
Полная версия:
У последней черты
Вдруг стукнула калитка, послышались на крыльце легкие быстрые шаги. Арбузов быстро поднял голову, и глаза его засверкали. Если бы кто-нибудь увидел его в эту минуту, не понял бы того зловещего и страшного выражения, которое появилось в этих черных, вечным пьянством и разгулом воспаленных глазах.
Дверь отворилась, и вошла Нелли.
– А, наконец-то! – нехорошо усмехнувшись, сказал Арбузов.
Нелли молча сняла шляпу и кофточку и стала посреди комнаты. Она или не слыхала, или не обратила внимания на тон Арбузова.
– Ну, вот и все! – сказала она, как бы про себя. Нельзя было понять, отвечала ли она на какие-то свои мысли или успокаивала Арбузова. Слова ее прозвучали так, как будто бы одновременно она хотела сказать: «Ну, вот и конец, оборвалось последнее, все умерло…», или: «Ну, вот, только и всего, и ты напрасно беспокоился!»
Арбузов мрачно и недоверчиво посмотрел на нее.
– Все ли? кривя губы, спросил он. Нелли сжала брови, но ничего не отвечала.
– Ну, ладно… Слушай, Нелли, – заговорил Арбузов, помолчав, – я свое слово сдержал, не мешал ничему… Но пока я тут сидел один, я много передумал и… слушай… не могу верить!
Нелли молча, сдвинув тонкие брови, смотрела на него.
– Не могу! – повторил Арбузов.
– Ну, и не верь! – жестко ответила она. Арбузов быстро поднял голову, и бешенство сверкнуло в его воспаленных глазах.
– А тебе все равно? Ну, что ж… значит, я и прав! – сказал он с трудом, точно через силу. Нелли пожала плечами.
– Может быть!
Нелли, не шути! – бешено крикнул Арбузов, но сейчас же и сдержался. – Ты же должна понять… Я тебе ничего не сказал, когда ты пошла… Уж очень смешно, стыдно было говорить… А теперь скажу: что бы там ты ни говорила, а я знаю одно, что ты его до сих пор любишь!
– Нет! – ответила Нелли.
– Любишь! По-прежнему, а может быть, и больше того!
– Нет! – упрямо и зло повторила Нелли. Арбузов хрипло засмеялся.
– Если бы ты себя сейчас слышала!.. Сама себя стараешься уверить… Только зря это! Не для одной же трагедии ты к нему побежала? Не для эффекта? Э, брось!.. Любишь, и все тут. Мне один человек говорил, что того, кому женщина в первый раз сама, по любви, отдалась, того она уже никогда не забудет. И возненавидит как будто, и зла пожелает, и убьет, пожалуй, а стоит тому опять хоть пальчиком поманить, так и побежит… я теперь и сам это вижу!
Арбузов говорил, издеваясь и самого себя мучая.
Нелли молчала.
– Ну, что ж, трогательное было прощание, а? – с болезненной усмешкой спросил Арбузов. Нелли быстро взглянула.
– Да, очень! – ответила она мстительно. Арбузов побледнел.
– Я ведь вижу, что ты надо мной издеваешься, Нелли! – судорожно облизывая языком сухие губы, сказал он и попытался презрительно засмеяться. – Только это ты сама думаешь, что нарочно, со зла говоришь, а на самом деле было трогательно… Оно видно!..
– Видно? – спросила Нелли, прищуриваясь, и засмеялась. – Ну, тем лучше! Арбузов стал задыхаться.
– Уж не отдалась ли ты ему на прощанье? В последний-то раз? – сказал он, сам едва вынося свою насмешку.
– Конечно! – вызывающе ответила Нелли. Словно туман прошел по лицу Арбузова, и Нелли показалось, что он сейчас бросится на нее. И такое движение у него было. Точно мозг пошатнулся – Арбузов прекрасно видел, что она говорит это назло, что своими насмешками и подозрениями он только озлобляет ее, но даже и насмешки такой он не мог вынести. Уже одно то, что она, в самом деле ведь отдавшаяся Михайлову, могла произнести это слово, хотя бы и нарочно, сводило его с ума.
– Нелли, не мучь ты меня! – почти простонал он. Я ведь не верю… я знаю, что ты нарочно… но не могу я этого слышать, не могу!
Нелли засмеялась, бросила шляпу на комод и подошла к нему.
– Ну, будет… перестань! – шепнула она и, охватив голову Арбузова, прижала ее к груди, тихо и нежно гладя по буйным жестким волосам. – Я тебя люблю!.. Милый мой, бедный!
Безудержное счастье, сумасшедшее, сдавило горло Арбузову. Он прижался к ней, к небольшой ее груди, под которой слышалось мягкое биение сердца, и замер. Нелли чуть слышно гладила его по волосам.
– Замучился я… – жалко пробормотал он, – зачем ты ходила!
И ревнивая нотка опять скользнула в его шепоте. Нелли приняла руку и слегка отодвинулась. Арбузов, подняв голову, подозрительно смотрел на нее исподлобья.
– Значит, не совсем же ты его забыла…
Нелли вдруг оттолкнула его и заломила руки.
– Ах, как все это скучно, тяжело, противно! Как мне надоело это все! – простонала она с тоской.
– Нелли, Неллечка! – испуганно, с раскаянием потянулся к ней Арбузов.
Но Нелли уже отошла и стала у комода. Брови у нее были резко сдвинуты, глаза смотрели решительно и мрачно.
– Слушайте, Захар Максимыч, – заговорила она странным надорванным голосом, – долго ли вы будете меня мучить?
– Я? Тебя?.. Нелли! – с упреком вскрикнул Арбузов.
– Да, вы, меня! – жестко передразнила Нелли. – Чего вы хотите от меня? Ну… я любила вас, потом разлюбила… думала, что разлюбила… изменила… теперь опять люблю… Ну, что ж? А то… У каждого человека, Захар Максимыч, есть свои внутренние тайны, которых он и сам не знает, не понимает! Нужно мне было его увидеть! Вот именно затем, чтобы убедиться, что не люблю! Что вы на меня так смотрите?.. Ну, может быть, я подлая, развратная, гадкая… может быть, я сама себя не понимаю… ну, и прекрасно! А какое вы право имеете требовать от меня, чтобы я была другая!.. Я вас не обманываю, не представляюсь другой!.. Зачем вы меня мучаете?
– Нелли!
– Что – Нелли! Вы должны мне поверить, что это кончено!.. Чем я докажу?.. Вы должны верить потому, что ведь не я к вам пришла!.. Я прощения не просила! Я виновата и наказана за это достаточно, но у меня хватило бы гордости не идти к вам прощения просить, потому что я знаю, что этого и нельзя простить!.. Я бы на колени стала, да к чему?.. Никогда вы этого не забудете и забыть не можете!.. Помните, вы уже приходили ко мне, уверяли, что все прощено и забыто, а потом душили меня… вот здесь, на полу… Помните? Арбузов опустил голову.
– Я думала, что этим и кончится… Я умереть думала… Но вы опять пришли! И признайтесь, Захар Максимыч, ведь вы только потому пришли, что узнали, что ребенок мертвым родился… Ведь правда?.. Иначе бы не пришли!
Арбузов промолчал.
Нелли подождала.
– Ну, видите!.. Такого… реального… Нелли усмехнулась через силу, напоминания вы уже и сами знали, что не перенесете совсем… Какое же это прощение, какая это любовь?..
– А, может, и пришел бы!
Нелли быстро на него посмотрела.
– Да, пришли бы… пожалуй… вижу, что пришли бы… Но только для того, чтобы опять уйти!..
– Я люблю тебя, Нелли! – перебил Арбузов с отчаянием.
Нелли сжала пальцы так, что они хрустнули.
– Я вижу, вижу это… А все-таки нам лучше расстаться раз навсегда!
– Нелли!
– Лучше, лучше, лучше!.. Не забудете, не можете вы забыть, и мы только без конца мучить друг друга будем!
– Я забуду, Нелли! – робко пробормотал Арбузов.
– Нет!.. Ребенок… Я сказала, что такого реального напоминания вы не вынесли бы, а, может быть, именно потому, что это уж слишком грубо, вы скорее бы и примирились! Нет, вам мелочи напоминать будут! Я не посмею поцеловать вас, не посмею приласкать понежнее, потому что при каждом моем слове и движении буду знать, что вы думаете: вот так она и его целовала… так и его называла… Ведь правда? Да?.. Конечно!.. Сегодня ночью меня вдруг потянуло к вам… страстно потянуло!.. Я лежала на кровати, и мне страшно, мучительно хотелось, чтобы вы были со мной…
Нелли вдруг покраснела и стала проще и красивее вдвое. Арбузов быстро выпрямился и сделал к ней радостное страстное движение.
– Подождите… я не все сказала! Это я тогда, ночью, думала… – заторопилась Нелли, – я думала: все кончено, вздор, ничего не было!.. А люблю я только его одного, одному ему хочу принадлежать и телом, и душой! Думала, вот так я его приласкаю, так положу голову его на грудь…
Голос Нелли зазвучал страстно и нежно, как музыка. Она даже приложила руку к своей небольшой мягкой груди. Арбузов слушал, не сводя с нее восторженного взгляда, не смея пошевелиться, чтобы не испугать ее.
– И вдруг меня точно ударило что: да ведь чем я буду страстнее, тем ужаснее… тем ярче он будет представлять себе, что такою я была… Ведь правда? Правда?
– Правда! – глухо ответил Арбузов и встал.
Глаза Нелли сверкнули отчаянием.
– Что ж, может быть, ты и права, Нелли! – растерянно улыбаясь и не глядя, сказал Арбузов. – И ты очень ярко все это расписала! – вдруг с неутомимой ненавистью прибавил он. – И ласки, и объятия эти… «Такая была!» Очень ярко! Ну, так что же нам делать? Разойтись окончательно и уже навсегда, что ли?
– Да, – ответила Нелли бледно и невыразительно.
Арбузов помолчал.
– А если я этого… не могу? – спросил он уже совершенно неслышно.
Нелли махнула рукой.
– Можете! Это только так кажется! – возразила она.
Арбузов опять помолчал. На его мрачном лице с тяжелым белым лбом было отчаянное упрямство, и тени ходили, точно тысячи мыслей, и, как тучи, гонимые ветром, неслись за этим лбом.
– Я даже скажу вам, – прибавила Нелли, видимо, слабея, – что только потому и кажется, что я еще не принадлежу вам…
– Нелли! – замотал Арбузов головой, как бык, пораженный обухом.
– А как только я вам отдамся, так вы и почувствуете, что можете и даже очень! – продолжала Нелли. – Вы все одинаковы, что бы там ни говорили, что бы ни чувствовали, а в конце концов вам только этого, только, только и нужно! – прибавила она истерически, с ненавистью, болью и отвращением.
Арбузов ответил не сразу. Те же тени продолжали ходить по его лицу.
– Ну, слушай, Нелли, – медленно заговорил он, – может быть, ты и права… Да, точно… не забуду и забыть не могу! Буду думать, буду представлять! Что же, оно и понятно: я тебе всю свою душу целиком отдаю, а я свою душу ценю! Я гордый, Нелли, хоть и всего-то – купеческий сынок и никакими талантами не отличаюсь… Если бы он тебя так же любил, как я, если бы это была ошибка и с его стороны, что он тебя бросил… если бы он страдал, я забыл бы! Тут мы были бы равны: я тебе отдаю всю душу, я тебя покупаю ценой всей жизни, и он тоже… что ж! Но тут не то: я не могу вынести мысли, что я к ногам твоим всего себя, без остатка кладу, что ты для меня – святыня, а он взял тебя для потехи на час, между прочим, и бросил, как ненужную тряпку! Так неужто же он надо мною так высоко стоит?.. И когда мы все трое случайно сойдемся, ведь он в душе – явно-то не посмеет… а может, и посмеет даже… – будет думать: дурак!.. Ценой всей жизни купил то, что я мимоходом взял и бросил!.. Не могу я этой мысли вынести! Я тогда и его, и тебя, и себя убью!
Арбузов схватился руками за голову и закачался от нестерпимой боли. Нелли слушала, опустив глаза.
Арбузов, вдруг схватив свою шапку, пошел к двери и остановился.
– Ты только то помни всегда, Нелли, – грозно и тяжело заговорил он опять, – что я тебя любил, люблю и всегда любить буду! Я бы не ушел, да что! Любишь ты его, любишь! Вот что я вижу, и в этом ты меня не обманешь! Все это пустяки, что я говорю: кабы верил, что точно разлюбила, махнул бы рукой… Не верю! крикнул он. – Зачем ты к нему ходила? Прощаться? Скажите пожалуйста! Я не ребенок!.. Не прощаться ты ходила, а посмотреть в последний раз, убедиться, что все кончено! Не одумался ли, мол? Не возьмет ли опять? Молчи! Не лги!.. Сама знаешь, что правда!.. Думала-то ты, может, и другое, но в душе это было. Ну, да ладно. Скажи хоть раз правду: не целовала ты его на прощанье?
Голос Арбузова сорвался и упал. Он задыхался, на него жалко и страшно было смотреть. Он ждал ответа.
Нелли подняла молящие глаза, пошевелила губами, прижала к груди тонкие бледные руки. Она вся порывалась к нему, как будто хотела и не смела стать на колени. Арбузов горько покачал головой.
– Так… Ну, прощай же! Больше не приду! По крайней мере, пока… пока он жив будет!.. Прощай!
Он с размаху ударил ногой в дверь и бросился во тьму. Дверь ударилась в стену и захлопнулась так, что гул прошел по всему дому.
Нелли долго стояла неподвижно, глядя на запертую дверь, точно надеялась, что он вернется. Потом голова ее опустилась, слезы потекли по бледному, в бесконечной тоске искривленному лицу, и прижатые к груди руки бессильно упали вдоль тела.
XXIII
Весь городок был потрясен: всего через день после похорон корнета Краузе повесился казначейский чиновник Рысков, выгнанный из казначейства за неожиданно дерзкий отпор распекавшему его казначею, а еще на следующий день разнесся слух, что в слободке застрелился из ружья мещанин-огородник и утопилась дочь купца Трегулова Лиза.
Бывало и прежде, что мирную тишину сонного городка вдруг прорезал одинокий выстрел и сбежавшиеся люди узнавали, что ушел из жизни какой-нибудь незаметный человечек, о котором и думать никто не хотел. В самом глухом уголке вдруг раскрывалась целая драма, о которой никто и не подозревал и которой никто бы не поверил. К трупу самоубийцы сбегались со всех сторон, с жутким любопытством смотрели в мертвое лицо, под каменной маской которого таилась какая-то тайна, удивлялись, что никто не предвидел такого конца, и скоро забывали. Жизнь продолжала течь по прежнему неглубокому руслу. Только всего, что на кладбище было одной могилой больше, да на освободившемся местечке водворялся и смиренно начинал копошиться по заведенному порядку другой, такой же никому не нужный и не интересный человечек.
Но целый ряд самоубийств, разразившийся над городом и задевший самые разнообразные круги общества, всколыхнул всю его жизнь. Разговорам и толкам не было конца; весь городок кипел, и в охватившей его бестолковой суете на этот раз было нечто большее, чем простое любопытство.
О мещанине из слободки, конечно, говорили очень мало, да и то больше на базаре: это был горький пьяница, и даже смерть приял в нетрезвом виде. Правда, накануне в пивной он что-то кричал, бил себя кулаками в грудь и кого-то проклинал, но на эту пьяную истерику никто не обратил внимания, потому что это было обычное явление среди пьющих мастеровых.
Самоубийство Рыскова сначала всех поставило в тупик: его неожиданный, безмерно дерзкий срыв уже сам говорил о катастрофе, и потому казначея не обвиняли, но никто не ожидал такой прыти, такого трагического конца от какого-то казначейского писца. Самоубийство всегда вызывает к себе какое-то странное уважение, и всем кажется, что самоубийца какая-то особенная, перстом рока отмеченная личность; а тут вдруг в этой роли выступил самый обыкновенный, заурядный чиновник с бесцветным лицом и волосами как солома. Это показалось даже как будто обидно, но в городе припомнили обстоятельства дела и сразу поставили смерть Рыскова в связь с самоубийством корнета Краузе. Заговорили о заразительности самоубийств, о том, что торжественные похороны и всеобщее сочувствие только толкают на тот же путь других впечатлительных людей, кто-то сболтнул об эпидемии, родился совершенно нелепый слух, что еще восемнадцать человек должны покончить с собою, и тут же смутно всплыло имя инженера Наумова.
Никто ничего определенного сказать не мог, да и слишком было очевидно, что если Наумов и мог повлиять на корнета Краузе или Рыскова, то уж никоим образом не на мещанина из слободки или Лизу Трегулову. Однако заговорили о нем очень упорно и даже вспомнили о полиции.
Под давлением этих толков перепуганный исправник зачем-то и в самом деле бросился к Наумову, но инженер оказался на заводе, а потом прошел слух, будто он и вовсе уехал куда-то. В городской конторе исправника встретил один растерзанный, совершенно и даже безобразно пьяный Арбузов, сумрачно выслушал его и мрачно сказал:
– Ерунда!.. Убирайся ты к черту!
А волнение в городе росло. Было какое-то тревожное ожидание, и хотя большинство и смеялось над фантастическими предсказаниями, но втайне все были подавлены.
Больше всех волновалась молодежь. Гимназистки и гимназисты старших классов собирались кучками и горячо спорили о самоубийствах. Неожиданно оказалось, что среди них есть убежденные сторонники наумовских идей, о которых им стало известно каким-то совершенно непонятным образом.
Барышни и в самом деле отправились с цветами на могилы корнета Краузе и Лизы Трегуловой. Только мечты бедного Рыскова не сбылись: на похоронах его, кроме матери, не было никого, да и похоронили его в самом отдаленном углу кладбища, вблизи сточной канавы, не только без цветов и трубных звуков, но даже почти что и без попов. Правда, зашел к нему на могилу студент Чиж, но постоял в недоумении минуты две, пожал плечами и ушел в самом неопределенном настроении духа.
Директор гимназии почему-то счел необходимым после утренней молитвы в присутствии учителей и священника перед всей гимназией произнести речь, в которой доказывал, что самоубийство есть акт преступного малодушия, и предостерегал своих воспитанников от этого греха перед отечеством, Царем и Богом. Гимназисты выслушали его внимательно, но, кажется, никого он не растрогал. Только многие родители после этой речи стали прятать от детей всякое оружие.
Было нечто странное в этой всеобщей растерянности: похоже было на то, что все в глубине души знали, как незначительна приманка жизни, и боялись, что достаточно одного толчка, чтобы величественное, веками отстроенное здание рухнуло и люди толпами стали бы уходить из жизни.
Больше всего в городке говорили о Лизе Трегуловой. Ее неудачная любовь стала достоянием всех, о ней говорили, захлебываясь от любопытства, и, даже не замечая этого, облили ее могилу отвратительнейшей грязью. Правда, некоторые искренно жалели девушку, но пикантность истории была сильнее жалости и негодования.
Все кипели, волновались, бегали из дома в дома, удивлялись и ужасались. Тревога росла, и городок стал в самом деле походить на город, охваченный какой-то странной болезнью, свойств которой никто не понимал и средств против которой никто не знал.
XXIV
Вечером, в тот самый день, когда Нелли была в последний раз у Михайлова, старый доктор Арнольди один сидел дома и пил чай.
Лампа освещала только блестящий бок самовара да толстые руки доктора, и комната тонула в сумраке. На окнах не было ни ставен, ни занавесок; в них угрюмо смотрел холодной синий вечер, придавая обстановке старого холостяка еще более неуютный и запущенный вид.
Доктор машинально помешивал ложечкой густое вишневое варенье, смотрел, как оно стекало тяжелыми рубиновыми каплями, и о чем-то думал.
По целым вечерам просиживал он так, в полном одиночестве, пил чай, смотрел в какую-нибудь одну случайную точку и машинально ворочал тяжелые ненужные мысли. Они ползли, как тучи над полем, смутно и медленно, и сам он почти не замечал их.
После смерти Марии Павловны он вообще сразу постарел и опустился: голова у него сильно поседела, губы обвисли, руки заметно стали дрожать, а костюм принял неряшливый, грязноватый вид.
Светлый огонек, так поздно на мгновение загоревшийся у него в душе, потух уже навсегда, и она доживала бесцельно и уныло, как сухое дерево, качающееся от ветра у края дороги.
И если иногда перед ним выплывало и печально улыбалось ему прозрачное, в долгой смертельной болезни просветленное личико с грустными глазами, как будто спрашивающими издалека: «А вы не забудете меня, доктор… милый доктор?..» он только вздрагивал и моргал глазами, стараясь поскорее уйти в свое мертвое отупение.
Не было у него в душе ни желаний, ни протеста, ни отчаяния. Ему даже не приходило в голову меч гать о том, что было бы, если бы она не умерла. Он уже так привык к своему унылому одиночеству, что, быть может, даже находил в нем какое-то мучительное наслаждение, тихонько сосавшее сердце, точно незлая пиявка медленно высасывала из него кровь. И его даже раздражало, что он не может не думать, когда мысли тяжелы и совершенно не нужны, не может не вспоминать, когда воспоминания только мучительны.
«Даже и в этом воли человеку не дано!» – думал он с тоской, но сейчас же смирялся.
Все равно!
И в этих двух словах замирало все, точно туман обволакивал душу.
Разразившаяся катастрофа не испугала, не удивила и не ужаснула его. Он отнесся к событиям так, точно ничего другого и не ожидал. Почему-то единственные живые мысли вызывало в нем самоубийство мещанина, о котором меньше всего думали все другие.
И даже не самое самоубийство, а одно слово, услышанное им в этот день:
«Пьяница, – со страшным раздражением думал он, пьяница?.. Почему же он стал пьяницей, если жизнь так хороша, что… сами же люди выдумали, будто настоящая жизнь не здесь, а где-то „там“?.. Не нашел себе в ней места? Почему же? Не хотел?.. Странное дело! Кто же не хочет найти себе места в жизни?.. Не мог?.. Да вот… не мог!.. А почем вы знаете, какой размах души был у этого пьяненького мещанишки? Вот вы миритесь с тем, что вам дают, а он, однако же, не примирился!.. Быть может, он не меньше всех Толстых и Наполеонов хотел быть и мудрым, и большим, и сильным, а кто-то там родил его маленьким, бездарным и глупым!.. Конечно, не всем быть талантами и гениями, но зато кто же имеет право требовать от человека, чтобы он примирился со своей ничтожностью, удовлетворился своей грязной и темной щелкой и забился в нее, чтобы оттуда, издали, с благоговением взирать на великих счастливцев, творящих жизнь?.. Взирать и радоваться, что они так великолепны, когда он сам так ничтожен! Слишком уж много самопожертвования хотите от человека!.. Пьяница!..»
Доктор сердито приподнял ложечку и долго наблюдал, как стекает на блюдечко вязкая сладкая струйка варенья.
– Да! – сказал он громко, когда капля оборвалась, и положил ложечку.
«И еще хотят заставить поверить, что эта ненужная, никому не интересная жизнь, которую сами же, как раз в противоположность настоящей человеческой жизни вождей и творцов, искренно презирают, есть величайшее благо, драгоценность, святыня непостижимая, которую мы обязаны с благодарностью тащить и беречь… впрочем, до той же могилы!»
– Да! – повторил он еще раз громко, подумал и потянулся толстой, слегка дрожащей рукой к графинчику, стоявшему в тени за самоваром.
Но в эту минуту кто-то быстро постучал в дверь. Доктор Арнольди опустил руку и повернулся.
– Кто там?.. Войдите! – сказал он неторопливо. Дверь отворилась, и на пороге показался Михайлов.
– А-а! – протянул доктор и почему-то стал грузно подыматься навстречу.
Михайлов вошел и, не здороваясь, как был, в пальто и шляпе, сел на первый попавшийся стул у стола. Доктор Арнольди внимательно посмотрел на него умными заплывшими глазами и медленно опустился на свое место.
Довольно долго Михайлов сидел молча, сгорбившись и неподвижно глядя в пол перед собою. Должно быть, он даже забыл, куда и зачем пришел. Доктор Арнольди внимательно наблюдал за ним.
Вдруг Михайлов шевельнулся, поднял голову, встретился глазами с доктором и криво улыбнулся ему. Было в этой улыбке что-то надломленное: смертельно больные, примирившиеся со своей участью люди так улыбаются, не то прося сострадания, не то извиняясь в своей беспомощности.
– Ну, что скажете? – пропыхтел толстый доктор. – Чаю хотите?
Михайлов, видимо, собирался что-то сказать, но этот неожиданно простой вопрос спутал его. Он только рукой махнул.
– Да, – без всякого выражения сказал доктор Арнольди, – дела!
Михайлов тоскливо метнулся, но сдержался и потупился. Он несколько раз пытался заговорить, но только судорожно открывал и закрывал рот. Должно быть, все не те слова приходили ему в голову.
Доктору как будто стало жаль его: он приподнялся и ободряюще хотел похлопать Михайлова по плечу, но тот отдернулся почти с отвращением. Доктор Арнольди принял руку, пожевал губами и сел.
Михайлов продолжал совершенно неподвижно смотреть в пол. Мало-помалу доктор начал беспокойно шевелиться и наконец пробормотал:
– Ну, что, в самом деле! Нельзя же до такой степени падать духом!
Михайлов промолчал.
– Это, конечно, ужасно, но что же делать! Сделанного не воротишь… Да, по-моему, не так уж вы и виноваты в этом…
– Вы думаете? – глухо спросил Михайлов. Доктор отвел глаза и ничего не ответил. Михайлов, быстро подняв голову, посмотрел на него странным, не то любопытным, не то насмешливым, не то даже враждебным взглядом и вдруг неожиданно и совершенно неестественно захохотал.
– Доктор, да вы, кажется, серьезно думаете, что я считаю себя злодеем и убийцей и пришел к вам каяться и бить себя кулаками в грудь?.. Успокойтесь, пожалуйста!.. Ничего подобного!..
Губы Михайлова странно запрыгали, и доктор искоса поглядел на них.
– Ни в чем я не раскаиваюсь, злодеем себя не считаю, и ваше… и вы… вы не смеете… не смеете на меня так смотреть!
Михайлов вдруг вскочил, сдернул шляпу, швырнул ее куда попало. Он весь дрожал, был бел как мел, на губах у него выступали и пропадали пузырьки пены, он задыхался. Доктор вскинулся было в изумлении, но сейчас же понял, в чем дело, и стал серьезен.