![[Не]глиняные](/covers/67221294.jpg)
Полная версия:
[Не]глиняные
Та, что порхнула
С седьмого
Бескрылою птицей.
Колобок
Перед спектаклем приходит, в дымину, Лиса:
Рыжие патлы, полинявший от стирок костюм.
Чёрная полоса у неё, чёрные паруса
И под завязку набитый обидами трюм.
Будешь? – она Колобку с хрипотцой, за которой тоска, –
Будешь? – И горлом его идет благотворная дрянь.
Дети, – говорит Колобок, занюхав, и ясно как
Любит он всех детей, лгун, любодей и пьянь.
А у Лисы, видимо, планы на Колобка.
Не навсегда, конечно, только на этот день.
Дети, – говорит Лиса отражению Колобка,
Передавая залёгший давно за грудиной тлен.
Грубые ласки, туман сигаретный, палёный вискарь,
Лампа упала, игра в пятна Роршаха стен…
Лишняя тень моралиста, хмельная слегка, –
Сторож стоптанный,
Автор ли, –
Скорбно уходит в тень.
Приготовление яда
Спой прекраснейшую из песен родного племени:
О богах, что тебя ещё держат в этом краю,
Всё о них – полустёртых на свитке памяти/времени:
Об ушедших охотниках, воинах, павших в бою,
Дочерях, принявших в лоно лучшего семени.
Спой последнюю, спой лучшую песню свою.
Кожа высохла, и глаза твои – серые впадины.
Молодые не видят, младенцы не требуют грудь.
Вместо сердца – саднящая нудно на нёбе царапина.
Всё украдено, разве что думы ещё не украдены
И язык – чтобы раньше времени не уснуть.
Веки жжёт, по морщинам алое слезотечение.
Ты поёшь свою песню уже через раз (то есть вдох).
Ядом плещется между деревьями солнце вечернее.
Ядом стелется всепоглощающее непрощение.
Яд готов, ты сползаешь по воздуху в дрёму ничейную,
Где тебя поджидает последний/прекраснейший бог.
Рождество
Вызревает имя в чёрных устах шамана.
В выси плещется маревом вертолёт
На всякий случай. На всякий. Небо дерёт
Тайга, словно сошедшая в мир с экрана,
Где три областных правителя в дикой тряске
Матерят уазик, но едут на свет звезды.
Пустыня – это безлюдье (в восьми ли часах езды
Или поменьше – лёта). Небо срывает маски.
Охотники – как пастухи, не моргнут привирая:
Медведь говорил, готовьтесь, приходит Царь.
После водки ночь всё равно что хмарь
Между палаткой – здесь, и там – обещаньем рая.
Сосны шумят, качаются, славословят,
Крылья раскинув в стороны, белый свет
Уазика вырывает сотни примет
Того, что это ангелы петь готовы.
А где-то Хозяин золота гложет полог
Чёрного неба, чёрной во тьме руды.
Шаман прячет младенца в ясли. Шаман бороздит
Пером тетрадные клетки: родился геолог.
Пилот вертолёта курит возле звезды.
Аз буки веди
темно это какая часть речи
запрос в поисковике
Аз буки веди, – шепчет под нос водитель маршрутки.
Гладит бороду, переключает скорость, –
Эх, болезные, с ветерком доедем!
Кто говорил, что стар ямщик? Бросьте камень в брехло.
Грамоте не обучен, но всё понимаю,
Чувствую эту кобылу железную лучше любого из вас. –
Гладит бороду, хлёстко включает радио.
Мелодия делает плоть прозрачней стекла.
Снег, снег, снег, снег –
Всё его существо.
Ежли к весне не успеем, реки-то разольются, к чертям все дороги, робяты, –
Кричит прозрачное эхо, и холод берёт,
Оттого что погасший город лапами сосен скребёт по окнам,
Просится внутрь маршрутки.
Кони хрипят, колокольцы тоскливо и тускло болтают.
Старый барин ушёл, нового нет пока.
Хлеба нет, перебиваемся чем ни попадя, нечистый снабжает, –
Жалуется ямщик.
Снег, снег, снег, снег –
Залепляет глаза и уши.
Девушка вскакивает в сани. В белой соли ресницы.
До Петербурга доедем? – спрашивает.
Знамо, барышня, – хрипит ямщик. –
Сначала болезного в дурку, близ престола господня,
Только потом уж, но потом уж – наверняка!
Тыща верст не крюк! – кричит за спиною вальс.
Знамо, барин! – ему отвечает эхо.
Снег, снег, снег, снег…
Что тебе милая снится?
А болезный того, не преставился бы… – шепчет кто-то над ухом.
Господь исправит, – отвечает шинель и поправляет ворот. – А что, скорая не принимала?
Тыща верст не крюк, – шепчет водитель маршрутки. – Аз буки веди. Глаголь добро есть. Дитям исть нечего, позвольте шубку с этого,
всё равно преставится. Не сегодня так завтра.
Отведите его в кухню, – шепчет шинель. – Накормите.
Снег, снег, снег, снег…
Слезай с ведра, я ссать хочу. Бррр, холодрыга.
Нас тут за животных держат. Выживем – не выживем.
До тебя не догадался. Есть ещё курить?
Тыща верст не крюк!
Заткнись, – и короткий, худой человечек на койке закуривает
какую-то гадость. – Глаголь добро есть.
Вальс летит над ночной дорогой,
Бьётся в стёкла, ломает решётки…
Шубку бы, шубку позвольте, ваше-ство, не сегодня так завтра…
В первом году
Метёт, как мело (дайбог памяти) в первом году,
И, помнится, пили мы в ночь с четверга на среду́,
В каком-то простуженном ветром гробу ли, саду.
И помнится, шли мимо белых, раскрытых дверей
Фигуры безвестных псарей, егерей ли, царей,
Которых не знала та местность черней и мудрей.
Мы пили во гробе, в пургой занесённом саду.
И, помнится, видели в небе, в метели, – звезду.
И, помнится, кто-то пролил полчутка в бороду.
И кто-то кричал, что родился младенец, и вот
В раскрытые двери царей ли, псарей ли несёт,
Что это не к нам, просто главный проспал поворот.
А вьюга ломала билборды, слюду фонарей,
Металась от неба к заснеженным петлям дверей
И в небо обратно, с собой унося егерей.
А вьюга ломалась, и правили вьюга и крен,
И слышалось пение ангелов, вой ли сирен,
И что-то являлось причиной, а может – взамен.
Сейчас понимаю, являлось причиной, взамен.
Пишите, – я всё на духу, это точно, взамен…
А что там в яслях? Не видал, господин полисмен.
Танец фей
Праздник чёрных фей и белых в рваном.
Праздник обесточенного солнца.
Рассыпает ложью по карманам,
По ресницам слюдяные солнца.
Ложью, что останется навеки,
Сбудется, судьбою наречётся.
Размывает дымкой человеки
(Сбудется, судьбою наречётся).
В белый прах – районы и кварталы,
Не видны жилые и массивы.
В танце фей не обмануть – немало,
И за ложь все неземные силы.
Зная же, смигнешь – и всё пропало,
Только лишь смигнешь – и всё пропало,
Только-то смигнешь – и всё пропало…
Ложь принять – значительно красивей.
«Войти в колосья снега, затеряться…»
Войти в колосья снега, затеряться,
Просрать мобильник, выйти у детсада
(Незнамо где), под номером тринадцать,
У воспитательши с замашками де Сада
Спросить дорогу, набрести на камень,
С окрошкой фар, где матерится гномик,
Глотать портвейн безмерными глотками,
Попасть в травмпункт, где никого окроме.
Пойти до дома, затеряться снова.
Закуривая тщетно возле лавки,
Вдруг захотеть сквозь рваный снег иного, –
То ль чистого, божественного слова,
То ль дворником на две с осьмушкой ставки:
Услышать, как скребут колодцы черти,
Вороны философствуют о смерти,
Как ласково напоминают девы:
«Вы в демо-версии, пакет чудес исчерпан.
Купите премиум за $9.49»,
А ты в оффлайне сорок две недели,
Тебе всё по… – меж реплик нонпарелью,
Тебе всё по… всё по… – на самом деле.
Халиф
Кот читает сказки старому халифу.
Блёклые палаты бедного дворца
Полны птиц – цветными снами по олифе,
Полны буйным садом скорого конца.
А рабы носилки тащат в город духов
Сквозь дождей разрывы, рыхлый небосвод.
Приложи к лежанке – и поймает ухо
Шум мотора «скорой», пошлый анекдот,
Газ не перекрытый, говорят, когда-то,
Джинна недосказки болью под виском.
……………………
Старого халифа новые палаты
Намертво обшиты струганой доской.
Конец Света
Ветер качается, истово молится.
Небо в колючее крошево мелется.
Ангелы воют в трубу.
Рушатся сферы, светила теряются.
Скоро уже магазины закроются.
Дворник курганы творит.
Машка вчера не вернулась из отпуска –
Вышла за Деймоса или же Фобоса.
В общем, зараза, ушла.
Годы уже сороковник настукали.
Премия в августе-месяце плакала.
Это начало Конца.
Звёзды полынные, блудницы выпимши,
Тёмные личности – бродят по капищу.
Дворник курганы творит:
Вот перетерпит последнее пугало,
Вот похоронит последнего ангела, –
И перекур.
Навсегда.
«Спит голубиная почта на подступах к Че…»
Спит голубиная почта на подступах к Че,
Серая и не смываемая ничем,
Вал из графита на снежном (пока что) плече.
Где-то затеряна в городе девочка Ле,
С еле заметной мозолькой на правом крыле
И телефонным балансом на вечном нуле.
Спит голубиная почта, висят небеса.
Травит сосед на площадке бойцовского пса.
Нет никаких парусов, впрочем… есть паруса.
Письма оттают, дойдут электронным дождём:
Голуби цвета графитного знают твой дом.
Но не читай, говорю, не читай перед сном.
Но не читай – половина пустые, со зла.
Пледом сложи над собою два белых крыла,
Спи, беспокойная Ле, кем бы ты ни была.
Остров молчания
Остров молчания моего пытается вплавь.
Остров молчания моего пытается вглубь.
Остров – с материка охмелевших губ
В волосы-медоносы, как будто въявь
Можно доверить Бога Его врагу.
Остров молчания моего выбирает здесь.
Остров молчания моего дыханием в такт.
Дышат киты, дышит Земля, на китах.
Дышат дожди шипом огня по воде.
Ворона переучивают повторять «нигде»,
Потому что нигде – тактильней, чем никогда.
Потому что нигде – тактильней, чем никогда,
Остров молчания скроется в твой парфюм.
Остров молчания будет делить строфу
С этим самым тактильней, чем никогда.
Слышишь? – молчание прибывает совсем как вода.
Вдох за выдохом, выдох за вдохом, ещё строфу…
Вдох за выдохом, выдох за вдохом, ещё строфу,
И вот мы с тобою почти эмбрионы в воде,
С точностью до секунды координат нигде.
«Двух параллельных кривых отрешённые точки…»
Двух параллельных кривых отрешённые точки.
В конусах точек – густая неверная слякоть.
Почки, – кричат, – прикрывай!
И воистину почки
Вскрылись на вешней сирени что вещие знаки.
Почки на вешней сирени отчаянно вскрылись,
Чёрная кровь тополей растекалась, – всё где-то
В прошлом. И раны стянулись, и раны забились…
Тёплой венозной напомнили, призраком лета.
[Чёрта отметиной, доброй ли будет приметой –
Срезать точённый искуснейшим мастером ирис?..
И не понять, не исчислить тревожность ответа.]
Точки, идущие в даль – не понять, не исчислить,
Рядом идущую в ночь – не понять, не исчислить
[Ту, что лишь кажется здешней, уютно бескрылой]…
Эрос шутя вынимает сапожное шило.
Сердце, – кричат, – прикрывай!
И мешаются смыслы.
Ирисом, в тёплом фонарном, мешаются смыслы.
Всё это было.
Иначе.
Но всё это было.
Керамзит
Бестиарий облачный скользит.
На дорожках сохнет керамзит.
Далека, на вид не глубока, –
Пьёт из неба радугу река.
Пьют соседи, пахнет шашлыком, –
Не жалеют больше ни о ком.
Лишь один (прошедший сквозь века?) –
Словно тень дверного косяка,
И твердит, о чем ты ни спроси:
Авва, Отче, чашу пронеси.
Авва, Отче, чашу пронеси.
Старый тапок весело скользит, –
На дорожках свежий керамзит.
На болезного, наверно, в сотый раз
Участковый косит рыбий глаз.
В переходе
В переходе, там, где Цой живее Ленина и Шнурова,
Сгусток плазмы инфернальный от дуги сварной прикуривал.
Сгусток плазмы приговаривал, на пёсьем ли, на птичьем ли.
Говорил, прошел, как пишется, дорогу в двести тысяч ли.
Говорил, что за Камчаткой край земли и дальше некуда,
И глядят большие буквы «HOLLYWOOD» на свет из некуда.
Копошатся там актеры полуголые, испитые,
Фон зеленый, под ногами декорации забытые.
Фон зеленый заполняют чем прикажут черти с вилами.
Скажут – морем, будет море всей своей морскою силою,
С кораблями, с островами, с Перл-Харбором и Флоридами.
Иудеей – быть пророкам с диким медом и акридами.
Скажут – звёздами, – плевочки, как поэт в стихах говаривал.
А за некудом – из грешников-космополитов варево.
Сгусток плазмы инфернальный (может, кто случайно слушает)
Оглянулся, сгорбив спину, диссидент во всяком случае.
Затянулся и пропал, как был, в пижаме, с санитарами,
Правдолюбие засунув и гремя пивною тарою.
Аналоговый снег
Аналоговый снег окутал полстраны,
Облезлым псом в углу орёл самодержавный,
Но кажется ещё, что ни на ком вины,
И кажется, ещё не выбрано заглавье.
Окно в который раз показывает снег,
Аналоговый снег, который упокоит
Лишь тех, к нему слепых, единым кадром всех,
Лежащих на листе столбцом или строкою.
Аналоговый снег в бушлате моряка
Чернеет земляной какой-то чернотою.
И чёрный кабинет. И долгая строка.
И тень Фемиды спит, у дальней стенки стоя.
И кажется, что кровь стекает с потолка.
И кажется – легко доверить мысли вихрю –
В аналоговый снег нырнув, увидеть, как
Ломается пейзаж, переходя на цифру.
Старый дом
Стены, несущие воздух из космоса,
Изгнаны, выпали, вышли из фокуса,
Но – продолжают дышать.
В фокусе – пол, потолок (раскурочены),
Клён, затесавшийся чёрными строчными,
Снега скупая негладь.
В красном углу ни иконы, ни нечисти,
Только намёком на бренность конечную
Сетка, за сеткой – труха.
Ходишь, как лишнее и насекомое,
Вне математики и не искомое,
Слово вставное стиха.
Ходишь, меняешь одежду на старую,
Примус заводишь, тахту и гитару и
Вечный дубовый буфет.
Кот отирается окуня около.
Дед-инженер с литографии – соколом.
Рюмка и свежий багет.
Выйдешь до ветру к кусточку кленовому,
Звёздной пороше и месяцу новому,
Сплюнуть, надеяться, жить…
А за порогом угар, запустение,
Серые снеги, бетонные стены и
Делят под клёном бомжи,
С хрипами, тёмную боль сокровенную.
Полупустой полторашкой Вселенная –
Вредная зрению, даром что пенная…
Сплюнуть, надеяться, жить…
Две реки
Говорят, кроме реки, в которую не вошёл,
(говорят) не тревожит ничто так сильно под старость.
…Возле здешней (другой?) реки – до мертвенности хорошо.
В мыслях – белая мгла и приятная мыслям усталость.
Говорят, с годами река стала не та:
Обмелела, обросла звуками, солнцем и камышами.
Он не слушает, пишет свои акварели, сдувает пылинки с креста,
С Железного, боевого (единственно дорогого) креста,
По вечерам грузинские вина и пиво мешает.
Говорят, ночами все чаще мучают страшные сны:
Олово в глотках, воющие сарацины.
С потолка (который небо) берётся чувство вины.
Даже в акварели проникают рефреном вины.
Надо забыться, поэтому приходит друг,
Русский семинарист. Забываются, режутся в шахматы.
Жертвуя пешки, фигуры, смакуют игру.
Попивая вино, семинарист матует (bescheissenen Tag!),
Уходит… Уходит. Снится река, в которую не вошёл
(Берег левый, ощеренный, берег правый,
Тоже ощеренный), не та, возле которой так хорошо.
Впрочем, может быть, та, просто взрезанная переправой.
Снится здешний сосед по подъезду, симпатичный носатый скрипач
(Спорит о чем-то с солдатом, получает прикладом в грудину),
В горящем сарае кто-то шепчет: «Не плачь»,
Плач вообще и вот этот конкретный плач,
Слитые воедино.
………………………
А утром всем миром встречают привычный паром
(Днище лодки скребет песок, колтуны в бороде у старца),
Гадают, что будет сниться новоприбывшим, реки золочёный бром
Запускает в волосы и черепа по костяшки пальцы.
Новоприбывший забывает, что когда-то любил:
Целовал, смотрел в глаза, бил, умолял на коленях
И снова бил.
…Реки обмелевшей ил
Пропускает сны: сны, как и люди, – тени.
(Говорят, тени сгорят. Говорят, не останется тени.)
«Корни вцепились в горячую землю…»
Корни вцепились в горячую землю старой хрущёвки.
Квёлый росток упирается в точку на карте беззвездной.
Что там, в парсеках за твердью линялой, безбожною бездной?
Где-нибудь в брошенной на произвол райской Борщёвке?
Может, приедешь туда, и не встретит никто, не узнает, –
Серый песок по колено, по грудь, респиратора выше.
Только ПЖ в нескончаемый выдох прерывисто дышит,
Только чатланин(?) с ключами в заброшенной каменной нише,
Только экрана для астрономов заставка цветная.
Может, пойдёшь по колено в песке к позабытому дому
(Будет вернее сказать – к пепелищу – на горе/на горле),
Птенчик ты, слётушка, птенчик ты боженькин, птенчик ты орлий…
Глянь – ничего, да и вправду, что чем ничевей, тем бездонней.
Ходят над речкою, дышат с экрана буланые кони,
Гнётся у речки, ломается поле в хрущёвские кровли,
Тянут к земле, не пускают за конями верные корни.
«Стремился к высокому…»
Стремился к высокому тягой табачного дыма.
Молчал, что рука как опора просто необходима.
Пил самую крепкую и дурманную влагу.
Во снах рисовал стихи на небоскрёбах Чикаго.
Руки водили по воздуху – кисть по стеклу и бетону,
Сам же пугался размахов грубых-зримых-весомых.
Ветер дописывал мастера росчерками-штрихами.
Влага дурманная изредка отдавала духами.
По совету старенькой (и опытной) бабы Вали,
Как египетских мумий тщательно пеленали.
К году забыл, как писать, рисовать и Чикаго.
Заговорил, в забытьи сжёг холсты и бумаги.
В три удивлялся смышленой кошке из «Репки».
В пять – небоскребы ломал на занятиях лепкой.
Бил по рукам тех, кто стремился выше.
Четырнадцатого апреля, утром, на вид – сорок лет, в старом трико, из дому за пивом и сигаретами вышел.
«Запечатанное в бутылку письмо с того света…»
Запечатанное в бутылку письмо с того света,
Поднесенное кем-то к затылку, к виску ли – это
Лечится в санатории закрытого типа,
Во дворе которого липа – горит янтарём, не сгорает липа.
Ты войдёшь в берега этой речки, томлёной гречки,
Что навроде закуски, и белочка на крылечке
Собирает семечки инвалидов и их семей,
Полные горьких от пережарки слюней,
И тебе всё покажется бледным, поскольку вечер и действительно бледно,
Зажигаются меж/за решетками свечи, как свет последний
Перед армией, потому что явно косишь и конечно годен, –
Не бывает разумнее стиш о бутылке и бутылки сей внеземной природе.
Сей разумное, доброе, вечное, сей пролесками гильзы густо,
Твоё место в палате мечено, ждёт тушёный фарш и капуста.
Возвратятся не все, в дальних далях останутся сильные духом.
Это божья непруха и ротного тоже непруха,
Потому что нельзя по матери, если повсюду черти,
И в глазах у чертей не навроде, а точно – смерти.
День седьмый
Сказки увязших по горло в траве и кафеле.
Чай для прогрева миндалин, терновый, как.
Краски, картинка – отточены частым надфилем.
В мёртвой глуши есть изящество, в крови – такт.
Зелень, вплетенная в кости, кресты телеграфные.
Вёрсты вокруг да около, рваный шёлк.
Знаешь, я видел морфины на этом кафеле.
Их не хватало, а Ты, избиенный, шёл.
Знаешь, я видел, ослепший, как Фройд безумствовал,
Обезоружен, смущён, целомудрен, как.
Знаешь, я видел: день седьмый в окне – искуственен,
Смятый низшею силой последний акт.
Знаешь, вначале была (да, она) истерика.
Сон был первей, но вначале была она…
Господи, доведи до другого берега.
Господи, не найди под пальто вина.
Бог не умер
У лотка с серым мясом нога увязает, уверенно – трудно идти,
И солдат опирается на алебарду и серое мясо.
Вместо солнца холерного вертится шар на кости,
Бродит бог средь червей и рабов, без иконо и стасов.
Трудно богу нектар добывать из (помягче, помягче) дерьма,
Серой жижи, в которой солдаты, монахи и блики юпитеров тонут.
Надвигается свет, тот, который прописан как внешняя тьма.
Бог не умер, и небо за кадром синё и бездонно.
Перемотка назад. Не видны ни доносы, ни вехи, ни брод.
Бог идёт, у лотка с серым мясом нога увязает, идёт.
Шумовик так внимателен, словно от этого шага зависит. Зависит.
Бог останется. Лентой, плетенной рабами, заложен Исход
Мысли(?)
«Пейзажная ценность картона не выше нуля…»
Пейзажная ценность картона не выше нуля.
На кухне два датских, не бритых кой день короля
Решают, кто призрак, кому за бутылкой идти.
И длятся за окнами вечные сны, (то)поля –
Без края, без смысла в заснеженном чьём-то пути.
А вьюга ломает, мотает по снегу картон.
Два датских решают, кто призрак, кто тёртый (калач?).
И длится за окнами датскими стон, или плач
Стекает по тверди некрашенной старых окон.
И пишет великую драму великий палач.
И, мнится, в метели – единственный сын короля –
Картон ли, набросок ли тени наброском угля?
Выходит на сцену и смотрит печально окрест, –
Глядит, обретая предельную ценность с нуля,
Пропитанный смертью, вознёсшийся прежде на крест.
А выживший (с кухни) идет за бутылкой в поля,
Не плача, не каясь, великого разве моля, –
Великий не выдаст, свинья дайтобоже не съест…
Кулисы. Покойный в хламиде чумной короля.
Суфлер протирает очки. В тёмном зале нет мест.
У реки
Тапочки участковому – резиновые сапоги.
Пьют упокой и дышат в костёр неведомым табаком.
Это ловцы одесную сидят, у самой-самой реки.
Смотрят, как поплавок качает солнечным ветерком.
Все поимённо прописаны возле, разве гитара – нет.
В вязанных свитерах, водка льётся в чёрных бород мохер.
Только один, заливаясь слезами, ходит с горстью монет,
Силясь забросить в реку подальше, в реку глубже, но – хер.
Статуи места себе не находят в сонной воде реки.
Храмы пугают своим отражением чистые облака.
Дед заходит по пояс, прыскают искорками мальки.
Солнце вплавь огибает крест и старого рыбака.
Первосвященник и прокуратор спамят доносами Рим.
(Там, за рекой неживой, непроглядной, Рим, по всему, говорят.)
Звякание сандалий, тени боговы, – станешь седым.
Аве Тиберий, смилуйся, выпиши, выровняй в щётку ад.
Спит одесную Каин, и грезится – овцы поели овёс.
Спит одесную Авель, ягнёнка лучшего брату несёт.
Речка тиха, вдоль по тайному берегу тальника купорос…
Тычет в ладонь прикорнувшему деду мокрый, холодный нос
Тот, чья молитва безмолвная силой чистой любви спасёт.

Фауст
Где ты, чернильная мышь с ланцетом резцов,
Пьющая кровь мудрецов, бестелесных слепцов?
Где ты гнездишь
Ся, голодную нощно, в какие болота?
Льются осока и вехи в провалы решётки. Рассвет.
Узница бредит. И разум спасителя мороком соткан.
В смысле, не знает, болезный, что не покидал кабинет.