
Полная версия:
ЧЁРНАЯ ЛИТУРГИЯ
— Я не верил в Бога, — говорил он, глядя в пол. — Я верил, что мир — это дом, где можно жить по своим правилам. А потом я услышал, как меня зовут из-под земли. И понял, что дом этот стоит не на земле, а на чём-то другом. На чём-то, что живое. И что оно смотрит на нас.
Он замолчал. Потом поднял глаза на Вивьен.
— Я организую оргии, Изабо, потому что так проще всего держать круг. Когда люди сливаются в одно тело, они забывают о лицах и говорят не то, что говорят днём. Я слушаю. Я собираю. Я знаю о каждом из них больше, чем они знают друг о друге. Это моя работа. И это моя защита. Но за всем этим, за всеми этими телами, за всем этим вином и визгом, я ищу одно: того, кто откроет эту дверь и посмотрит, что там. Кто не побоится. И кто вернётся.
— Ты ищешь того, кто сможет посмотреть в ту бездну, и не сойти с ума, — тихо сказала Вивьен. — И не сгореть.
— Да.
— И ты решил, что это я?
— Не решил, — он покачал головой. — Я надеюсь. Надежда — это единственное, что у меня осталось, кроме страха. И я боюсь, что она тебя убьёт. Но я всё равно надеюсь. Это я и пытался сказать тебе, когда предложил себя в проводники.
Он поднялся со ступеньки. Подошёл к ней. Протянул руку — и на ладони его лежал ключ. Старый, железный, с круглой головкой, на которой было выбито то же, что на двери: петляющая линия, похожая на реку.
— Это ключ от этой двери, — сказал он. — Возьми. Открой. Посмотри. А потом скажи мне, что ты видела. И если ты вернёшься и скажешь — я сделаю всё, что ты скажешь. Всё, что угодно.
Вивьен взяла ключ. Он был холодный, тяжёлый, и под холодом, под корой, — опять это дыхание. Оно было здесь. Оно было в этом подвале. Оно было за этой дверью.
— Я вернусь, — сказала она. — Обещаю.
И она вставила ключ в замок. Повернула.
Дверь открылась — без скрипа, без сопротивления, как будто она только и ждала, когда её откроют правильной рукой.
За ней была темнота. Не та темнота, что бывает в подвалах, — там всегда темно и можно привыкнуть. Это была темнота, которая дышала. Темнота, которая была живой.
Вивьен шагнула внутрь. И дверь за ней захлопнулась — сама, без помощи руки, как будто ей этого тоже хотелось.
Внутри было то, что описал Сюлли: комната. Круглая, как колодец, с мокрыми стенами. На стенах — имена. Сотни имён, выцарапанных на известке, выцарапанных на штукатурке, выцарапанных на камне, где штукатурки не было. Некоторые были старыми, полустёртыми, некоторые — свежими, с влажной известью, налипшей на буквы.
Вивьен поднесла свечу к стене и начала читать.
Пьер. Маргарита. Жан. Люсиль. Анри. Мари. Гирар. Филипп. Анна. Луи. Этьенн. Клэр. Лоран. Селеста. Робер.
Имена шли потоком, как вода. Разные почерки, разные руки, разные годы — от глубокой древности до совсем недавних, где краска ещё не успела высохнуть.
А в самом низу, у пола, где было темнее всего, Вивьен нашла то, от чего у неё замерло сердце.
Три буквы. «ВРТ».
Те же три буквы, которые, по её расчётам, служанка из особняка Рокфора выцарапала на полу перед смертью. Те же три буквы, которые она нашла в архивах — в списке тех, кто переходил сюда, в эту комнату, и не возвращался.
«Врата Тени».
Вивьен опустилась на колени. Провела пальцем по буквам. Они были старые — очень старые, глубже всех, что она видела, — но они были написаны рукой, которую она узнала бы среди тысячи: рукой Элоизы.
Почерк сестры. Она писала эти буквы здесь. Она приходила сюда при жизни. Она знала об этом месте.
Вивьен поднялась. Свеча дрожала в руке, и тени плясали по стенам, по сотням имён, по буквам, которые складывались в имена, а имена — в судьбы. Она повернулась, чтобы выйти, — и замерла.
Из глубины комнаты, из-под пола — оттуда, где кончались стены и начиналось то, что под ними, — донёсся звук. Тонкий, высокий, почти неслышный. Не голос, не шорох. Словно кто-то, очень далеко и очень глубоко, проводил ногтем по стеклу.
Вивьен замерла. Прислушалась.
Звук повторился. И ещё раз. И ещё.
Он был ритмичный. Он был похож на слово. На имя.
«Ви-вьен».
Она сжала свечу так, что воск потек по пальцам. И в тишине, в этой мокрой круглой комнате, среди сотен имён, под её ногами, из-под пола, откуда-то из глубины, где не было ни света, ни воздуха, — голос, который она узнала бы из тысячи, произнёс:
— Не открывай её, маленькая. Не открывай шкатулку. В ней не то, что ты ищешь.
Это был голос Элоизы.
Вивьен не побежала. Она стояла неподвижно, как вкопанная, и слушала. И когда голос стих, и тишина сомкнулась над ним, как вода над камнем, она медленно, пятясь, вышла из комнаты, заперла дверь, повернула ключ дважды, как учили в ордене, и только тогда позволила себе выдохнуть.
Сюлли стоял в подвале у двери — бледный, с застывшим лицом.
— Ты вернулась, — сказал он.
В голосе его было столько всего, что Вивьен не смогла разобрать — страх это, надежда или удивление. Она посмотрела на него. И сказала:
— Я слышала голос. Из-под пола. Он назвал меня по имени.
— Что ты сделала?
— Ничего. — Она смотрела ему в глаза. — Я не открыла шкатулку. Я только услышала, что мне нельзя её открывать. И я хочу знать, что ты знаешь об этом.
И в этот миг, в глубине её тела, там, где билось сердце, что-то сжалось — и отпустило. И она вдруг поняла, что стоит на пороге такой тайны, рядом с которой все оргии и черные мессы знати — только маска, только занавес, за которым ждёт настоящая сцена.
Сюлли смотрел на неё долго. Потом, не глядя на дверь, протянул руку и взял её за кисть — за ту руку, в которой она держала ключ, — и сжал так, что кости хрустнули.
— Шкатулка, — повторил он. — Какая шкатулка?
— Та, — сказала Вивьен, и голос её был ровным, как струна, хотя внутри всё дрожало, — ту, которую я должна была найти. Ключ от которой я ношу на поясе.
Сюлли смотрел на неё. И в глазах его, в тёплой глубине, под золотой крапинкой, Вивьен увидела то, что не увидела бы, если бы не стояла на пороге комнаты с сотнями имён: страх. Не тот, что прячут за улыбками и бокалами. Тот, что не имеют имени.
— Тогда, — сказал он тихо, — нам надо поговорить. Не здесь. Здесь стены слушают.
Он отпустил её руку. Развернулся и пошёл вверх по лестнице, не оглядываясь. И Вивьен пошла за ним — по лестнице, через подвал, через тёмный двор на Вожирар, в ночь, где над Парижем опять дул северный ветер, и в этом ветре ей снова почудился запах роз и пудры.
Они говорили до рассвета, в маленькой комнате над лавкой, которую Сюлли держал под чужим именем на улице Сен-Дени, — комнате, где не было ни окон, ни портретов, ни пыли: такой комнате, где можно говорить о вещах, которые не выносят света.
Сюлли рассказал ей всё, что знал о шкатулке. Не как о предмете — как о цепи. О том, что шкатулка эта существует с той самой ночи, когда он открыл дверь в подвале, и что она переходит из рук в руки, от человека к человеку, как переходит тяжёлая болезнь: всегда втихую, всегда с тайной, всегда с ценой. Он рассказал ей, что за шкатулкой охотятся трое: Вдова, человек в капюшоне и он сам — и что каждый охотится за ней с разными целями. Вдова хочет её открыть, чтобы получить власть над кругом. Человек в капюшоне хочет её открыть, чтобы открыть заодно и Врата. А он, Сюлли, хочет её найти, чтобы уничтожить — потому что он видел, что поднимается оттуда, где она хранится, и он не хочет, чтобы это поднялось снова.
— Я знаю, где она лежит, — сказал он под конец. — Она лежит в доме на улице Вожирар. В той самой комнате, под тем самым полом, где ты слышала голос. Я видел её через щель в досках, когда стоял на пороге пять лет назад. Она лежит там. И я не могу её достать. Потому что каждый раз, когда я вхожу туда, со мной происходит то, что происходит: я слышу голос, который зовёт меня.
Вивьен слушала, и в голове у неё медленно складывалась картина — картина, от которой холодели руки, но прояснялось в глазах.
— Голос в комнате, — сказала она. — Он зовёт не всех. Он зовёт тех, кто носит в себе кровь Хранителей. Он зовёт тех, кто умеет слышать. Значит, или ты — один из нас, или голос учится звать.
Сюлли посмотрел на неё — и в глазах его мелькнуло то, от чего у неё сжалось сердце.
— Или, — сказал он тихо, — голос зовёт тебя. И я привёл тебя сюда, сам того не зная, как приводят жертву к алтарю.
Тишина повисла в комнате, как занавес. За окном начинало светать, и серый парижский рассвет — мокрый, холодный, безжалостный — пробивался сквозь щели ставен, выхватывая из темноты лица: его — с тенью под глазами, её — с золотой крапинкой в глубине зрачков.
Вивьен встала.
— Тогда, — сказала она, — нам надо спешить. Потому что, если шкатулка зовёт меня, — значит, она знает, что я иду. И значит, она не будет ждать.
Она вышла из комнаты, не оглянувшись. Но на пороге, у самой двери, она остановилась на секунду — ровно на секунду, — и сказала, не оборачиваясь:
— Ты рассказал мне правду, Сюлли. И за это я отвечу тебе тоже правдой. Я не вдова. Я не авантюристка. Я — человек, который ищет убийцу. Убийцу, который забрал у меня самого дорогого человека. И я собираюсь найти его, чего бы это ни стоило.
— Я так и думал, — ответил он.
— И ты не боишься?
— Боюсь, — ответил он. — Но не тебя. Я боюсь того, что мы найдём под конец, оба.
Вивьен ничего не ответила. Она вышла. Дверь за ней закрылась.
И когда она шла по улице Сен-Дени, по мокрой от рассвета мостовой, мимо лавок, которые ещё спали, — она не заметила, как на углу, в тени навеса, стоял человек в тёмном плаще с капюшоном и смотрел ей вслед.
На безымянном пальце его правой руки блестело кольцо с чёрным камнем.
Он не шевелился. Он просто стоял, как стоит тот, кто давно всё решил и теперь только ждёт, когда мир догонит его.
А над Парижем вставало солнце, и в подвале дома на улице Вожирар, в круглой мокрой комнате под полом, среди сотен имён, что-то тепло шевельнулось во тьме, как шевелится зверь, когда чувствует, что охота началась.
В тот же день, в час пополудни, в доме на улице Турнель, Вивьен де Кормье сняла с пояса ключ с головкой в виде розы, подержала его в ладони и прижала к виску. И в ответ, из глубины, из той темноты, что живёт внутри вещей, через слой меди и слой железа, через слой памяти и слой крови, пришёл ответ — такой же, какой она слышала в комнате под Вожирар: не голос, а знание, падающее в ладонь, как капля.
«Шкатулка зовёт тебя. Она знает, что ты не одна. И она знает, что ты уже близко. Берегись того, кто носит чёрное кольцо: он слышит твой след лучше тебя. Но берегись и другого: того, кто носит твой ключ. Он носит его, потому что ты попросила. А он носит его потому, что это его собственный ключ.»
Вивьен не знала, что значит последняя фраза. Но она записала её в маленькую книжечку, которую носила при себе, — и, прежде чем спрятать книжечку, поцеловала её, как целуют талисманы, которые, как известно, ничего не значат, но всё же хранят.
Ибо она уже знала: ключ на поясе и ключ в подвале — это не два ключа. Это два замка.
И открыть можно только один.
ГЛАВА3. Три свечи на алтаре
«Черная месса — это молитва наоборот. Молятся, чтобы стать ближе к свету. Молятся, чтобы стать ближе к тьме. Но одна и та же свеча зажигается и для того, и для другого. Суть не в свечах. Суть в том, на чей алтарь их ставят.» — Из наставлений Дома Западных Врат
Через неделю после ночи на Вожирар Вивьен впервые увидела, как служат чёрную мессу.
Не ту, о которой шептались в светских салонах, — ту, о которой не шептались вовсе. Ту, что собирала знать не для развлечения, а для службы, — и в этом была разница, которую Вивьен уловила сразу, едва переступив порог.
Она пришла туда не сама. Её привёл человек, которого она не ждала, — посыльный от Вдовы, с запиской, написанной тем же бархатным почерком, что и приглашение в малый круг: «Сегодня, в полночь, в часовне Сен-Мартен-де-Шан. Ты нужна. Надень маску Вратаря и ничего не бойся. Они проверят, из какого ты теста.»
Вивьен стояла перед зеркалом в доме на улице Турнель и держала в руках маску Вратаря — ту самую, что дал ей Гарен. Чёрная кожа, длинный нос, серебро внутри. Пять кругов, выгравированных у висков.
Она надела её. И в зеркале отразилась не она.
В зеркале отразилась женщина, которой она становилась: тёмные глаза в прорезях, губы, чуть приоткрытые, как у тех, кто готов и к поцелую, и к удару. Маска сидела плотно, как вторая кожа, и под ней, под холодом кожи и серебра, — опять это дыхание. Оно ждало.
— Ты готова? — спросила она себя.
— Готова, — ответила Изабо.
И Вивьен вышла в ночь.
Часовня Сен-Мартен-де-Шан стояла на холме в северной части города, среди садов и старых кипарисов, и была заперта уже сто лет: трещина в фасаде, выбитые окна, крыша, из которой торчали кости стропил, как рёбра скелета. Но это снаружи.
Внутрь вели не через дверь. Внутрь вели через подземный ход, начинавшийся за алтарём соседнего дома, — ход, выложенный старым камнем, с поворотами, которые пахли сыростью и ладаном, и в конце которого, за дубовой дверью, окованной железом, открывался зал, где горели свечи.
Вивьен вошла в этот зал и остановилась у входа.
Зал был большой, с высокими сводами, и тянулся, как собор. Посреди него стоял алтарь — не католический, не тот, что с крестом, а другой: чёрный мрамор, накрытый чёрным бархатом, и на нём, вместо распятия, — три свечи. Три чёрных свечи, воткнутых в три чёрных подсвечника, и между ними, на бархате, на блюде из тёмного металла — то, чему предстояло стать главным.
Вокруг алтаря, кругами, стояли скамьи — но не такие, как в церквах, а низкие, широкие, как ложа. На них сидели и лежали люди. Вивьен насчитала около сорока — больше, чем на балу, больше, чем в малом круге. Здесь был цвет королевства: герцоги, маркизы, графини, аббаты, судьи, военные. Все в чёрном. Все в масках. Все с тем особым выражением — не страха и не благочестия, а того, что бывает у людей, которые принимают участие в чём-то, что давно перестало быть игрой.
Вивьен шла вдоль рядов, чувствуя на себе взгляды. Она узнала некоторых. Она узнала Вдову — та сидела в первом ряду, в чёрном с золотом, с распущенными волосами, и смотрела на алтарь так, как смотрят на алтарь невесты: с ожиданием. Она узнала мужчину с выдубленным лицом, женщину с широко расставленными глазами. А в темноте, у стены, почти невидимый, стоял человек в капюшоне — и Вивьен узнала его по руке, белой, как кость, с кольцом с чёрным камнем на пальце.
Она не стала искать взглядом Сюлли. Она и так знала, что он здесь, — она чувствовала его присутствие, как чувствуют тепло от свечи, стоящей за спиной.
Она заняла место в глубине зала, с краю, откуда был виден и алтарь, и лица, и руки. И стала смотреть. И слушать. И запоминать.
Она не просто смотрела — она раскладывала этот зал на части, как раскладывали на части комнаты в Доме на уроках «чтения людей». Алтарь: три свечи — треугольник, обращённый вершиной от нее, то есть ко входу. В такой расстановке свечей, она помнила по старым книгам, вершина треугольника указывает не на того, кто служит, а на того, кто войдёт. Здесь ждали возвращения — но возвращения кого? Скамьи: низкие, широкие, как ложа, — не для молитвы, а для лежания; не для созерцания, а для ожидания. Люди: сорок — число перехода, число испытания; сорок дней, сорок лет, сорок шагов. Здесь всё было посчитано, всё имело вес, всё дышало той особой упорядоченностью, которая страшнее хаоса, потому что подчинена замыслу.
Она считала и руки. Руки — то, что не всегда умеют лгать. У Вдовы руки лежали на коленях, ладонями вверх, открыто, как у человека, который готов взять. У женщины с широко расставленными глазами пальцы были сплетены, как в молитве, — но большой палец левой руки прятался в кулак, как прячут то, за что держатся в страхе. У мужчины с выдубленным лицом руки лежали на подлокотниках, и по костяшкам, белым от напряжения, было видно, что он сжимает их, хотя снаружи казалось, что он спокоен.
Вивьен не делала выводов — она собирала. Она знала: выводы придут потом, когда данных будет достаточно. Сейчас она была сосудом, пустым и готовым наполняться. Она не знала ещё, что наполнение это началось — и что оно изменит её навсегда.
Месса началась не звуком, а тишиной. Тишина пришла, как волна: сначала затихли голоса, потом — движения, потом — даже дыхание, которым дышат громко, когда хотят быть услышанными. И в этой тишине, в глубине зала, зазвучал голос.
Он шёл откуда-то из-за алтаря, тёмный, низкий, с той особой вибрацией, от которой мурашки бегут по коже, как вода — по стеклу. Вивьен узнала его. Это был голос человека в капюшоне.
— Во имя того, кто старше неба и земли, — говорил он. — Во имя того, кто не имеет имени и даёт имена. Во имя того, кто стоял до начала и будет стоять после конца. Мы собрались здесь, чтобы открыть дверь, которую никто не должен открывать, и получить то, что лежит за ней.
Он вышел из-за алтаря, и Вивьен впервые увидела его без тени: высокий, тонкий, в длинной чёрной мантии, с лицом, которое было — она не находила другого слова — стёртым. Не старым и не молодым, не красивым и не уродливым, а стёртым. Словно кто-то много раз проводил по этому лицу ладонью, стирая черты, оставляя только глаза — тёмные, неподвижные, как два чёрных камня.
— Сегодня, — продолжал он, — мы не будем просить о богатстве или о любви. Сегодня мы не будем продавать души, потому что души, которые можно продать, ничего не стоят. Сегодня мы будем делать то, что делали наши предки за тысячу лет до нас: мы будем причащаться. Мы будем принимать в себя то, что лежит за Вратами, — не прося и не торгуясь, а беря, потому что мы — плоть и кровь тех, кто стоял у основания мира.
Он поднял руку. И в руке его, между пальцев, блеснул нож — длинный, тонкий, с изогнутым лезвием, похожий на язык огня.
— Приведите её, — сказал он.
И из боковой двери, сзади, двое слуг вывели ту, кого Вивьен ждала и боялась увидеть: девочку.
Ей было тринадцать лет — не больше. Она была бледна, в белом платье из грубого холста, с чёрной повязкой на глазах, и она шла, спотыкаясь, держась за руки слуг, как слепой котёнок. Она не кричала. Она не плакала. Она, казалось, даже не дышала — просто шла, потому что кто-то вёл её.
Вивьен смотрела на неё, и в груди у неё всё сжалось в тугой узел. Она не шевелилась. Она не дёрнулась к кинжалу. Она дышала — медленно, ровно, как учили в Доме, — и считала. Один. Два. Три. Четыре. Пять ударов сердца — и за эти пять ударов она запомнила всё: как устроен зал, где стоят факелы, где висит занавес, где выходы, сколько слуг у дверей, где стоит человек в капюшоне, где сидит Вдова, где — мужчина с выдубленным лицом, где — с широко расставленными глазами.
Она пришла сюда не для того, чтобы спасти девочку. Она пришла сюда, чтобы увидеть. И она увидела.
Девочку поставили на колени у алтаря, лицом к алтарю, спиной к залу. Человек в капюшоне встал за её спиной. Поднял нож.
И, прежде чем опустить его, он произнёс слова — не латинские, не французские, не немецкие. Древние слова, которых Вивьен никогда не слышала, но которые узнала костьми: это был язык Врат. Язык той, второй половины мира, о которой её учили в Доме: не мёртвый и не живой, а тот, на котором говорили до и будут говорить после.
— Именем Сущего, — говорил он, — и именем Не-Сущего, и именем той, что между ними. Я снимаю печать с этой плоти. Я делаю её сосудом. Я делаю её дверью.
Нож упал.
Вивьен не зажмурилась. Она смотрела, как она обещала себе, — смотрела, чтобы запомнить, чтобы свидетельствовать, чтобы потом, когда придёт час, рассказать, как это было. Кровь хлынула на белое платье, тёмная, густая, и девочка дёрнулась один раз — один раз, как дёргается рыба на крючке, — и замерла.
Человек в капюшоне отдал нож слуге. Повернулся к алтарю. Взял блюдо из тёмного металла, поднёс его к тому месту, где билась последняя жизнь, и собрал кровь — заботливо, аккуратно, как собирают утреннюю росу.
— Причастие, — сказал он. — Причастие Врат.
Первой подошла Вдова. Она опустилась на колени перед алтарём, приняла блюдо, поднесла к губам. Выпила. И на лице её, под маской, проступило то, что Вивьен не смогла назвать: не блаженство, не ужас, а узнавание — так пьют вино, которое помнили по вкусу двадцать лет и наконец нашли снова.
Потом подошли остальные. Один за другим, друг за другом, знатные люди королевства, снимая маски перед блюдом, но оставляя на лицах то, что было страшнее масок. Они пили. Они кланялись. Они отходили.
Вивьен смотрела на это, и внутри у неё, под корсетом, под бархатом, под маской Вратаря, — там, где не достаёт ни один нож, — что-то происходило. Не ужас. Не отвращение. Тошнота была, но её она заглушила. Это было другое. Это было понимание: она смотрела не на жертвоприношение. Она смотрела на причастие, которое было точным зеркалом её собственной веры — вывернутым наизнанку, обращённым, но зеркалом. Они пили кровь, чтобы стать ближе к Вратам. Она пила... она пила нечто другое, но она тоже причащалась.
— Теперь ты, — сказал голос.
Вивьен подняла голову.
Человек в капюшоне стоял перед ней. Блюдо с остывающей кровью он держал в руках, и в его тёмных глазах, впервые за этот вечер, мелькнуло что-то — тень, отсвет, узнавание?
— Я? — спросила она. Голос её не дрогнул.
— Ты пришла как свидетель. Но Врата не принимают свидетелей. Врата принимают участников. Испей — и ты станешь одной из нас. Откажись — и стены этого зала узнают, из какого ты теста.
Вивьен смотрела на него. Смотрела на блюдо. Смотрела на тёмную жидкость, в которой отражались три свечи.
Она знала, что ей нельзя пить. Она знала, что эта кровь — не просто кровь: в неё вплетена воля того, кто стоял за ножом. Выпить — значит открыть себя. Отказаться — значит выдать себя. И в этой развилке, между двух огней, Вивьен сделала выбор, который сделала бы не каждая: она взяла блюдо из рук человека в капюшоне, поднесла к губам и сделала глоток.
Кровь была тёплой, солёной, с привкусом железа и чего-то ещё — травы, которую она не узнала, но которая отдавалась в затылке лёгким звоном, как отдаётся колокол. Она проглотила. Поставила блюдо на место.
— Теперь, — сказала она, и голос её был ровным, как струна, — я одна из вас?
Человек в капюшоне смотрел на неё долго. Очень долго. Потом медленно кивнул.
— Теперь ты видела, — сказал он. — А что ты видела — решай сама.
Он отвернулся и пошёл к алтарю, и Вивьен смотрела ему вслед, и в висках у неё звенело, и в горле стоял привкус железа и травы, и она знала, что эта ночь что-то изменила — в ней, в них, в том, что лежало под Парижем. Что-то сдвинулось. Что-то открылось.
Она вышла из часовни не по подземному ходу, а через боковую дверь, которая вела в сад, — вышла, не дожидаясь конца мессы, и шла по мокрой траве, мимо старых кипарисов, к городу, и за ней по пятам, как тень, шёл запах — роз, пудры и чего-то ещё, что она не могла назвать.
А в часовне, у алтаря, человек в капюшоне смотрел на три свечи, и пламя их — чёрное, дрожащее — отражалось в его тёмных глазах, и губы его шевелились.
Он говорил не вслух. Он говорил той частью себя, которая умеет слушать сквозь стены, сквозь время, сквозь кровь: «Она пришла. Она испила. Теперь она наша. Осталось сделать так, чтобы она об этом не узнала.»
Вивьен не пошла домой сразу. Она шла по Парижу, по мокрым от ночного дождя улицам, и чувствовала, как в ней — не в горле, не в желудке, а глубже, в самой кости — живёт привкус той чаши. Железо. Трава. И ещё что-то, чего она не могла назвать словами, но что узнавала кожей: вкус зова. Вкус двери, которую приоткрыли.
Она остановилась у Нового моста, не дойдя до дома, и долго стояла, глядя на Сену, на чёрную воду, в которой дрожали отражения фонарей, как дрожат свечи в тёмной часовне.
Она не знала, сколько простояла так. Она знала только, что, когда она наконец повернулась, чтобы идти, на другом конце моста стоял человек.
Он стоял неподвижно, как стояла она, — и, как она, смотрел не на неё, а в воду. Она узнала бы его по силуэту даже без света: высокая, прямая фигура, распахнутый плащ, шляпа, сдвинутая на затылок.
Сюлли.
Он не обернулся, когда она подошла. Он сказал, не поворачивая головы:
— Ты была там.
— Ты знаешь.
— Я знаю всё, что происходит в моём городе, — ответил он. — Я знал, что тебя позовут. Я знал, что ты пойдёшь. Я знал, что ты выпьешь.
Вивьен остановилась в двух шагах от него.
— Ты не пытался меня остановить.
— Не пытался, — согласился он. И наконец повернулся к ней. В свете фонаря — жёлтого, сонного — его лицо было бледно, и глаза, карие, с золотой крапинкой, смотрели на неё так, как смотрят на то, что уже не изменить.
— Почему?
— Потому что иногда, — сказал он медленно, — чтобы узнать правду, нужно выпить то, что они дают. И потому что я знал: если я попробую тебя остановить, ты пойдёшь тем упрямее. Я вижу это в тебе. Ты не та, кто отступает.

