banner banner banner
Роковая дама треф
Роковая дама треф
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Роковая дама треф

скачать книгу бесплатно

Какое-то время Анжель невидяще смотрела на тучи снега, летящие из-под копыт. Отупевшая, онемевшая, она была будто в чаду и не могла осознать череду постигших ее несчастий. Но вдруг какое-то смутное чувство проклюнулось в ее памяти, и Анжель завизжала от внезапно пронзившего ее отчаяния. Одинокая, абсолютно беспомощная, она четко осознала, что тоже не хочет уезжать, не узнав, что с князем, – она не хотела жить, если он мертв! Но резвая упряжка, подгоняемая ее истошным визгом, неумолимо, как будто подчиняясь некоей всевышней силе, мчалась по узкому зимнику, приближаясь к темно-синему лесу, за который медленно опускалось розовое закатное солнце; позади, невозвратимо позади оставались река, горка, сад, охотничий домик, а на попытку Анжель слабыми руками натянуть вожжи, сдержать этот стремительный лет кони ответили таким яростным рывком, что она опрокинулась на тяжелую шубу, устилавшую сани, – и обмерла, услыхав недобрый голос:

– Вот ты и сама ко мне пришла, душенька!

«Лелуп!» – мелькнула страшная мысль, но тут же Анжель сообразила, что говорили по-русски. Она приободрилась было, да ненадолго, ибо, откинув шубу, из-под нее вылез… не кто иной, как бесследно исчезнувший лакей князя!

* * *

Растрепанный, обсыпанный соломенной трухою, он уставился на Анжель с не меньшим изумлением, чем она на него, и на какое-то время они так и сидели в неудержимо летящих санях. Наконец лакей очнулся, закричал:

– Ты? Куда ж ты гонишь, курва чужеземная? А Варька где?

«Так он ждал здесь Варвару!» – догадалась Анжель, и слезы непрошеной жалости к этому человеку, которому предстоит сообщить ужасное известие, обожгли ее глаза. Задыхаясь, с трудом сдерживая рыдания, она выдавливала из себя французские слова о том, что на охотничий домик напали, что им с Марфой Тимофеевной удалось бежать, что князя расстреляли…

Лакей, досадливо морщась, кое-как вникал в ее сумбурный рассказ. Однако при последних словах Анжель его лицо просияло.

– Наказал! Наказал-таки его Господь! И пособницу его, старую сводню, Марфушку, гори она огнем на том и на этом свете! Она и Варьку мою ему в постель подложила, и девок молодых, нетронутых, бессчетное число, да и тебя, сколь мне ведомо… – Он озадаченно свел брови. – Одного не пойму, мамзель: ты-то куда летишь сломя голову? От своих бежишь? Или тебя Марфа заморочила? Не бойся ничего, давай я тебя отвезу обратно. – Он нагнулся было подбирать вожжи, чтобы заворачивать коней, и тут Анжель наконец поняла: да ведь перед нею тот самый Павел, который привел французов в княжеский заповедник!

Он, стало быть… Вот откуда уверенность Лелупа: московский, мол, поджигатель и московский шпион! Из ревности, только из ревности за то, что светлые удалые глаза князя помутили разум страстной дикарке Варваре и она предпочла другого, Пашка обрек этого человека на смерть, на муки… И на муки же и смерть обрек множество своих соплеменников-крестьян, подверг страданиям Марфу Тимофеевну, а уж ее, Анжель… Да что там говорить!

И вдруг радость захлестнула ее – злобная и мстительная, никогда прежде не испытанная радость. Бог не пожалел для нее этого счастья! У нее есть средство отомстить Павлу! И, стоя на коленях, с трудом удерживая равновесие, она выпалила в лицо лакею – и впрямь словно выстрелила:

– Варвала умерла! Ее застрелили французы!

Чего ожидала она после сих слов? Что Павел тоже умрет на месте? Что соскочит на всем ходу с саней и побежит в охотничий домик, припасть к трупу своей милой? Что повернет коней – и тогда Анжель тоже сможет вернуться и увидеть еще раз князя, живого или мертвого?

Ничуть не бывало. Ничего этого не произошло. Он просто сидел, безотчетно шевеля вожжами, отчего упряжку бросало то вправо, то влево, – сидел и тупо, как бы безразлично смотрел на Анжель. «Может быть, известие о смерти не производит на русских особенно сильного впечатления, потому что они суеверны и подчиняются всякой неизбежности, в том числе неизбежности судьбы?» – подумала Анжель и тут же поняла глупость своих мыслей: просто страшная весть еще не дошла до сознания Павла, а как дойдет… И тут она увидела, что обветренное, разрумянившееся от мороза лицо Павла меняет цвет. Синяя, потом желтая, потом мертвенно-белая полосы прошли одна за другой от лба к подбородку, как если бы вся кровь отхлынула от лица, превратившегося в маску мертвеца, так что ни следа не осталось от былой чеканной красоты черт, теперь исказившихся почти до неузнаваемости. Он на мгновение опустил распухшие вдруг веки, а когда вновь взглянул на Анжель, она тихо вскрикнула, прочитав в этом взгляде свой смертный приговор.

– Варвара умерла, – неузнаваемым голосом проскрежетал Павел… Нет, тот, в кого он превратился, и голос этот, чудилось, исходил не изо рта человека, а из какой-то мерзкой щели. – От твоих рук умерла! Будь ты проклята!

«Опомнись! – хотела крикнуть Анжель, отшатнувшись. – Ее убили те французы, которых ты привел!» Но было уж поздно, да и бесполезно кричать. Павел всей своей немалой тушей бросился на нее.

Удивительно: чем ближе была опасность, тем менее страха ощущала Анжель, а потому она не застыла беспомощной жертвой, а успела отшатнуться, да так резко, что в своем мощном броске Павел едва не вылетел из саней – повис, цепляясь ногами за скользкую, расползающуюся солому.

С победным криком Анжель схватила его тяжеленные ножищи, обутые в огромные валенки, и толкнула от себя с такой силой, что сама чуть не вывалилась вон на снег.

Павел перекувырнулся и какое-то время удерживался на неестественно вывернутых руках, обратив к Анжель уже не страшное лицо свое, ибо оно все было облеплено снегом, а некую чудовищную, белую, комковатую маску, которую прожигал один горящий ненавистью глаз, да еще черный провал рта протаивал снег со злобным рычанием. И настолько сильно было его тело, что Павел на какое-то время смог упереться ногами в снег и даже чуть замедлить стремительный лет санок, однако вывернутые суставы его хрустнули, и, дико закричав от боли, Павел отпустил край саней – и упал ничком в санный след, окутанный снежным облаком.

* * *

Анжель торопливо переползла на коленях вперед и вцепилась одной рукой в вожжи, другой нашарила кнут: не столько для того, чтобы нахлестывать коней, сколько для того, чтобы обороняться от Павла, если он (в воображении она придавала ему чрезвычайные силы!) поднимется и кинется в погоню, однако, глянув через плечо, заметила вдали на дороге темное пятно и чуть поуспокоилась: Павел все еще лежал, погони не было, и теперь всецело можно было заняться тем, чтобы справиться с упряжкой.

Напрасный труд, не по силам ноша! Неумелые дерганья вожжами только попусту задорили разозленных коней, которые мчались все быстрее, пока Анжель не оставила все свои бесполезные усилия и просто не вцепилась обеими руками в края саней, положившись на судьбу и подчинившись ее воле.

Конечно, это не могло длиться долго. На повороте сани занесло, они резко накренились, Анжель невольно выпустила их края, всплеснула руками в воздухе, силясь хоть за что-то ухватиться, – и вылетела вон вместе с шубой и охапкой соломы, на которой сидела. Почуяв свободу, кони понеслись с удвоенной быстротой, а Анжель еще долго лежала в сугробе, зарывшись лицом в снег и с трудом приходя в себя.

Наконец она села, прислушиваясь к тяжелому звону в голове и чувствуя ломоту в суставах. Утерев с лица налипший снег, огляделась. Она была одна в чистом поле, рядом с черным лесом.

Словно для того, чтобы усугубить это одиночество, краешек солнца канул за острые еловые вершины, и тотчас погасли теплые золотистые лучи, согревавшие небо, – оно враз сделалось зимним, черно-синим, и чернота эта сгущалась с каждым мгновением, словно для того, чтобы ярче засияла маленькая студеная звездочка, неохотно проглянувшая в вышине.

Звездочка та была одна на всем небе, как Анжель – на всей земле.

Главное – не терять присутствия духа, решила Анжель, постараться вспомнить, как вернуться в охотничий домик. Она немного подумала и быстро зашагала по едва различимой дороге… Впрочем, уже через несколько мгновений она ничего не могла различить – сгустилась ночная тьма. Сперва Анжель надела шубу, выпавшую из саней, потом сняла – стало невыносимо жарко, но все же волочила ее за собой, пока не бросила: сил не было тащить такую тяжесть. Она шла довольно долго, ощущая под ногами утоптанный зимник, пока вдруг не возник где-то за лесом, не окреп, не возвысился до небес странный звук:

– У-о-о-у-о…

Анжель затрясло. Она замерла, расширенными глазами вглядываясь в непроглядную тьму и слушая этот лесной зов, который, зародившись робким и вкрадчивым, закончился на такой победной, всеподавляющей ноте, что у Анжель подогнулись ноги.

Волки! Ее окружают волки!

Она ринулась бегом, наивно уверяя себя, что звери не тронут ее на дороге, где санный след, где витают слабые запахи людей, лошадей, саней, однако даже и этой слабой, детской надежде суждено было рухнуть, ибо Анжель вдруг ощутила под ногами не твердый, накатанный след полозьев, а мягкий рыхлый снег.

«Сбилась с пути», – подумала она и повернула назад, но как ни кидалась она взад-вперед, как ни металась, но дороги не нашла. Разрыдалась, стоя чуть ли не по пояс в сугробе и воздев к небу мокрое от слез лицо. А потом опять пошла – уже не разбирая дороги, не ведая куда.

К ночи мороз унялся, воздух сделался тих и влажен. Анжель смертельно устала от своих блужданий по сугробам. Страшно хотелось лечь прямо на снег и хотя бы на миг смежить усталые вежды, однако, даже и смягчившийся, этот вечер был зимним и студеным, а Анжель уже слишком много видела людей, уснувших сладким зимним сном в пуховиках сугробов под колыбельную метели, потому и не поддалась этому смертельному соблазну.

Она шла и шла неведомо куда, стараясь только, чтобы волчий вой все время оставался за спиной, шла, укрепляя свою веру в то, что сможет так вот блуждать до утра и звери ее не сыщут, – и не поверила ни глазам, ни ушам своим, вдруг увидав впереди желтые огоньки и услышав рокочущее рычание уже готового к прыжку зверя.

Волк! Он обошел ее, подстерег! Теперь ей не спастись.

Нет, нет!

Анжель резко развернулась, побежала, упала, запутавшись в валежнике, с трудом перебралась через ствол, утыканный острыми сучьями, и снова пустилась бежать. Но вдруг сырое похрустывание снега под ногами сменилось стеклянным скрежетом, и Анжель лишь тогда сообразила, что это река, когда провалилась под лед и ледяные объятия сковали ее от ног до пояса.

Прорубь или промоина? Впрочем, разницы в том не было… так и так погибель…

Анжель всматривалась во тьму, пытаясь разглядеть берег. Что-то почудилось, она ринулась вперед, но дно ушло из-под ног, и Анжель беспомощно забарахталась, пытаясь ухватиться за хрупкий лед.

Шубка и тяжелые юбки тащили Анжель на дно, а освободиться хотя бы от мокрого меха не удалось: она только вовсе обессилела. Едва уперлась руками о края проруби, как откуда-то взявшееся глубинное течение стало ее ноги поднимать вверх и уволакивать под лед. Анжель опиралась, сколько сил было, руками об лед, пытаясь вылезти, но прорубь становилась все обширнее.

Теряя последнюю надежду, Анжель закричала, и… ей откликнулся торжествующий вой. Он был совсем рядом. Чудилось, волк ухмылялся, чуя поживу.

Анжель повернулась, пытаясь уплыть как можно дальше от волка, но, как ни студена была речная вода, она ощутила еще более холодные токи и поняла, что попала на стремнину.

Все. С этим ей уже не совладать. Или волк, или река – кто-то из этих двоих, равно алчущих, заберет себе ее тело. И, теряя разум от страха, Анжель издала дикий, нечеловеческий, предсмертный уже вопль (чудилось, вся душа изошла из нее в этом прощальном крике!), и сперва всего лишь эхом показался ей прозвучавший неподалеку отклик:

– Tiens ferme![14 - Держись крепче! (франц.)]

Поверить своим ушам Анжель не могла, но голос незнакомца повторял, чтоб она держалась, держалась… И Анжель ринулась, ломая лед, к нему навстречу, недоумевая, почему волчьи глаза по-прежнему светятся там, где кричит человек.

Хрустел лед под тяжелым телом, которое двигалось навстречу Анжель, и вот наконец ее протянутые руки вцепились в мех шубы, а в ноздри ударил запах мокрого сукна.

Незнакомец крепко прижал к себе Анжель, по- вернулся, сделал два-три мощных рывка и вместе с нею вырвался из смертельно-ледяных речных объятий.

Он отстранил от себя Анжель, вглядываясь в ее лицо, как если бы мог что-то различить в этой кромешной тьме, – и вдруг громко, утробно расхохотался, словно зарычал.

– Я так и знал, что еще увижу тебя! Так и знал! – послышался торжествующий голос, знакомый до тошноты, до отвращения, до смерти.

Лелуп.

Это Лелуп.

Волк.

Так он все-таки настиг ее, этот ночной хищник!

Глава 5

Роковая дама треф

Оливье де ла Фонтейн был из тех немногих счастливчиков, которые отправились из Москвы отнюдь не с пустыми руками. Сперва ему даже чересчур тяжел показался собственный ранец, в котором было порядочно-таки запасов: несколько фунтов сахару и рису, немного сухарей, бутылка водки. Однако основную тяжесть составляла не провизия, а некоторые премилые сувениры: сверток затканной золотом и серебром китайской шелковой материи, кое-какие драгоценные безделушки, несколько медалей и усыпанная бриллиантами звезда какого-то русского князя. Оливье никогда не кичился перед другими своей добычею и даже себя уверял, что эти вещи не сняты с мертвых русских, а найдены в подвалах или домах, обрушившихся от пожаров.

Еще в ранце хранился парадный мундир Оливье и длинная женская амазонка, очень красивая, орехового цвета, подбитая зеленым бархатом. Солдат, продавший Оливье амазонку, не знал, что это платье для верховой езды с длинным шлейфом, и пресерьезно уверял, что носившая ее женщина была больше шести футов росту. Оливье, намеревавшийся еще в начале пути облегчить свой ранец, хотел выбросить платье, но пожалел и оставил, выбросил только свои парадные белые лосины, предвидя, что они не скоро ему понадобятся.

Время показало, что он был прав: о парадах никто не помышлял, а из амазонской юбки Оливье сам сшил себе двойной жилет и сам простегал его; верхнюю же часть платья и лоскутья отдал какой-то маркитантке за бутылку рома. Еще он случайно разжился большим воротником, подбитым горностаем, однако не переставал ругательски ругать себя, что вовремя не позаботился о хорошей шубе – не тяжелой, а легкой, вроде бекеши или казачьего полушубка.

И вот как-то раз судьба оказалась к нему благосклонна. Небольшая группа казаков – не более пяти всадников, отправившись на разведку, слишком близко подобралась к колонне отступающих и уже изготовилась даже к нападению, когда из лесу показалась еще одна группа французов. Они были на сытых, резвых лошадях, навьюченных объемистыми тюками, и казаки сочли неблагоразумным связываться с превосходящими силами противника, который осмелел и начал даже преследование, радуясь случаю хоть как-то отыграться. Один казак отстал – лошадь у него захромала, и Оливье, пришпорив своего коня, кинулся на него. Прежде чем казак успел выстрелить, француз схватил его за ворот полушубка, но тут, откуда ни возьмись, появился громадный всадник (из вновь прибывших) с красно-синим, обмороженным лицом и тоже ухватился за казака. При других обстоятельствах Оливье не рискнул бы связываться с человеком, имевшим такой устрашающий вид, однако несправедливость (соперник был облачен в огромную доху) оказалась слишком явная, чтобы он мог уступить вожделенный казачий полушубок.

Между тем испуганная лошадь выскочила из-под казака, так что тот повис между двумя всадниками, однако извернулся, выскользнул из полушубка, рухнул на снег и тотчас же, вскочив, задал стрекача с таким проворством, что за ним и конный не угнался бы. Да и не до него было Оливье и тому, другому всаднику: они тянули трещавший по швам полушубок каждый к себе; и неведомо, сколь долго бы длилось сие соперничество, когда б краснорожий, изловчившись, не вытащил из-за пояса пистолет и не наставил его весьма недвусмысленно на Оливье, вынудив того обреченно пожать плечами и выпустить свой рукав, призвав на помощь свою всегдашнюю жизнерадостную философию: «Если на сей раз предпочла фортуна другого, то вскоре изменит и ему, ибо непостоянство – имя твое, женщина!» С такой вот лукавой усмешкою на своей худой физиономии он смотрел вслед победившему сопернику, удивляясь – куда это он скачет с меховым трофеем? И вдруг увидел в стороне укутанную попоной фигуру, неподвижно сидевшую на коне.

Победитель подскакал к ней, сорвал грязную, прожженную во многих местах попону и небрежно набросил на плечи полушубок. Оливье даже головой покачал, ибо жадность соперника, оказывается, объяснялась только одним: желанием одеть потеплее свою даму… ну да, на том коне сидела женщина.

Оливье всегда был любопытен не в меру, а тут его чуткий нос почуял весьма изощренную пищу. Оливье дал шпоры коню, подскакал к странной паре и отвесил по возможности низкий поклон и своему бывшему сопернику, и женщине.

– Тысячу раз простите, сударь, мою недогадливость и упрямство! – дурашливо блестя глазами, затрещал он. – Но кто мог предположить, что вами движет побуждение высокого рыцарства? Ради прекрасной дамы я и сам не замедлил бы раздобыть не только полушубок, но и… – Он осекся, потому что ему запечатали уста два взгляда: злобный, свирепый – мужчины и мертвенный, остекленевший – женщины.

Казалось, она не совсем понимает, что делает, что с нею происходит, ибо никак не могла попасть в рукава и двигалась так вяло, словно в теле ее не осталось никаких жизненных сил. Хотя лицо женщины оставалось безучастным, но Оливье все-таки узнал ее. Ведь и в прошлый раз он видел ее в состоянии такого же тупого равнодушия, хотя на глазах у нее застрелился ее муж. Да и невозможно было не узнать эти синие глаза с каймой длинных золотистых ресниц, эти тяжелые, словно из золота, кудри. Впрочем, сейчас чудные волосы ее обвисли кудлатыми сосульками, а роскошное бархатное платье имело такой вид, будто его выстирали в грязной воде, туго-натуго выкрутили, высушили прямо так, комом, и напялили, позабыв погладить. И все-таки даже такая – нечесаная, неопрятная, смертельно усталая – она была красива какой-то тревожной, бесконечно трогательной красотой, и сердце Оливье заныло.

Он видел ее всего лишь второй раз в жизни, но чего бы только ни отдал, чтобы не расставаться с нею больше! Должно быть, эта мысль ясно отразилась на его лице, потому что красномордый великан грязно выругался и так ткнул своим железным кулачищем Оливье в грудь, что тот едва не слетел с коня. Было очевидно: пока синеглазая красавица находится под покровительством этого грубияна, к ней не подступишься!

И все же Оливье не сомневался: удача ему выпадет! Что-то было такое в самом воздухе, сгустившемся вокруг этих троих, что-то было такое… Он знал, он верил: судьба готовит ему щедрый подарок. Хотя Оливье и приходилось порою бороться с фортуной подобно храброму атлету, бороться, пока достанет сил, он почти не сомневался, что эта легкомысленная дама поглядывает на него благосклонно. Ведь Оливье де ла Фонтейн имел редкий талант нравиться женщинам, особенно набожным скромницам, и талант свой в землю не зарывал. Жизнь научила его еще одной премудрости: «Qu’ll ne faut rien precipiter!»[15 - Не надо ничего торопить! (франц.)] – и сейчас он знал: рано или поздно ему повезет.

– Такого мужлана не сделать рогоносцем, право же, грешно! – пробормотал Оливье, словно подстегивая судьбу. Однако даже он не ожидал, что это произойдет нынче же вечером – и почти без всяких усилий с его стороны.

* * *

С ночевкой на сей раз повезло – удалось добраться до блокгауза. Там уже пылал огонь в очаге и булькала в котелке похлебка, когда Лелуп и Анжель отворили покосившуюся щелястую дверь, окунувшись в плотную завесу табачного дыма и чада факелов, окунувшись в запах вареного мяса, заскорузлых кровавых повязок и сырого, отпотевающего в тепле сукна мундиров, – то были запахи копошащейся, жрущей, страдающей, но живой жизни, в то время как свежий ночной воздух за порогом означал только одно – смерть.

Лелуп сразу приметил укромный уголок и протолкнулся туда, волоча за собою Анжель. На нее посматривали с тайным вожделением, но старались не задерживать взгляд, чтобы не злить Лелупа: бешеный нрав и жестокость его были известны. Известно всем было и то, что за эту девку (проданную ему за миску мучной похлебки), потом пропавшую, но затем выловленную им из реки темной ночью, он глотку перегрызет кому угодно. Этому дивились, но никто не осмеливался спорить после того, как желание облапить эту синеглазую молчунью стало причиною смерти нескольких доблестных драгун. Теперь Лелуп берег ее для себя одного, не уступал ни за какую цену, хотя изумрудное колье, предложенное ему прошлой ночью старым генералом, имело, конечно, баснословную стоимость и сделало бы Лелупа обеспеченным на всю жизнь. Но этот человек, обычно болезненно скупой и грабивший где мог и что мог, словно желая продемонстрировать, что ему наплевать на деньги, в тот вечер не постеснялся: едва дождавшись, когда попутчики уснут, он набросился на Анжель, утоляя свой волчий аппетит, и его нимало не охлаждало, а, напротив, даже раззадоривало ее полнейшее к нему равнодушие. Никто не мог понять, в том числе и сама Анжель, что находит Лелуп в молчаливой, безучастной ко всему женщине, которой, казалось, было все равно: тащиться по колено в сугробах, жевать полусырую конину, спать вполглаза у чадного костра или удовлетворять пыл Лелупа, коего не мог охладить самый лютый русский мороз. Однако Анжель чувствовала: остальные ошибаются на ее счет, а Лелуп смутно чует то, что стало основой ее теперешнего существования: тайную, глубоко затаенную ненависть к нему. А поскольку вся натура, вся суть его была направлена к подавлению любого сопротивления, он и пытался загасить в Анжель это последнее живое чувство, не догадываясь – а может быть, наоборот, догадываясь, – что тогда умрет и она сама. И никто, кроме Анжель, не знал и не подозревал, как устала она жить с отравленной, опустелой душой, как мечтала о мгновении искренней, чистой, ничем не омраченной радости.

Как ни рвалось ее сердце к русскому князю, как ни жаждала она узнать о его судьбе, возможностей к этому оставалось для нее все меньше, а расстояние между нею и охотничьим домиком все увеличивалось. От Лелупа отвязаться немыслимо, он был вездесущ, как рок, а потому Анжель заставила себя отринуть все воспоминания об этом русском и всецело предаться настоящему, которое теперь заключалось для нее в мечтах об избавлении от Лелупа. Она знала, верила, что сие произойдет рано или поздно, а потому исподволь готовилась к этому, не желая, обретя свободу, умереть с голоду и холоду. Она уже знала, что сразу после полуночи Лелуп впадал в такой крепкий сон, что хоть огнем его жги – не добудишься! Не забыв страшного приключения на льду, где Лелуп как бы принял образ волка, она полагала его оборотнем и думала, что в часы этого непробудного сна он обретает свой истинный облик и рыщет где-то по лесам, по чащобам, в то время как человечье тело спит, точно мертвое. В эту пору можно было без опаски подпороть подбивку его мундира и вытащить оттуда бриллиантик или изумруд, что почти каждую ночь и проделывала Анжель, потом тщательно зашивая распоротое место иглой, которую она берегла пуще глаза и для лучшей сохранности прятала в мех Лелуповой дохи: не зная, где именно воткнута иголка, ее нипочем не сыскать!

Найти место для камушков было непросто, ведь Лелуп, не стыдясь, лапал ее, где только рука доставала, а когда ему припадала охота добраться до ее тела, мог и юбки разорвать в клочья! Тут очень кстати пришлись надетые на нее Марфой Тимофеевной меховые полусапожки, под стельки которых и заталкивала она свою добычу. Причем Анжель нимало не угрызала совесть, когда при ходьбе она ощущала под пятками колючие бугорочки. Напротив, она испытывала истинное наслаждение! Ведь это были награбленные драгоценности, они принадлежали Лелупу не по праву – что же в том, что эти кабошоны и ограненные камни, эти серьги, колечки, цепочки, среди которых была чудная непросверленная жемчужина, сменили хозяина? Анжель сожалела лишь о том, что их пока так мало. Она намеревалась за эти вещицы подкупить людей, которые так или иначе избавили бы ее от Лелупа, увезли, взяли с собой, а его… Ей было враз сладостно и тошно думать о казни, которую она придумает для этого ненавистного человека, когда обретет над ним власть!

Ну а пока – пока она находилась в его власти и принуждена была сохранять ту маску омертвелого безразличия ко всему на свете, которая уже сделалась для нее привычной. Анжель покорно последовала за Лелупом в угол, села на тюк, вытянула ноги, прислонившись к стене и прикрыв глаза, наслаждаясь тем, что рассеивается перед внутренним взором навязчивое видение истоптанной зимней дороги, кое-где обезображенной воронками и обагренной кровью, а свист ветра и шум леса уступают место звукам человеческой речи, ругани, смеху и даже пению.

И прежде нас много бывало – У жизни веселых гостей, И вот мы, на память погибшим, Бокал осушаем, друзья!

И после нас будет немало – У жизни веселых гостей! И так же, нам в память, счастливцы, Они опорожнят бокал!

Выводил кто-то заунывно и так фальшиво, что сотоварищ заткнул певцу глотку, предложив ему тот самый вожделенный бокал. До Анжель донеслись обрывки разговора:

– Говорят, над русскими позициями парил орел в день сражения при Бородине, и они восприняли это как знак победы.

– Ну и дураки! – отозвался другой голос, насмешливый. – Победа была за нами!

– Это одному Богу ведомо, – произнес еще один голос, показавшийся Анжель знакомым.

Она лениво приоткрыла глаза и увидела неподалеку того самого человека с лукавым лицом, который схватился с Лелупом из-за казачьего полушубка. Причем Анжель почему-то не сомневалась, что она и прежде его видела, только вот где, когда? Ну мало ли совместных ночевок было в этом бесконечном пути! Лица появлялись и исчезали – разве всех упомнишь? Однако сейчас ей было почему-то очень важно вспомнить первую свою встречу с этим человеком, и она продолжала смотреть на него пристально и слушать его речь. И слушала его не одна Анжель, потому что он, увлекшись, описывал картину, враз пугающую и внушающую восхищение.

– Да, русские проиграли нам при Бородине – кто спорит? От некоторых их соединений не осталось ни одного человека. Однако я видел, как целые русские полки лежали распростертые на окровавленной земле и этим свидетельствовали, что они предпочли умереть, чем отступить хоть на шаг.

– Что и говорить! – нехотя согласился мрачного вида итальянец Гарофано. Он сидел возле костерка, разведенного меж двух камней, и медленно помешивал что-то вкусно пахнущее в котелке, однако больше увлечен был беседою, чем своим варевом, которое уже выкипало через край. – Что и говорить! Я видел места трех главных редутов – все там было взрыто ядрами, а кругом валялись клочья тех, кто защищал редут, и видел разбитые вдребезги лафеты пушек, а кругом – одни трупы, людей и лошадей. В некоторых местах битва была столь ожесточенной, что тела лежали нагроможденные кучами: и русские, и наши!

– Русских было больше, – упрямо буркнул Лелуп.

– Да, больше… – упрямо согласился тот, знакомый незнакомец с веселым лицом, которое сейчас, однако, приобрело унылое выражение. – Трудно представить себе что-нибудь ужаснее главного редута. Казалось, целые взводы были разом скоплены на своей позиции и покрыты землей, взрытой бесчисленными ядрами. Тут же лежали канониры, изрубленные около своих орудий…

– Кто дал тебе право глумиться над останками наших славных воинов? – заорал Лелуп, подавшись в его сторону.

– Да уж, де ла Фонтейн, ты что-то не в меру полюбил русских… А ведь они наши враги! – подхватил еще чей-то голос.

«Вот какая, значит, его фамилия: де ла Фонтейн!» – почему-то обрадовалась Анжель, с особенным вниманием слушавшая этого человека. А тот между тем продолжал:

– Разве отдать должное храбрости врага – значит, полюбить его? Брось, Лелуп! Мы не видели тебя ни при Бородине, ни при Шевардине… видели только в горящей Москве.

Лелуп оскалился по-волчьи, но только сплюнул, не решившись броситься на насмешника. Здесь было слишком много народу, и каждый мог бы назвать Лелупа «московским купцом». Тогда пришлось бы драться со всеми, а в блокгаузе было не меньше полусотни человек, и никто, знал Лелуп, никто не пожелал бы стать на его сторону. Поэтому он сделал вид, что не расслышал оскорбления, и отвернулся с деланым безразличием, размышляя, продаст ли ему здесь кто-нибудь съестного или придется доставать свой припас. Но и денег жаль, и хлеба да крупы… А ведь если доставать свое, то придется делиться со всеми, таков закон блокгауза! Лелуп, свирепо поцыкав зубом, принялся неприметно оглядывать собравшихся, гадая, удастся ли потом, попозже, когда все утихомирятся, выторговать у кого-то из них золото или драгоценности… или украсть. Хорошо бы пошарить в ранце и карманах этого краснобая Фонтейна, который все не прекращал свою дурацкую болтовню.

– Народ русский сотворен из противоположностей поразительных! – разглагольствовал между тем Оливье, который и всегда-то любил пофилософствовать, а уж тем более когда на него были устремлены столь прекрасные синие глаза. – Да вы все это видели: сжечь собственную столицу, святыню, чтоб только не досталась врагу! Каждый из вас знает: подробности пожара в Москве способны были растрогать и каменное сердце. Поразительна сила духа, которую выказали русские. Хотя они столь воинственны, что геройские подвиги их не больно-то удивляют. Они храбрее испанцев!

– Ну, это уж ты лишка хватил, – проворчал какой-то бургундец, чье происхождение и любимое занятие с легкостью можно было бы определить по красному носу и набрякшим щекам. Впрочем, не исключено, что и нос, и щеки его просто-напросто обморожены и никакой он был не бургундец. – Баски грызли нас зубами за свои горы, за свои оливы… Трупы наших товарищей, побывавших в их руках, выглядели в точности так, как если бы прошли все семь кругов ада и были извергнуты из преисподней на устрашение живым.

– Я говорю о мужестве, а не о жестокости, – возразил де ла Фонтейн. – В народе этом есть что-то исполинское, обычными мерами не измеримое. Один умный человек сказал, что Россия похожа на шекспировские пьесы, где все величественно, что не ошибочно, и все ошибочно, что не величественно.

– Я не знаю, что это за штука такая – шекспировские пьесы, но думаю, ты просто предатель, если так хвалишь тех, кто довел нас до такого состояния! – взревел Лелуп, потрясая своими шубами, из-под которых виднелись обрывки уланского мундира.

Он двинулся было на Фонтейна, однако Гарофано, вернувшийся к своей стряпне, проворно плеснул на руку Лелупу из поварешки и, когда тот, ошеломленный болью, замер, вытаращив глаза, с сожалением в голосе сказал:

– Хоть и зол ты, а глуп! Легче ли было бы тебе, ежели б тебя довели до такого состояния, – он так похоже передразнил рычание Лелупа, что все вокруг прыснули, – слабаки и ничтожества?! Коли так, ты и сам выглядел бы ничтожеством. А быть побежденным могучим противником как бы и не столь стыдно.

Лелуп озирался, злобно оскалившись. Ему хотелось опрокинуть на голову Гарофано его котелок со всем содержимым. А затем полить его маслом и швырнуть живьем в костер, чтобы потом раскуривать от него свою трубку… Как в Богородске, где по одному только подозрению, что убиты там пять французов, арестовали пятерых русских. Лелуп тогда сам вызвался принимать участие в экзекуции: двое были расстреляны, двое повешены за ноги, а пятый сожжен… От того костра Лелуп напоказ раскуривал свою трубку. Но это было давно, еще летом, а теперь – зима, в ролях победителей и побежденных играют другие актеры: те, кто прежде глядел на Лелупа с завистью, теперь готовы плевать ему в лицо. Да и масла нет – полить Гарофано, да и трубка пуста, раскурить нечего! Потому Лелуп счел за благо пока смолчать, но непременно расквитаться при случае и с негодяем Гарофано, и с Фонтейном, чья болтовня не смолкала, хотя кое-кто уже спал. Вот и Анжель лежит с закрытыми глазами, и ее уморил глупый трепач. Лелуп приободрился: знать, лишь почудилось ему, что Анжель смотрела на этого бездельника с интересом. Ну, коли так, пусть спит. Лучше уж ей спать, чем видеть непривычное смирение своего хозяина. Да он и сам устал нынче, даже есть расхотелось. Может быть, потом, позднее, когда все уснут, он утолит свои аппетиты, а пока – спать, спать!

Лелуп расстелил плащ, шубу и уже улегся было рядом с Анжель, как вдруг, бросив последний, свирепый взгляд на Фонтейна, увидел в его руках нечто такое, от чего в горле тотчас пересохло, а разум воистину помутился, ибо он увидел карты…

Карты!

Анжель вовсе не спала. Она закрыла глаза, испытывая неизъяснимое блаженство от слов де ла Фонтейна. То, что он говорил о русских вообще, в ее восприятии относилось только к одному человеку. Это он был создан из противоположностей поразительных. Это он был враз нежен и воинственен, это он выказывал поразительную силу духа! Снова и снова всплывали в ее памяти сладостные и незабываемые картины: их объятия, их поцелуи, его глаза и улыбка… Но потом явились другие картины, от которых больно защемило сердце: смуглая, дикая красота Варвары, ее черные, присыпанные снегом волосы, к которым он благоговейно прикоснулся губами, – и его изорванное пулями тело, отброшенное к яблоне и медленно сползающее на землю…

Боль уколола сердце так, что Анжель вскинулась и села. «Забудь, забудь, забудь!» – мысленно твердила она как заклинание, часто дыша и смаргивая с ресниц слезу.