banner banner banner
Сны в руинах. Записки ненормальных
Сны в руинах. Записки ненормальных
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сны в руинах. Записки ненормальных

скачать книгу бесплатно


В шутливом негодовании она шумно гонялась за мной по всему дому, будто это я придумал тот вопрос и подкараулил её с ним, чтобы высмеять.

Ох, и гвалт мы тогда устроили!

«Повезло мне, я был в Венеции», – непроизвольно улыбнувшись, спошлил я, снова радуясь той сценке.

Но воспоминание тут же выцвело, померкло, словно чем-то или кем-то мне отныне было запрещено веселиться, улыбаться, вообще быть каким-никаким оптимистом. Посадив на цепь присяги, меня будто лишили права на простые человеческие эмоции, заведомо превращая в послушное живое оружие, не способное и не должное иметь собственное, не регламентируемое уставом настроение. Смеяться и плакать по приказу, думать и действовать по приказу, жить и умирать по приказу. Это всё, что оставила мне присяга… Вспомнил, как стоял, приложив руку к сердцу, отсчитывавшем последние минуты моей гражданской, вольной жизни, механически повторял слова, торжественно и веско падавшие в мой разум. Помпезный, не лишённый некоторого величия ритуал должен был вселить в наши души патриотическую верность, несгибаемую, не сомневающуюся волю к победе. А вместо этого рождавший лишь чувство оглушительной, безнадёжной, просто вселенской тоски, подобную которой я не испытывал никогда до этого.

Но может быть, это только у меня так? Ведь пришёл я туда всё же не по своей воле и, повторяя все эти клятвы, думал лишь о том, что оставил за спиной, чем не успел не только насладиться, но даже понять. То чувство, что мимолётно лишь мелькнуло перед сердцем, когда я оставил Венецию в слезах, рискнул уйти, даже не простившись. Считая, что так проще, трусливо оберегал себя от возможных упрёков и новых слёз. Я попросту сбежал, а после уговорил себя словами «она поймёт».

…Вечером того дня я открыл дверь в тихую, тёмную, будто мёртвую квартиру. Сердце ёкнуло от этой темноты. Я думал, что так будет проще… Ничего не проще. Я всё-таки очень надеялся, что Венеция не уйдёт, что я смогу – пусть на прощание, – но всё же обнять её ещё хотя бы раз.

«Скажи, что это шутка. Ну пожалуйста», – какой-то назойливый призрак с безжалостной услужливостью шептал эти дрожащие мольбой слова в моём сознании. Неужели именно они и останутся в памяти последними, рушащими всё словами наших отношений? Формальное объявление того, что теперь мы стали чужими, и отныне неважно чего хочет сердце…

Как часто мы идём с кем-то рука об руку, не замечая пропасти разрыва, которая уже через шаг вдруг оказывается под ногами, навсегда раздирает что-то важное и нужное, вырывает из нашей жизни того, кто ещё миг назад, казалось, навсегда будет с нами. Роковое несчастье или циничная измена, слова, сказанные в горячности ссоры или малодушное молчание спасаемого спокойствия… Никогда и никому не дано узнать, что же именно поставит точку, внезапно и окончательно разлучит людей, когда-то так крепко державшихся за руки. Мы сами бросаем тех, кто нам дорог в эту бездонную пропасть гнева, лжи или равнодушия. И спохватываемся только тогда, когда уже поздно что-либо менять.

Что ж… Венеция сделала свой выбор. Это её решение, и я буду его уважать, неважно насколько трудно мне дастся это уважение.

В темноте, не желая губить светом свою томную, тоскливую меланхолию, я прошёл в комнату. Уже не ожидая никого увидеть, нервно дёрнулся, пришибленный воображением – лёгкое, едва заметное движение в стороне чуть не разорвало мне сердце. Отбиваясь от своей буйно-пугливой фантазии, я мгновенно включил свет – это последнее надёжное оружие против вымышленных монстров детских ужасов.

Опухшая от долгих слёз, заспанная Венеция, как ребёнок, тёрла глаза.

– Я ждала и уснула… – она будто извинялась за что-то.

Какая-то невменяемая нежность моментально затопила меня изнутри. Я обнял её, успокаивая в себе какую-то новую, болезненную чуткость сердца, которую никак не мог унять. Венеция прижималась ко мне, пряча лицо в ладонях, стыдилась того, что почему-то считалось некрасивым в её мире – заплаканных глаз, дрожащих грустью уголков губ… Она не верила и не хотела понять, что эта искренность чувств, пусть даже и преувеличенных неожиданностью и неизбежностью расставания, мне дороже и важнее причёсанной, тщательно выверенной, расчётливой обворожительности. Я редко видел её слёзы. Злые и капризные, сентиментальные или притворные они никогда не были столь откровенны. Никогда раньше Венеция не приоткрывала своё сердце передо мной настолько доверчиво. И теперь я очень хотел заглянуть ей в глаза, убедиться, что не сам для себя выдумал это якобы связующее нас чувство, надеялся, что смогу прочесть в её лице хоть какие-то ответы на мучившие меня вопросы. Но она застенчиво попросила выключить свет, и я подчинился, теряя последний шанс узнать секреты её души.

В темноте я целовал её лицо, плечи. Она жарко дышала, обхватив меня руками, будто страшась отпускать, будто уходить я должен был именно в эту секунду, бросать её прямо сейчас и навсегда. Молча я взял её на руки, отнёс на кровать. Целуя, нежно и медленно раздевал. А она тихо лежала, будто стесняясь меня… Словно в первый раз…

Но в каком-то смысле эта ночь и была первой. Для нас обоих.

…Что-то робко стучалось в моё сердце, а я боялся впустить это незнакомое, таинственное, губительное чувство. Боялся изменить что-то в себе настолько, что придётся отказаться от привычного спокойного равновесия, швырнуть в эту бездну всего себя. Тогда я ещё не догадывался, что как только рассмотрел тот неясный призрак на пороге своей души, едва заметил его зыбкую тень, как в ту же минуту я и лишился этого самого спокойствия, за которое привык прятаться от жизни. Это страшное слово «любовь» махнуло где-то над сердцем, обвило его бархатными крыльями и стиснуло так больно, что захотелось оттолкнуть Венецию и бежать, спасаясь от слабости и уязвимости, которые оно всюду водило за собой. Но это длилось лишь мгновенье. И я прижал Венецию к груди, давая время чему-то новому в моей душе узнать её, запомнить и, может быть, полюбить. Теряя власть над самим собой, чувствовал жаркую влажность её кожи и трепет пульса под ключицей – тонкую ниточку жизни, ведущую прямо к сердцу. Хотелось сказать ей что-то важное, и я сам верил, что знаю это что-то и смогу выразить словами. Я даже набрал воздух, чтобы сказать. Но не сказал, а лишь вздохнул. Смутная, оберегающая руины эгоистичного спокойствия мысль, что то, что я скажу сейчас – что угодно, что продиктовано будет запутавшимся сердцем, – облачённое в слова, в звук моего голоса, всё это торжественное, незнакомое и удивительное ощущение вдруг станет вздорным, смешно-наивным и, пожалуй, даже пошлым. Моё глупое сердце не умело говорить. А моя совесть не желала быть связанной этими словами, обременяться необдуманными обещаниями, которые неизменно кроются в тишине таких моментов.

Я снова вздохнул, уже чтобы просто выдохнуть из груди это желание говорить, выдавать ещё совершенно невнятное, слишком поспешное намерение подарить Венеции свою драгоценную свободу, и без того уже проданную армии. Невозможность отдать ей то единственное, что ещё оставалось моим, задавила во мне любые слова. Очень уж быстро я начал терять себя, раздавать по частям. И теперь вцепился с дрожащим исступлением скряги в собственное сердце, его свободу и покой.

…Завернувшись в мою рубашку, Венеция нежно посапывала во сне. А я стоял у окна, смотрел на светлеющее небо и думал о том, что испытал этой бессонной ночью. Вероятно, самой странной за всю мою жизнь. Что-то, что я так и не отважился назвать любовью, закружило и запутало мою душу, наполнив какими-то острыми, ярко вспыхивающими, но тут же гаснущими ощущениями. Я прислушивался к встревоженной глубине своего сердца. Я не узнавал и не мог узнать это чувство, мне просто не с чем было сравнивать. Но я точно знал одно – ничего подобного ещё не испытывал. Никогда и ни к кому. И впервые я не мог объяснить самому себе то, что творилось в моей душе. Легко угадав озноб страха, терзания трусости, печаль разлуки, привязанность и нежность, я всё никак не мог найти подходящее название для чего-то ещё… Чего-то достаточно сильного, чтобы увязнуть в моём сознании, беспокойно застрять в сердце. Любовь ли это? Я не знал ответа. И кажется, даже не хотел знать, одинаково боясь любого из возможных вариантов, которые мог придумать.

…Эта ночь закончилась, унося с собой ответы. Оставив мне лишь загадки. Солнце деликатно выглянуло из-за крыш, ещё тусклое и неяркое после сна. За всю ночь, с того самого момента как переступил порог, я так и не произнёс ни слова, так и не понял, тень чего поселилась в моём сердце, так и не спросил Венецию о том же. И сейчас, с первым лучом нового дня, как будто стало слишком поздно, просто не нужно во всём этом разбираться, выяснять что-то, что навсегда осталось в темноте ночи.

«Выберусь из армии и женюсь на Венеции, – как-то отчаянно и внезапно решил я, словно приговаривая себя к чему-то. – Если дождётся…»

Опять это «если»! Я готов был головой биться об это «если»! Как простое, нелепое слово – обычный набор букв – способно отравить радость момента, удавить настроение, угробить иногда целую жизнь?! Кто дал словам эту неимоверную власть над людскими душами, эмоциями?.. От одного незатейливого слова тихое вдохновение распугала тревожная суматошность мыслей и проблем. Кто-то там наверху, кто так милосердно подарил мне эту ночь, теперь бросал меня в топку реальности одним простым «если»…

Вот уж истинно «вначале было слово»…

Что же в конце будет? Тишина?

Но тишина отныне и на долгое время мне явно не грозила.

Лишь только успели приехать, как тут же ворвались сержанты. С криком и воплями, оглушая всей этой неведомо кому нужной психологической атакой, выгнали под мерзкий холодный дождик.

«Ну, началось», – успел подумать я, и это стало едва ли не последней осознанной мыслью на сегодня.

Побросав вещи – все и сразу, там же где вывались из автобуса, – мы побежали сбиваться в какой-то неуклюжий табун, призванный символизировать наше первое построение. Плохо соображающим от гвалта стадом, толкающимся и мёрзнущим, напоминающим что угодно, только не строй, нас погнали слушать бравое приветствие полковника. Надо ли говорить, насколько сильно я его сразу возненавидел? Не очень кратко, но по существу этот официально-восторженный офицер мучил наши уши. Вдалбливал в нас необходимость обзавестись собственными доблестью и честью, которые мы обязаны были взрастить и хранить в своих сердцах, дабы не посрамить и не опозорить, любить и защищать, не бояться и не сдаваться и всё такое прочее. А я уже мечтал променять любую доблесть на возможность уткнуться лицом в подушку и хоть во сне, хоть на несколько часов, но забыть весь этот шумный патриотический бардак.

Но оказалось, что на данном этапе нам запрещено иметь не только личные вещи, но и личные мечты. Потому жизнь не спешила радовать услужливостью. Промёрзнув до дрожи диафрагмы, мы потянулись на склад. По одному, строго по списку получали одеяла, подушки, простыни, чтобы снова мёрзнуть и ждать, ждать и мёрзнуть. Обнимаясь с этими казёнными намёками на сон, мы сидели под навесом, ожидая пока закончится длиннющий, казалось и вовсе неистощимый список имён. И хотя каждый из нас вполне мог самостоятельно добрести до казармы, но свершение сие нам было недоступно. Мы просто не имели на это права. Отныне нам разрешалось передвигаться лишь табунами, толпой и по команде сержантов, строем, шагом или бегом, даже ползком – выбор был довольно обширен, но «одиночного плавания» в нём не было. Похоже, наказывалась уже одна мысль об одиночестве, независимости, самостоятельности. Всё личное, будь то желания, выбор, даже просто пространство тщательно и планомерно убивалось, превращая всех нас в один искусственно сплочённый, спрессованный системой, озверевший от этой необходимости коллективный механизм. Моё отточенное до мастерства умение быть в стороне, помогавшее до сих пор выживать где угодно, здесь впервые стало бесполезным. А это был единственный известный мне способ комфортного существования в любом коллективе. Отныне никаких «я» – только «мы», «команда». И мне с первых же часов стало душно в этой толпе незнакомых, нервных и перепуганных людей. Отчаяние и безысходность сомкнули свои цепкие пальцы на моём горле.

«Я полез в эту петлю на целых четыре года… Мой бог, забери меня отсюда!»

Продрожав на противном, сыплющем холодными брызгами ветру до трёх ночи мы всё-таки добрались до своей казармы. Думаю, я уснул ещё раньше, чем коснулся подушки, просто упал в какую-то чёрную яму. Но кажется, едва закрыл глаза, как чей-то вдохновенный крик тут же выдернул меня из этой ямы сна, сорвал с койки, поставив на ноги ещё прежде, чем я успел проснуться.

– По-о-одъём!!! – бешено горланил сержант.

А я, паникуя от этого вопля, безуспешно пытался растолкать свой разум, нежелающий и неспособный понять, чего же от него хотят в такую рань. Полтора часа на сон было невероятно, безбожно мало.

«Выспаться удастся не скоро», – безнадёжно, как под дулом пистолета, пророчески подумал я.

Десять минут на туалет и бритьё плюс суматошное и одновременное столпотворение пятидесяти не выспавшихся, рехнувшихся от такого подъёма человек – это, надо сказать, весьма странное, но любопытное зрелище, уступающее, пожалуй, лишь какой-нибудь эпичной эвакуационной давке из фильмов про неотвратимый и ужасный конец света. Всё ещё пугаясь непривычности собственного бритого наголо отражения – моё счастье, что родился не лопоухим, на некоторых без слёз трудно было смотреть, – впопыхах обскоблив бритвой лицо, толкаясь и толкаемый, я выскочил на утреннее построение. Здесь всё было уже намного «веселее» – переминаться нельзя, водить глазами нельзя… Проще говоря, ничего нельзя, кроме как глохнуть от вопящих в ухо сержантов, стоя смирно, как бестолковые болванчики. Из нашего безмозглого стада спешно и нервно пытались сделать нечто, что строем назвать будет уже не стыдно.

Добро пожаловать на «адову неделю» – первые дни всем и всегда запоминаются как худшие в жизни. Хотя потом, оглядываясь в прошлое, я понимал, что впечатление это крайне преувеличено, во многом благодаря той оглушительной, бешеной резкости, с которой армия привыкла менять и меняет повседневность каждого попавшегося ей новобранца. Бросает в новый мир сразу, будто в ледяную воду, а уж вынырнуть и отдышаться – это твоя задача.

XII

Боль становилась слишком заметной, и я даже силой воли уже не мог заставить себя не хромать. Пару дней назад я весьма неудачно навернулся на полосе препятствий и ушиб колено. Поначалу казалось, что не очень-то и сильно. Может, всё бы прошло само собой, если бы не эти восемь километров с полной выкладкой. Они определённо меня доконают.

Вся неделя началась неприкрыто траурно. С понедельника вдруг резко похолодало, и даже срывался утром мелкий снежок, что нас в наших шортиках и футболках просто несказанно впечатлило. Сержанты пожелали на свежем воздухе воспитать в нас стойкость духа заодно уж с морозоустойчивостью – действительно, зачем же случай упускать? – а потому зарядка так и прошла под нежным ледяным пухом с аккомпанементом дробно стучащих зубов. Со вторника полказармы чихало и кашляло, так что спать стало решительно невозможно. Какой-то чумной барак получился.

Расти тоже зацепило, и это было вдвойне удивительно, потому что мой тщедушный организм неожиданно бодро выдержал эту закалку. Угрюмо хрипя связками, простуженный Расти ныл и раздражался, изъеденный комплексами, обижался на меня, словно это я гнусно подговорил болезнь перепутать его со мной, и в моих силах было это исправить. К пятнице мы уже дважды успели поругаться почти до драки, и какие-то «доброжелатели» не замедлили наябедничать сержантам. В нашей роте только мы двое были судимы и реабилитированы с условием службы в армии, и, разумеется, внимание к нашим бандитским особам было повышенное. Уж не знаю, чего хотели добиться «братья по оружию», но разъярили они сержантов так, что на неделю наша казарма схлопотала ночные дежурства 50 на 50. Сложно сказать, что не нравилось нашим сержантам больше – доносительство или нескончаемые, никак не затихающие склоки и разборки внутри нашего «сплочённого» взвода, но теперь «хорошо» стало всем. Вместо нескольких человек по ночам отныне не спало полказармы, сменялось через час второй половиной, чтобы, не успев пригреться на подушке, снова вставать на дежурство. И так каждый час, до самого утра. На долгих семь ночей. Помириться всем со всеми это явно не помогало, но зато сейчас я и Расти были и вовсе на особом пристально-подозрительном счету у Фар-Горов.

Фар-Горами мы за глаза называли наших мучителей-сержантов – Фарнелли и Горски. Одинакового роста и телосложения, оба смуглые брюнеты, они были абсолютно неразличимы со спины или издалека. А потому, чтобы долго не ломать голову, идентифицируя того, кто объявился на горизонте, обоих и прозвали Фар-Гор. Вспыльчивые и крикливые, не стесняющиеся в выражениях и оценках наших умственных способностей, они с первых же дней зарядились ронять нас в отжимания, словно на спор – кто больше? За любую мелочь, замечаемую с придирчивой и поразительной внимательностью, мы падали носом в асфальт и, отжимаясь, выслушивали все те изощрённые подробности «лестного» мнения о себе, о которых в приличном обществе всё же принято умалчивать. Страшнее сержанты достались только второй роте. Те бедолаги и вовсе с самого начала тренинга валялись в пыли и поту, так что уже сомнения возникали, умеют ли они ходить как все – прямо и на ногах. Казалось, что поза измученной ящерицы становилась для них вполне естественной и даже эволюционно оправданной.

…В колене всё чаще стреляло мелкими болевыми разрядами, и я ни о чём больше не мог думать. Догадываясь, что, вероятно, калечу сам себя, что рискую надолго и всерьёз выбыть из строя, я всё же из какого-то дурного тщеславия не хотел сойти с дистанции. Бег и подобные марш-броски были единственным здесь, в чём я как-то преуспевал. Силовые и интенсивные нагрузки я переносил с большим трудом, и лишь выносливость была моим козырем. В пятёрке лидеров нашей роты в беге, пару раз даже удостоившийся похвалы Фаг-Горов я теперь не желал отказываться от этих трофеев из-за какого-то глупого колена. Но боль – не та штука, что станет слушаться волевых приказов, и колено болело всё сильнее. Из-за этой боли я сбил дыхание и последний километр шёл, как тяжелораненый в тылу врага – без надежды выйти к своим, даже без какого-либо сознательного расчёта на спасение, а просто потому, что одна только гордость волокла меня за шкирку, не давая лечь и умереть прямо здесь. Позорно, в числе последних и всегда отстающих, с трудом дотащившись до финиша, я тут же успел разозлить Фарнелли переступанием с ноги на ногу в строю. Весь взвод немедленно уложили отжиматься. Автоматически и привычно ненавидя сержантов, армию, весь мир и меня, мы толкали землю руками – к себе, от себя, к себе, от себя… Дивное занятие, всё чаще приходившее даже во снах.

Не знаю сам, на что я рассчитывал, скрывая свою травму, но от судьбы я всё же не ушёл. Поднимаясь, я, видимо, задел какой-то воспалённый нерв и заорал так, что напугал самого себя. Вообще, иногда я был неожиданно откровенен в эмоциях и сам до конца не понимал, от чего зависит эта яркость проявления чувств. Опухоль исключала симуляцию, и Фар-Горы отправили меня к врачу.

Минимум на три дня я был отстранён от нагрузок, и это было очень плохо. Всего пять дней такой лени, и я загремлю к новичкам, чтобы проходить этот кошмар с первого дня. После половины пройденного пути вдруг снова оказаться на старте, снова быть среди самых бесправных и унижаемых существ на этой базе? Нет уж, спасибо, видели таких бедняг – к нам спустили одного с травмой бедра, и, не продержавшись и месяца, он упрыгал из армии уже на костылях. Вторым примером была девушка – ей оставалось каких-то две недели до окончания обучения, но она сильно потянула связки и начала всё с нуля в «счастливой» второй роте. Не знаю, как она это перенесла, но я бы скорее удавился, чем проходить все круги ада тренинга снова.

Плохо было ещё и то, что не будь этого проклятого марша сегодня, возможно, мне и удалось бы потихоньку подлечить свою ногу. Завтра было воскресенье – «ленивый день», но в мои три дня не в строю он тоже входил, и это было обидно.

Так, ковыряясь в душевных страданиях и мечтах, начинавшихся с бессмысленного «если бы…», я валялся на койке, твёрдо решив вопреки велению природы пользоваться только одной ногой и в авральном порядке залечивать больное колено.

– Что, Белоснежка, перетрудилась?

Я проигнорировал эти надоевшие попытки затеять ссору. Самый мелкий из нас, задиристый и неуёмный в пошлых, злых шутках Квинси никогда не упускал момента нарваться на драку. Меня он невзлюбил оттого, что я один был ему достойным конкурентом в беге, и с самого начала мы вырывали друг у друга это сокровище первенства. Прозвище же Белоснежка досталось мне рикошетом от Расти, которого, как самого рослого в нашем взводе, сержант Горски тут же окрестил Гномом. Вот и пришлось мне мириться с кличкой, больше подходившей жеманной девице, нежели новобранцу грозной армии.

– Ты чего сегодня еле лапки подтягивала? Или любовалась красотами природы? – Квинси настойчиво раскачивал мою злость. – Ой, или тебя там в лесу изнасиловали? Понравилось? Завтра снова побежишь?

Он восторженно заржал от своего похабного подобия юмора. Кто-то, безуспешно старающийся заснуть, попытался его утихомирить.

– Заткнись, я с дамой разговариваю, а не с тобой, – огрызнулся Квинси.

Скорее устав от потуг его пошлого разума, чем разозлившись, я изловчился и, не вставая, резко выбросил здоровую ногу, толкнул его в живот. Он не успел отскочить и едва не упал на Расти. А падать, толкаться, цепляться, вообще делать что угодно неразрешённое уставом с Расти было чревато.

– Свали с моей территории! – мощно и основательно пнув Квинси, он мгновенно, хоть и на время, отбил у этого паршивого злобного выскочки желание соваться к нашим койкам.

Сразу же предъявив себя как сильного и лишь до определённой, очень тонкой грани уравновешенного противника, Расти даже контраст своего вида и прозвища сумел превратить в преимущество. Бритым налысо он выглядел ещё более угрожающе и первые дни ходил мрачный, давя суровостью, притворным неумением улыбаться всех, кто привык начинать знакомства с драк и ссор. Это был его способ занять место в коллективе. Он сознательно выставлял свою хмурую силу напоказ, преувеличивал и умело бравировал ею, и вскоре даже самым тупым становилось понятно, что он не замедлит ею воспользоваться. И не замедлил, когда несколько наших агрессивных идиотов – и Квинси в том числе, – сбившись в нервировавшую всех группку, попытались потеснить Расти в его правах. Подсмотрев и скопировав мою модель поведения, они неосмотрительно ввязались в ссору, не уяснив того, что орать на Расти – это исключительно моя привилегия, по крохам выдаваемая мне все почти четыре года нашего знакомства. Вот и теперь Квинси сильно заблуждался, когда решил, что раз уж я и Расти вот уже два дня разговариваем сквозь зубы, то можно прийти ко мне и безопасно поупражняться в остроумии. Ошибка. Наши с Расти ссоры всегда были с пометкой «внутренние» и на внешний мир никак не влияли. Мы могли даже подраться, но стоило – пусть и через секунду после нашей обоюдно вырвавшейся ненависть друг к другу, – хоть кому-нибудь зацепить одного из нас, как мы оставляли выяснение своих отношений и всю пылкость помноженной на двоих ярости направляли на обидчика. Такая вот непостижимая для многих и очень ценная особенность нашей дружбы.

– Что доктор сказал? – сбросив раздражение на Квинси, Расти соизволил поинтересоваться моим самочувствием. Всё ещё сиплый и чихающий он только сейчас заметил, что мне тоже перепало заболеть, и, видно, переставал обижаться на собственные сопли.

– Не маршировать, не бегать, не прыгать. На три дня пока.

– Здо?рово, – тут же позавидовал Расти. – Отдохнёшь, расслабишься. Прям курорт, а не армия.

Я вспыхнул от его глупой зависти и нежелания увидеть мою ситуацию в целом.

– Ну и что здо?рово-то?! Объясни, а то я не понимаю, что весёлого в том, чтобы драить туалеты, пока все будут на стрельбище?!

Расти, задетый моей неблагодарностью его неуклюжему сочувствию, недовольно засопел:

– Чего ты разбухтелся, Тейлор? Можно подумать, это я тебе ноги переломал. Топай с нами на стрельбище, кто мешает?

Рискуя опасно повысить шансы на рекорд по количеству ссор в одну неделю, я всё же не сдержался:

– Никто не мешает, как и тебе, когда ты меня чуть не загрыз из-за своих сопливых чиханий. И тоже не я тебя выгнал на зарядку с акцией «Поймай вирус»!

Расти уже готов был вызвериться на меня, когда из своего угла неосторожно подвякнул Квинси:

– О, голубки ссорятся, – почему-то он решил, что если мы сами кричим, то ничего вокруг не слышим.

Расти, как-то обречённо вздохнув, поднялся.

– Беги, Квинси! – шутливо крикнул я, а Расти со спокойной мрачностью пошёл отвечать на это легкомысленное заявление. – Расти, только ноги ему не поломай, а то у второй роты не выиграем. И не по лицу, – успел насоветовать я, больше для веселья, чем считая, что Расти и впрямь не ограничится парой тычков, скромных, но достаточных, чтобы на пару дней вышибить из Квинси дурь.

То, что я не пошевелился воспитывать Квинси вместе с Расти, конечно, дополнит арсенал шуток в мой адрес. Но лучше я немного побуду объектом насмешек, чем рискну покалечиться ещё больше в бестолковой драке и приговорить себя к лишним полутора месяцам каторги тренинга.

Пять минут сопящей возни с пререканиями – и Расти причалил обратно. Похоже, обошлось без оплеух, что значило или то, что настроение Расти куда благодушней, чем казалось – что вряд ли, – или что у Квинси обнаружились зачатки разума.

– Эх, – Расти завалился обратно на койку, – а рядовая Адамс ничего так, – мечтательно и как-то совсем некстати пробубнил он.

– Кто? – иногда, щадя свой рассудок, я даже не пытался понять скачки? его мыслей и тем для разговора.

– Адамс. Девушка, которую прислали с последних недель курса. Вроде милая барышня…

Расти в своём репертуаре – завидев неподалёку существо женского пола, тут же мобилизовал свой охотничий инстинкт и даже то, что на этот раз в каске и бронежилете это существо как женское опознавалось с большим трудом, храброго Расти не пугало. Когда у него вообще нашлось время засматриваться на кого-то в соседней роте, для меня осталось тайной. Но он уже успел раздобыть об этой Адамс кое-какую информацию, и спрашивать, как он умудрился это сделать, было бесполезно – сбор данных о чём угодно словно бы из ниоткуда, просто из воздуха, был его фирменной фишкой, секреты которой он хранил свято, как древний фамильный рецепт.

– Надо бы с ней познакомиться, а то я уже одичал.

– Расти, не вздумай.

Я всерьёз обеспокоился, зная, что он легко может сдаться своим неуёмным гормонам в обмен на множество проблем. А учитывая, что не только попытки завязать какие-либо отношения во время учебного курса, но даже сами мысли о таких попытках строго и моментально пресекались, проблемы могли возникнуть совсем не праздничные.

– Под трибунал захотел? Держи свои фантазии подальше от второй роты вообще и от рядовой Адамс в частности.

Расти зевнул от моего отеческого напутствия:

– Ты как настоятель монастыря, Тейлор. Разбубнился: грех и всё такое… Уже и помечтать нельзя.

– Знаю я, куда эти твои мечты заводят, – проворчал я.

Расти хохотнул, видимо, что-то вспомнив. А я подумал о том, что, отправляясь сюда, готовился выть на любой фонарь от отсутствия девушек, оттого, что молодые, здоровые эмоции, чувства, вся жажда жизни будут заперты в казарме и опечатаны уставом. Насильно заткнуть все эти неуправляемые инстинкты куда-то очень далеко, казалось, будет невыносимо. Но сейчас я даже не мог припомнить, когда думал про Венецию в последний раз. Лишь иногда, по вечерам или в нудные ночные дежурства, сердце легко и сонно задевали какие-то воспоминания. Паника и отчаяние первых дней прошли неожиданно быстро. Водоворот агрессивных тренировок утащил сознание в новую реальность, бешеным темпом и алчной усталостью забивая любую грусть и желание плакаться на судьбу. Перепуганный организм, похоже, решил, что его планомерно и настойчиво убивают, а потому попросту не намерен был тратить силы ни на что, кроме элементарного физического выживания.

Раз в пару недель нам разрешалось позвонить кому-нибудь, добровольно отравить душу тоской разлуки с близкими. И услышав взволнованный, искусственно-радостный голос Венеции, её простенькую, милую болтовню, опьянённый этими весточками «с большой земли», я тогда таскался с угрюмой печалью в сердце. Как человек, которому вдруг приснится какая-нибудь страшная, мучительная трагедия, – приснится неприятно, слишком явно – и нарушит спокойствие сердца так, будто и правда что-то подобное произошло. Едва проснувшись, он тут же понимает, что всё это страшное было всего только сном. Но понимает лишь разумом. И чувство какой-то неопределённой, но очень болезненной потери всё же отдаётся в нём скорбью, как долго не затихающее эхо в горах. Волнует душу, ищущую и сомневающуюся, принимающую реальность сна на веру и страдающую от несуществующего несчастья, которое она всё же пережила во сне… Но через день-два и эта грусть забывалась, излеченная волшебным лекарством яростных физических нагрузок. Вообще, уже через месяц хронической беготни в строю по 12—14 часов в день мне стало казаться, что и не было вовсе никакой Венеции, Вегаса, приютов и банды, что вся моя жизнь началась именно здесь, на этой базе, а всё, что было до этого, лишь привиделось изобретательному воображению. Настолько далёко осталась вся та прежняя жизнь…

И к моему безмерному удивлению здесь оказалось совсем не так мрачно, как представлялось моей качественно запуганной мнительности. Стоило только перестать задаваться вопросами «что?», «зачем?» и «кому это нужно?», анализировать целесообразность тех или иных приказов и команд, ужасаться унылой бессмысленности собственных действий, как мир вокруг стал прост и ясен. «Слово старшего по званию – закон» – одно незатейливое правило, оберегаемое уставом, как священная корова. Любое, даже невероятное количество слов и указаний в итоге сводилось к этому простейшему постулату, возведённому в ранг закона. И этому закону следовало подчиняться слепо и безоговорочно, если не возникнет вдруг мазохистского пожелания добавить в личную коллекцию неприятностей пару-тройку новых проблем. И как только я прописал это правило в душе, натравил его на умение приспосабливаться, выживание закончилось, и началась жизнь. Больше не было бесконечных метаний, терзаний страхом и неуверенности, паникующей неготовности принимать решения. Отныне сержанты принимали их за меня, ставили задачу или цель перед носом, а мне оставалось лишь выполнять. И в отличие от Расти это подчинение своих стремлений в угоду чьим-то приказам далось мне довольно легко. Я никогда не хотел – да и не мог – быть лидером, вести за собой как полководец, брать ответственность пред богом и самим собой за чьи-то судьбы и жизни. И если бы не необходимость постоянно быть на людях, топтаться в толпе, то жизнь здесь стала бы для меня, быть может, почти комфортной. Но неожиданно именно эта невозможность забиться хоть на день в какой-нибудь угол, остановиться хоть на миг и осмыслить, разобраться в бардаке чувств и событий, накопившемся за всё это время, и стала тем камнем, о который я с завидной регулярностью спотыкался на этом пути.

В общем, удручало много чего. Почему, например, в столовой нужно ходить строевым шагом? Зачем сидеть в такой и никакой иной позе, даже если неудобно и болит спина? Да даже кружку следовало держать только так, как положено кем-то и когда-то! Но из множества нелепых глупостей, призванных закалять дисциплину, отучать от лишних вопросов, лишь условие постоянно быть на виду нервировало меня до остервенения. Никогда, никуда и никак я – да и кто угодно из нас – не мог пойти один. Везде и всюду, даже в туалет, за тобой вынужден был таскаться приставленный к тебе «хвост», «боевой товарищ». Он за тобой, а ты за ним, как привязанные друг к другу. И счастье, что моим напарником оказался Расти, да и то только потому, что любезная удача поместила моё имя в списке сразу следом за ним. Иначе, боюсь, я бы успел кого-нибудь убить ещё в первый месяц. И именно жажда одиночества тщательно отравляла мне жизнь и выматывала нервы, не в силах отучить от того, к чему я так привык и что не хотел отпускать добровольно. Всё время до армии я жил в какой-то мере сам по себе. Всегда – даже в шумном приюте – умудрялся быть одиночкой, с простой, но почти наркотической зависимостью нуждаясь иногда в замкнутости и нелюдимости. И теперь я никак не мог привыкнуть к этой особенности «курса молодого бойца». Ну да курорта с бассейном, коктейлями и массажем никто и не обещал.

XIII

Фарнелли вкратце объяснял правила. Обычно мы с Квинси задавали темп всей группе и, щадя себя и остальных, всё же бежали не в полную силу. Но сегодня каждому придётся выложиться по полной. Три километра бегом и сразу следом полоса препятствий. Суммарное время нашего взвода сравнивалось с результатом наших соперников. Нехитрые, в сущности, соревнования. Но похоже, для наших сержантов победить в них было очень важно. Не знаю, на чём была основана их тихая конкуренция с сержантами из второй роты, но Фарнелли ещё никогда не говорил с нами на «человеческом» языке, проникновенно убеждая в необходимости сделать всё для победы над теми «сопляками». Именно эта его внезапная человечность и разбудила нашу сознательность. Он мог наорать, угрожая дополнительными нагрузками, затравить оскорблениями или же увлечь поблажками и поощрениями. Но из этого огромного количества вариантов он выбрал, казалось бы, самый ненадёжный – попросил. Это было неожиданно и приятно, ведь мы уже почти забыли, что он тоже человек, который всего лишь выполняет свою работу. И, судя по успехам нашей роты, выполняет хорошо.

На время оставляя разногласия, мы с Квинси переглянулись. Без лишних слов было ясно, что выиграть у этого славного взвода из вымуштрованной второй роты будет совсем не просто. Если бы бежали не всей толпой, а только я или Квинси против особо шустрых из их взвода, я бы в победе не сомневался. Но у нас были человек пять упорно не желавших перенапрягаться, бегавших через силу, из какого-то одолжения всем нам и сержантам, потому лишь, что вовсе не бежать было нельзя. Плюс ещё ставший уже легендарным Томас Уорли, как будто от природы совершенно не способный бегать, быстро потевший и задыхавшийся, потешавший всю базу своими «рекордами». Уорли всегда приходил к финишу последним, и Фар-Горы зло шутили, что он, видимо, намерен довести свой позорный результат в 23 с лишним минуты до трёхзначной цифры. У соперников же такой «черепахи» не было вовсе, зато была стойкая десятка лидеров, каждый из которых сильно уступал бы мне или Квинси, бегай мы один на один. А так – их десять, нас двое. И коварное среднее арифметическое посередине. Не дать им задавить нас результатами – было невероятно сложной задачей. К счастью, всю прошлую неделю погода как с ума сошла – дня три кряду лил дождь, и была даже оглушительная, страшная сорвавшимся природным буйством гроза с градом и ураганным ветром. И хотя было неимоверно нудно сидеть в душных помещениях, безнадёжно бороться со сном и заниматься скучной теорией, но моей ушибленной ноге это очень понравилось. Проходи эти соревнования на неделю раньше, как и планировалось, у меня не было бы шансов.

Вдохновив как могли, сержанты построили нас на старте. Фарнелли ушёл к «врагам» следить, чтобы всё было честно, а к нам притопал хмурый и неразговорчивый сержант соперников. Мрачно оглядев нас, – может, рассчитывая напугать, а может, от плохого настроения, – он сразу произвёл впечатление человека злого. Но злого не обычно, а будто с оттенком давней привычки. Просто заключил однажды, что все видят в нём исключительно неприятный, взрывной характер, а потому и усвоил быть нелюдимым и грубым, чтобы не разочаровывать или не тратить время на разъяснения.

«Должно быть, Расти тоже таким кажется сначала» – как-то весело подумал я, ни капли не испугавшись этой наносной мрачности. Как правило, такие люди совсем не столь опасны, как хотят казаться. И прекрасно контролируя свой нрав, привыкнув к нему, иногда поражают вежливостью и уступчивостью. Дёрганые, тайно закомплексованные выскочки вроде Квинси куда коварней и зубастей – вот им-то власть над другими точно доверять нельзя. С них станется даже самые мелочные и ничтожнейшие полномочия превратить в маленькую, но суровую тиранию, умеющую легко искалечить душу послабее. Впрочем, как знать… Бывают ведь и сюрпризы.

Едва Горски махнул рукой, как мы с Квинси рванули в отрыв. Не сговариваясь, понеслись, словно бежать нам было не три с лишним километра, а каких-то пару сотен метров. Обоюдно подгоняемые собственным пыхтением, мы будто уже сейчас начинали отбирать друг у друга право разорвать воображаемую финишную ленточку, хотя до неё было ещё ой как далеко. Какой-то дикий, задорный энтузиазм вдруг проснулся во мне. Я решил выжать всё, на что способен, даже если угроблю к чёрту своё колено. Азарт погони, азарт быть лучшим, азарт показать всем свои возможности вцепился в меня мёртвой хваткой. Какое-то истерическое желание ткнуть в лицо Фар-Горам победой, почти непосильной, но потому такой упоительно ценной.

Чутко, как хронический больной, увязший в бесчисленных диагнозах, знающий наизусть любые симптомы и додумывающий их при первом же намёке, я прислушивался к своему телу. Пугался, ошибочно принимая напряжение связок за боль. Но лишь невнятное, чуть заметное подрагивание какого-то вяленького нерва напоминало о травме. И вскоре, захваченный гонкой я забыл и про него. Горски подбадривал нас, как заядлый игрок на скачках, вкладывал в свои выкрики надежду и гордость за свой взвод и заражал нас этой вдохновенной верой. А вражеский сержант поглядывал на секундомер, и по его спокойному лицу совершенно невозможно было распознать, насколько далека от нас олимпийская медаль. Секунды стучались в моих висках, в такт сердцу отсчитывая время до финиша. Наматывая круги, мы уже заметно сбавили темп, но надеялись, что всё же успели заполучить преимущество.

– Давай, Белоснежка, поднажми! – рискуя сбить дыхание, подзадорил Квинси.

Он резко прибавил в скорости. И я, уязвлённый и удивлённый его запасом сил, подхлёстывая себя тщеславием и силой воли, рванулся за ним, впритык сопя ему в спину. Последние несколько сотен метров мы боролись за собственные рекорды, за победу над собой, ставили на кон амбиции и последнюю выносливость – изумительное чувство восторга от скорости, от умения подчинить себе свои способности, от восхищения этими возможностями собственного тела…

Квинси всё же не дал мне себя обогнать. Перебрав лишь каких-то семь секунд, чтобы побить рекорд базы, он финишировал первым. И я уступил ему всего пару мгновений. Но обидно мне почему-то не было, моё самолюбие парадоксально промолчало. Едва отдышавшись, мы бросились подбадривать остальных, весело и искренне болели за каждого из своих. И Горски даже не одёрнул нас за это дерзкое безобразие. Вместе с нами он радостно вопил комплименты, закармливая допингом воодушевления, понимая, что наконец-то в его взводе проснулось чувство единства. Что всё же удалось воспитать в нас то, без чего не может существовать ни одна армия – добровольную готовность взять на себя больше, чем положено уставом или приказом, разделить между сильными часть трудностей слабого, надрывающегося под этим грузом. И победить всем вместе там, где победа казалась немыслимой.

Горланя и толкаясь, шумно, весело мы подгоняли последних добегающих. И, к моему удивлению, никто не наплевал на результаты, не пробежал лишь бы как-нибудь, только б отвязались. Нас лихо впрягли в это соревнование не столько скорости, сколько силы духа и гордости, и мы с каким-то вдохновенным порывом бросили на время все наши дрязги и претензии друг к другу. Наш «черепашка», несчастный, изнемогающий от усталости Уорли, чуть не падающий на финише, потряс всех, побив свой лучший результат почти на две минуты. И это, без сомнения, было настоящим подвигом, просто поразительным, так что Горски даже переспросил у своего угрюмого соседа, не веря названным цифрам. Ещё не зная победили или нет, мы тут же кинулись поздравлять нашего нового героя, запыхавшегося и хрипящего, обалдевшего от набросившейся на него ликующей толпы. Пока сержанты подсчитывали и обсуждали результаты, мы уже праздновали, будто чувствуя, что опередили, что просто не могло быть иначе. Фар-Горы, улыбаясь, объявили, что наш взвод победил с фантастическим отрывом в полторы секунды. Теперь оставалось переплюнуть на полосе препятствий.

Уже строго нас построили и почти бегом, дабы не расслаблялись лишнего, погнали за новыми свершениями. Конкуренты уже были на месте, и их сержанты вовсю наяривали лозунги вида «должен, а значит, обязан», надраивая до блеска коллективную доблесть и самосознание. Вообще, как я слышал, вторая рота всегда была лучшей в нашем батальоне, и никто не завидовал ответственности, придавившей тех страдальцев, кому досталась по наследству эта необходимость снова и снова ломиться в лидеры. Теперь упования их сержантов были лишь на полосу препятствий. Если выиграют они, нас погонят на ещё одну мелкую спортивную битву, перевес в которой уже станет решающим. Дополнительных нагрузок никто из нас не хотел, а потому ещё до пламенных речей Фар-Горов мы уже были согласны выдирать победу зубами.

Но в последний момент сержанты надумали усложнить правила. Постановили бежать не всем стадом, а парами, кои должны были подбираться наугад сержантами противников, и считать не общее время, а по количеству очков. Две пары выпускаются на дистанцию, и тому взводу, чьи двое пришли первыми, презентуют один балл, ну а уж у кого больше – тем и лавры. Это было, с одной стороны, проще, а с другой, сложнее и коварней. Проще потому, что ни нам, ни сержантам не придётся напрягать математические способности, натужно складывать и делить, вычисляя среднее арифметическое вплоть до секунды, а победа в этот раз будет очевиднее и честнее. Но сложнее оттого, что даже если какой-то взвод наберёт больше половины положенных очков, и дальнейшая борьба станет попросту бессмысленной, то всё равно на дистанцию придётся выйти всем, хотя бы из спортивной заносчивости. Только вот я совершенно не представлял себе, как смогу задавить в сознании заведомую бесполезность гонки за мелочным триумфом, если он всё равно ничего не решит. Сила духа понадобится не заурядная, чтобы выйти на старт уже проигравшим, отвлечься от этого однозначного поражения и всё же пройти дистанцию достойно. К тому же выбирать пары будут вражеские сержанты, и вряд ли они захотят облегчить нам задачу. Фар-Горы, правда, настояли, чтобы выбирали по списку, а не выдёргивая из строя кого-то конкретного. В общем и целом, лотерея ещё та получалась.

– Уорли! – рявкнул мрачный тип, и наш «черепашка», всё ещё тяжело сопящий, обречённо вышел вперёд.

Зря мы всё-таки так активно выкрикивали имена товарищей на финише. Уорли был последним, и его имя хорошо запомнилось. Самый уставший из нас теперь был вынужден идти первым на новое испытание. И хоть Фарнелли, несомненно, выберет и у противников самых дохлых, но всё равно было обидно, что мы сами увлечённо выдали соперникам ценную информацию.

– Тейлор!

Я вздрогнул от неожиданности и даже на миг замешкался, не сразу спохватившись выйти из строя. Но наверно, моё имя или не называлось, или забылось, потому что по-другому объяснить неосмотрительность назвать пришедшего вторым и уже отдохнувшего было нельзя. Сержант, похоже, действительно наугад выхватил имя из списка, и в его глазах ясно читалось, что, будь у него возможность переиграть, моей фамилии точно не оказалось бы в числе фаворитов. Но переиграть было нельзя, и мне приходилось идти в паре с увальнем Уорли. Правда, на полосе он был вовсе не так безнадёжен, как могли заподозрить видевшие его в беге, и единственным, что всерьёз мешало, была его усталость.