёрнул повод, гнедая захрапела, попятилась, вскинула голову — и я увидела, что она дрожит. Мокрая. Вся мокрая, хотя воды рядом не было — только ручей в трёх шагах.

— Стой, — сказал отец странным, чужим голосом. — Не слезай. Не подходи к воде.

Я и не собиралась. Я смотрела на ручей — и видела, что он течёт не в ту сторону.

Ручей бежал под гору, как и положено ручью. Но по верху, по самой поверхности — там, где вода встречается с воздухом, — струя двигалась в обратную сторону, вверх по склону, тонкая, серебристая, послушная неведомой силе. Как будто поверхность воды была отдельным существом и ему было не по пути с ручьём.

— Отец, — прошептала я. — Вода…

— Знаю, — сказал он, и голос у него был ровный, как у человека, который давно ждал этого и теперь просто не даёт себе испугаться. — Не смотри. Не смотри на неё, дочка. Она тебя слышит.

Но я уже смотрела. Я всегда смотрела. И поверхностная струя почувствовала мой взгляд — замедлилась, изогнулась, потянулась ко мне, как тянется к свету плющ, — и вдруг, у самых моих ног, вода в ручье стала подниматься столбиком, тонким, прозрачным, беззвучным. Выше. Ещё выше. На высоту моего колена. Моей талии. Моей груди.

— Ширин! — крикнул отец. — Ширин, не смотри!

— Я не могу не смотреть, — сказала я, и это была правда. Я не могла. Отвести взгляд от воды, когда она тянется к тебе, — это всё равно что отвести взгляд от матери, которую узнал после долгой разлуки. Внутри меня что-то знало, что эта вода — своя, родная, что она меня помнит, что она ждала меня и зовёт.

Столбик воды замер на высоте моей груди. Он был ровный, гладкий, как стекло, и в его глубине, в самой сердцевине, я увидела лицо.

Женщина. Незнакомая и одновременно до боли знакомая — та, что снилась мне во сне и стояла в первом ряду у двери. Моя мать. Молодая, как на картинке, которую отец прятал от меня все эти годы в сундуке, — но живая, подвижная, и вода хранила её, как хранит камень в своей глубине раковину, в которой когда-то жило живое.

— Рыбка моя, — сказала она, и голос шёл не из столба воды, а откуда-то из-под земли, из-под камней, из самого русла, и он был такой, каким я помнила его и не помнила одновременно — тёплый, низкий, чуть хриплый. — Зачем ты уходишь от меня?

Я не могла дышать. Я смотрела на неё, и у меня по щекам текли слёзы, а она улыбалась мне из воды, и улыбка её была родная и страшная одновременно.

— Мама, — сказала я. — Я думала, ты умерла.

— Я не умерла, рыбка, — сказала она. — Я стала. Так, как должна была стать моя мать, и мать её матери, и все женщины нашего рода с тех пор, как первую из нас кинули в море и она не утонула. Мы не умираем, рыбка. Мы ждём. Ждём ту, что придёт после. Ждём ту, что откроет.

— Откроет что? — Я слышала свой голос будто со стороны, тонкий, детский. — Мама, откроет что?

— Дверь, — сказала она. — Дверь на дне. Ты придёшь к ней. Не потому, что тебя приведут. Потому что придёшь. И когда придёшь — не отпирай. Сколько бы они ни просили, сколько бы ни плакали, не отпирай. Мир, который стоит за дверью, — он не для живых, рыбка. Он для нас. А ты — живая. Ты должна жить.

— А если они заставят?

Она рассмеялась — тихо, водой, перебирая гальку:

— Заставить нельзя, рыбка. Отпереть дверь можно только самой. Своей рукой, по своей воле. Поэтому никому не дай своей воли. Никому, слышишь? Ниже-то…

Голос её пошёл рябью, столб воды вздрогнул, начал опадать — и вдруг, рывком, как будто кто-то сильный дёрнул его снизу, ушёл в русло, и только круги побежали по ручью, и понесло по ним щепку, сверху вниз, как и положено течению.

— Мама! — крикнула я, рванувшись вперёд.

— Стой! — Отец железной рукой поймал меня за плечо, прижал к себе. — Стой, не ходи туда. Хватит. Слышишь, хватит!

Я билась в его руках, как рыба, и плакала, а отец держал меня и повторял, как заклинание, в мои волосы:

— Тихо, тихо, рыбка. Она не хотела тебя напугать. Она тебя любит. Она тебя очень любит, чтобы сказать такое. Она знает, что делаешь ты, когда любишь, — ты говоришь правду, даже если она страшная.

— Отец, она сказала «ниже»… — Я всхлипнула и замолчала, перебирая в памяти её слова. — Она сказала: «Ниже-то…» Она не договорила. Она хотела сказать, что будет ниже. Что-то ниже. Глубже? На дне? Что там?

Отец долго молчал. Лошади успокоились, фыркали, перебирали ногами, и ручей снова был просто ручьём — тёк себе вниз, серебряный, честный, без обратных течений и говорящих матерей.

— Не знаю, дочка, — сказал он наконец. И по голосу я поняла, что он впервые за много лет сказал мне чистую правду, без защиты. — Не знаю. Твоя мать не договорила. Твоя бабка, когда уходила в воду, говорила моей матери что-то про дно. Но никто из них не вернулся рассказать. Кроме твоей матери — и она не успела.

— Почему она не успела?

— Потому что я забрал тебя. — Он смотрел мне в глаза, и я видела в них слёзы, которых он никогда не позволял себе при мне. — Я забрал тебя у воды, когда тебе было девять. Я не дал ей уйти за тобой. Это я. Это моя вина, если здесь есть вина. Но я не мог отдать тебя. Ты — моя, ты — живая, и я не отдам тебя никакому дну, слышишь? Никакому.

Он дышал тяжело, как после долгого бега. Я прильнула к нему, и он обнял меня, и мы стояли так на горной тропе у ручья, пока лошади не зафыркали снова и не замахали хвостами, и небо над нами не потемнело.

— Всё, — сказал отец, отстраняясь и вытирая лицо ладонью. — Хватит. Едем в Каа. Там ты будешь в безопасности. Там вода — только в колодце, и то по ведру.

Но до Каа мы не доехали и во второй раз.

На перевале нас ждали. Три всадника вышли из-за скал, когда тропа сузилась, — в пыльных кафтанах, с кривыми саблями, с лицами, закрытыми до глаз платками. Разбойники. Здесь, на перевалах, их было меньше, чем у моря, но они были, как и везде. Отец остановился, положил руку на рукоять ножа — спокойно, без суеты, как человек, который ношу свою носил и умеет ею пользоваться.

— Отдай девку, — сказал старший, и голос у него был гнусавый, как у человека, который гнил изнутри. — Отдай девку, и поедешь дальше с лошадьми. А не отдашь — лошадей твоих возьмём, и девку твою возьмём, и тебя, старика, на съедение воронам покинем.

— У меня нет денег, — спокойно сказал отец. — Только лошади и дочь. Лошади ваши, если хотите. Дочь — нет.

— Мы не за деньгами, — сказал гнусавый, и от того, как он это сказал — весело, играючи, — у меня по спине пробежал холод. — Нам сказали: на перевале будет девка. Чернявая, глазастая. Взять её и везти к морю. Кто приказал — не наше дело. Наше дело — взять и привезти.

Отец не ответил. Он соскользнул с лошади — плавно, как сходит в воду, — и выхватил нож. Нож у него был длинный, кривой, с выщербленной рукоятью, и отец держал его так, как держат вещь, которой дорожишь: бережно и не выпуская.

— Дочка, — сказал он, не оборачиваясь. — За моей спиной. Несись в Каа. Не оглядывайся.

— Отец…

— Несись! — крикнул он, и гнедая подо мной прыгнула с места, как ошпаренная.

Я не помню, как мы летели по тому перевалу. Помню ветер, соль в глазах, помню крики за спиной, свист сабли, конское ржание — и больше ничего, пока гнедая не споткнулась на спуске и не выбросила меня из седла. Я упала на камень, ушибла плечо, в голове загудело, и когда я поднялась, шатаясь, — за спиной у меня поднимался дым.

Чёрный, густой, жирный — горело там, где мы оставили отца.

Я помню, что бежала назад. Не думала, не решала — бежала, как бежит вода вниз по склону, без выбора. Гнедая, обезумевшая, неслась мимо меня в сторону города, поводья волочились, и я знала, что лошадь я больше не увижу. Камни рвали босые ноги, ветер драл лёгкие, а дым впереди становился всё гуще, и когда я выбежала на перевал, то увидела:

отец стоял на коленях у края обрыва, живой, целый, — а вокруг него, полукругом, стояли те трое. Они не убивали его. Они стояли и смотрели, как он смотрит вниз, в ущелье, где в тумане угадывалась вода — горная речка, та самая, что текла вспять утром.

— Посмотри на неё, — говорил гнусавый, и голос его сочился довольством. — Посмотри, как она течёт. Куда надо. Она тебя помнит, старик. Она тебя ждёт. Она знает, что ты увёз её дочку, и она на тебя обиделась.

— Она не обижается, — тихо сказал отец. — Воды не обижаются. Они помнят.

Он поднялся с колен, повернулся ко мне — и я увидела его лицо, спокойное, как у человека, который уже всё решил. Он смотрел на меня, и в глазах его была такая любовь, что у меня захолонуло сердце, потому что так смотрят при прощании.

— Дочка, — сказал он негромко, не обращая внимания на разбойников. — Я сделал, что мог. Я берёг тебя семнадцать лет. Прости меня за то, что не уберёг до конца.

— Отец, не говори так. — Я шагнула к нему, и гнусавый перехватил меня за руку — цепко, как коршун. — Пусти!

— Держи девку, — сказал он двум другим, но те не двигались. Они смотрели мимо меня — вниз, на речку, на туман, и лица у них под платками были странные, неживые.

И тогда я поняла, что мы стоим не одни.

Вода.

Она не выплёскивалась из берегов, не рвала камни — нет. Она просто текла, как и положено, но текла полнее, быстрее, и в ней, в серой горной воде, поднимались силуэты. Люди. Рыбаки в мокрых рубахах. Женщины с волосами, тянущимися по течению, как водоросли. Дети. Они шли по воде вверх, против течения, как по дороге, — молча, рядами, и глаза у них были открыты, и все они смотрели на отца.

— Видишь? — ласково сказал гнусавый. — Она за ним пришла. Она всегда приходит за своими.

— Отец! — крикнула я, рванувшись, и разбойник дёрнул меня назад, прижал локтем к груди. — Отец, беги, они же тебя не тронут, если ты побежишь! Беги!

Но отец не побежал. Он стоял на краю обрыва, глядя вниз, на процессию, поднимающуюся по воде, — и лицо его было лицом человека, который наконец-то понял то, что должен был понять много лет назад.

— Ты был прав, — сказал он, и я не поняла, кому он говорит. — Ты был прав, когда сказал, что я не дам ей уйти за мной, и что это моя вина. Я думал, что спасаю её. А я просто отсрочивал.

— Отец, что ты говоришь?!

— Дочка, — сказал он, поворачиваясь ко мне, и в голосе его была такая тихая, такая спокойная сила, что я перестала дышать. — Она не заберёт меня. Она заберёт тебя, если я не заберу её место. Ты понимаешь? Она пришла за тобой. А я — я старый, я своё пожил. Пусти, — сказал он гнусавому, и голос его был ровный, как лезвие. — Я сам подойду. Только дай мне попрощаться с дочерью.

Разбойник хмыкнул, но отпустил меня — нехотя, на шаг. Я рванулась к отцу, и он обнял меня, крепко, жарко, как в последний раз, и прошептал мне в волосы:

— Слушай меня, рыбка. Они отдадут тебя тем, кто на кораблях. Не сопротивляйся. Я знаю, ты гордая, тебя учили не сдаваться. Но не сопротивляйся. Плыви по течению. Живи. Поняла? Живи, чего бы это ни стоило. Однажды ты разберёшься, что это за дверь, и сама решишь, открывать её или нет. А до той поры — плыви. Я люблю тебя, Ширин. Я всегда любил тебя. И мать твоя любит. Мы оба будем ждать тебя, где бы ты ни была.

— Отец, не надо! — Я схватила его за рубаху, но он мягко разжал мои пальцы, поцеловал меня в лоб и отступил к краю обрыва.

— Ильяс! — крикнула я. — Отец, стой!

Он не остановился. Он шагнул к самому краю, и я видела, как снизу, из тумана, поднимаются к нему мокрые руки — много рук, тёплых, живых, тянущихся, как к старому другу.

— Не надо! — кричала я, рвясь из рук гнусавого. — Не надо, не отдавай им себя, они же мёртвые, отец, они мёртвые!

— А я, дочка, — сказал он, оборачиваясь, и улыбнулся мне той улыбкой, какою улыбаются дети перед самым сладким сном, — а я, дочка, всю жизнь ждал, когда за мной придёт вода. Прости, что не сказал тебе раньше. Я не хотел тебя пугать. Я думал, что успею вырастить тебя, и тогда она придёт за мной одна, и ты не увидишь. А вышло вот как.

Он шагнул с обрыва.

Я закричала. Я кричала так, что горло сорвало, и разбойник держал меня, а я вырывалась, и видела, как отец падает в туман, в воду, в поднятые к нему руки — и не слышала всплеска. Вообще. Они приняли его беззвучно, как принимают своё.

А потом туман над речкой стал подниматься — густой, белый, тёплый, — и из него, как из воды, вышли трое. Не те разбойники. Другие. В кафтанах, мокрых до нитки, с лицами, белёсыми, как у людей, которых долго держали под водой. Они подошли к гнусавому, и тот вдруг побледнел, попятился, забормотал что-то.

— Мы сделали, как ты велел, — сказал один из них, и голос у него шёл, как из колодца. — Мы привели её. Мы привели девку к воде. Теперь она наша.

И тогда всё потемнело.

Я не помню, как меня уводили с перевала. Помню только сильные руки, запах мокрой земли, качание, как на волнах, и голос гнусавого, который стал вдруг тонким, жалобным, почти плачущим:

— Мы её вам отдали, как договаривались! Мы же как договаривались, отдали! Зачем вы нас? Мы же люди, мы по уговору…

Дальше — вода. Много воды. Она была везде — в ушах, во рту, за воротом, в волосах, — и она несла меня, и я не тонула, я плыла, как щепка, как щепка на стрежне, и вокруг меня шли мокрые люди, и я слышала, как они говорят, — а точнее, как говорит за них вода:

— Не бойся. Мы не тронем. Ты — наша. Ты — ключ. Ты — дверь. Мы ждали тебя так долго.

— Куда вы меня везёте? — спросила я, и голос мой был тихий, чужой.

— Туда, где вода встречается с небом, — ответили они. — К тому, кто ходит по воде. К тому, кто идёт за дверью. К атаману.

Я открыла глаза.

Я лежала на спине, на мокром дне лодки, и надо мной было небо — тяжёлое, серое, с рваными краями, и по нему плыл чёрный парус.

Тот самый.

Парус из моего сна.

Вокруг была вода — тёмная, жирная, пахнущая тиной и солью, и лодка мерно покачивалась, и я была цела, жива, и только соль во рту, как будто я целую ночь глотала песок.

Того человека, что звался гнусавым, в лодке не было. Не было и разбойников. В лодке были только я, и мокрые вёсла, и на корме — мальчишка лет четырнадцати, белобрысый, конопатый, на вид совсем чужой, — и он греб, не оглядываясь, к большому чёрному стругу, что стоял впереди, в тумане, как гора.

— Эй, — сказала я, и голос мой сел. — Эй, мальчик. Ты кто?

Мальчишка не обернулся. Он грёб — ровно, сильно, не по-детски, — и когда до струга осталось вёсел десять, он сказал, не поворачивая головы, голосом, какой бывает у людей, привыкших молчать:

— Меня звать Васятка. Я гребу к атаману. Ты — та самая, что не тонет. Атаман велел тебя привезти, как придёшь.

— Откуда он знал, что я приду?

Васятка помолчал, потом обернулся — и я увидела его глаза: серые, спокойные, взрослые не по годам, с той ровной темнотой, какую я видела у людей, которые живут у воды всю жизнь.

— Атаман всё знает, — сказал он просто. — Атаман на дно смотрел. Там тебя и увидел. В воде. Ты там уже была, барышня. Только ещё не утонула.

Он отвернулся и стал грести дальше, к чёрному стругу, к туману, к парусу из моего сна, и я лежала на дне лодки, глядя в серое небо, и думала: вода и впрямь всё помнит. Вода послала за мной отца, воду послала за мной мать, вода послала разбойников, вода посадила меня в эту лодку и велела мальчишке грести к атаману.

А я лежала и не тонула. Как и было обещано.

И впервые за эти три ночи, за все три горьких, страшных дня я заплакала — не от страха, а от того, что всё, что говорила бабка Шираз, сбывалось, слово в слово, и значит, сбудется и остальное. Бросят. Не утону. Открою. Дверь.

Мальчишка грёб. Туман расступался. Приближался чёрный струг, и на носу его, положив руку на саблю, стоял человек — высокий, тёмный, смуглый, с чёрной бородой, с глазами, которые смотрели на воду так, как смотрят на ровный, знакомый путь. Он стоял недвижно, и вода под стругом была тихая, как парное молоко, и мне почудилось вдруг, будто он стоит не на палубе, а на самой воде — и вода его держит.

Он смотрел на меня. Я, лёжа, смотрела на него.

И я узнала его глаза: это были те самые глаза, что я видела на дне, в зелёной, слоистой тьме моего сна, — когда рука держала меня за щиколотку и голос говорил: «Не тони, сладкая. Тебя нельзя».

Лодка ткнулась носом в борт струга. Васятка бросил вёсла, встал на колени. А человек на носу шагнул к борту, наклонился, протянул мне руку — сухую, сильную, тёмную от солнца, — и сказал, и голос у него был такой же, как в моём сне, — низкий, тёплый, чуть хриплый:

— Слазь, девка. Не бойся. Я не тону, и ты не утонешь. Пойдёшь со мной до конца воды. Пойдёшь?

И я, сама не зная почему, взяла его за руку.

Потом, гораздо позже, я узнала, как называется этот человек.

Его звали Степан Тимофеевич Разин.

***

Он не отпустил мою руку, когда я встала на палубу. Он держал её — легко, но так, что я поняла: это не приветствие, это осмотр. Он изучал мою ладонь, как читают письмо.

— Рука лёгкая, — сказал он и улыбнулся, и от улыбки этой, тёплой и страшной одновременно, у меня мурашки пошли по спине. — Лёгкая рука — хорошая примета. А глаза у тебя, девка, тяжёлые. Такими глазами смотрят на дно. — Он отпустил мою руку и кивнул куда-то в сторону кормы. — Пойдём. Я тебя накормлю. У нас не в обычае держать голодных.

Я пошла за ним, как за водой — без выбора. Струг был огромный, тёмный, скрипучий, пахло от него смолой, мокрым деревом, рыбой и потом — и в то же время вокруг было чисто, подметено, и на банках сидели люди — гребцы, казаки, я не умела их различать, — и все они, как один, смотрели на меня, и в глазах у них был не тот голодный, тяжёлый взгляд, которого я ждала, а другой — любопытный, почтительный, как будто они смотрели на вещь, про которую много слышали и наконец увидели.

— Есть на корабле девка, что не тонет, — сказал кто-то негромко, и по рядам прошёл шепоток. — Не тонет, слышь.

— Цыц, — бросил Разин, не оборачиваясь, и стало тихо.

Он привёл меня в носовую рубку, где на столе, сколоченном из досок, стояла миска с ухой, тёплый хлеб, лук. Я не ела со вчерашнего полдня — и всё же смотрела на еду смутно, как сквозь воду, потому что внутри меня было не голодно, а пусто.

— Ешь, — сказал Разин, садясь напротив. — Ешь, я подожду. Вопросы потом.

Я села на край лавки, взяла ложку, заставила себя проглотить первую ложку ухи — и вдруг поняла, как я голодна. Горячее, жирное, солёное — я ела, обжигаясь, не глядя, а он сидел напротив, подперев подбородок рукой, и смотрел на меня, как смотрят на огонь, — спокойно, долго, не мигая.

— Ну, — сказал он, когда я отодвинула пустую миску. — Теперь давай говорить. Ты — Ширин, дочь Ильяса, начальника порта в Астрабаде.

Я похолодела. Откуда он знает моё имя? Откуда он знает отца?

— Не пугайся, — сказал он, будто прочитав мои мысли. — Про тебя вся вода говорит. Давно говорит. Я тебя ещё на том берегу заприметил, когда мы город брали. Ты по причалу шла, а за тобой, по воде, следы шли — не от тебя, а к тебе. Заложные за тобой идут, девка. Они за тобой давно идут. Ты знаешь, что они за тобой идут?

Я молчала. Он кивнул, будто я ответила.

— Знаешь. Значит, и про дверь знаешь. И про дно. И про то, что ты — ключ. — Он налил себе чарку, выпил, не поморщившись, и поставил на стол. — Худо тебе, девка. Я знаю. У меня у самого такая жизнь, что всякий день — как по дну. Но я тебе вот что скажу: если ты — дверь, то и тебе, и мне по пути. Мне нужен ключ. Тебе нужна защита. А я умею защищать, — он усмехнулся, и усмешка у него была невесёлая, — и умею брать. Ну что, идём со мной до конца воды? Я тебя не продам, не брошу, не утоплю. Это я обещаю. А что обещаю — то держу, слово моё крепкое, водой скреплённое.

Он протянул мне руку через стол — уже не для пожатия, а для договора.

И я, вместо того чтобы отшатнуться, смотрела на эту руку и думала странную, чужую для себя мысль: а ведь если я и впрямь дверь — то лучше, чтобы за мою спину встал тот, кто умеет брать, а не тот, кто умеет только просить. Отец берёг меня от воды. А этот человек — он сам был водой, и он предлагал не прятаться, а идти.

— Идём, — сказала я, и голос мой был тихий, но ровный.

Разин хлопнул ладонью по столу, засмеялся, и смех у него был широкий, весёлый, как разлив:

— Славно! — сказал он. — Славно, девка. Теперь ты моя. Не как пленница — как товарищ. У нас на Дону так: кто с нами в струге — тот брат, и сестра тоже брат. Запомни.

Он встал, вышел на палубу, а я осталась сидеть, сжимая пустую миску, и слушала, как за стеной — какие-то команды, хлопанье паруса, скрип уключин. Струг тронулся. Я вышла на палубу и увидела, как мы отходим от тумана, от гор, от того берега, где остались дым и мой отец, — в открытую воду, на простор, туда, где небо сходилось с морем в одну серую, широкую линию.

На корме, поставив ногу на борт, стоял Разин и смотрел вперёд, на разводящуюся перед стругом воду. Рядом с ним, у ног, сидел мальчишка Васятка. А за кормой шла вода — тёмная, жирная, родная, — и в ней, как в толпе, шли следом за стругом мокрые люди. Я их видела. Я всегда их видела. И они шли за мной.

— Не бойся, — сказала я себе, ветру, воде, всем ним сразу, и сама не поняла, к кому я обращаюсь. — Не бойся. Ты не утонешь. Ты не утонешь, сладкая.

И где-то в глубине, на самом дне, где я была уже, хоть и не утонула, — дверь, огромная, чёрная, на миг приоткрылась, и оттуда пахнуло тёплой, слоистой тьмой, и мне показалось, что я слышу, как все они, все заложные, все, кого я видела за свою жизнь, разом выдохнули:

— Идёт.

Потом, гораздо позже, я узнала, как называется это ощущение — когда дверь, которую ты всю жизнь пытался не открывать, сама делает первый шаг навстречу.

Его называют судьбой.

И только ветер стал подниматься — ровный, тяжёлый, с моря, — и скоро он подул в нашу сторону, и с ним пришёл запах дыма.

Потом, гораздо позже, я узнала, как называется ветер, который поднялся в то утро над Астрабадом.

Его называют Народная песня.

Глава 1. Жемчужина на ладони

«Город стоял у моря, как похищенный у неба камень»— легенда Астрабада


Первую ночь на струге я не спала.

Мне не дали каюты — дали место у кормы, на тёплых досках, под лёгким навесом из парусины, и кто-то из казаков, не глядя, сунул мне в руки старую, пахнущую потом бурку: «На, девка, укройся, ночи на воде злые». Бурка была тяжёлая, колючая, и от неё пахло чужим человеком — табаком, потом, железом и той особой, горьковатой сыростью, что въедается в одежду тех, кто годами спит над водой. Я лежала, накрывшись с головой, как в детстве, и слушала, как дышит корабль.

bannerbanner