banner banner banner
Сны в руинах. Записки ненормальных
Сны в руинах. Записки ненормальных
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сны в руинах. Записки ненормальных

скачать книгу бесплатно


В приюте с нами периодически разговаривали осторожные в словах психологи, выдавали памятки и щедро снабжали наставлениями. Но эти лекции были каплей в море той информации, которая бродила между детьми, с беззастенчивыми подробностями передававшими друг другу драгоценный опыт. Немало взрослых, возможно, узнали бы много нового, прислушайся они к разного рода историям и сплетням, которыми мы привыкли делиться, с запасом которых выходили в мир, учились быстро и безошибочно распознавать скрытые швы жизни. И в этом доме, как и в любом другом, я прежде всего обыскал ванную и свою комнату – последнее, о чём мечталось, это мой стриптиз в «избранном» у какого-нибудь извращенца. Слава богу, камеры мне ещё ни разу не попадались, но это не значило, что они никогда не появятся, а потому моя паранойя время от времени обшаривала все углы. Но с шутками вроде тех, что затеяла миссис МакКинтайр, с полными призрачных намёков и загадок подобными отношениями, я сталкивался впервые и не очень-то понимал, как именно должен себя вести. Спрятавшись за искусственной наивностью, упорно не желающий помогать этой игре, я наблюдал, развлекаясь новым, необычным опытом. Стараясь не выдать себя, опасливо экспериментируя с улыбками, взглядами, лёгкими, словно нечаянными прикосновениями, я баловался с этими бесценными для меня ощущениями. Как лакмусовая бумажка, миссис МакКинтайр чутко отражала все мои крохотные победы и поражения, а я усердно изучал эти тончайшие признаки женского благоволения. Это было довольно странно – мы оба будто отрабатывали парный танец, но на приличном, тщательно выверенном расстоянии друг от друга, топтались в томном ожидании первого шага навстречу. И оба прилежно делали вид, что все эти топтания и намёки, касания и взгляды случайны и невинны, и никак нас не обяжут.

Мне было очень интересно рассмотреть, что же движет этой женщиной в оригинальной затее, которой она сама же стыдилась, но будто из упрямства или азарта не хотела забросить. Стеснительная как девочка, она петляла в собственной интриге, тихо вовлекала меня в этот диковинный ритуал ухаживаний. Я же продолжал изображать наивность и неуклюжесть, и, затаив дыхание, ждал, когда же к этому веселью присоединится мистер «папа». А главное, в какой роли. Кстати сказать, его я вообще видел мало – уходил рано, приходил поздно, ездил в какие-то командировки «по работе». Уверен, было у него что-то на стороне, может быть, даже ещё одна семья. И кажется, миссис «мама» всё знала, заметно нервничала, но терпела из каких-то своих соображений. Вывеска вежливости, невидимым полотнищем трепыхавшаяся на ухоженном фасаде этого дома, обязывала молчать и холодно улыбаться.

Иногда, очень редко, они всё же ссорились из-за каких-то банальных, ничего не стоящих и ничего не решающих мелочей, хотя проблема была в чём-то совсем другом. Но они оба ловко обходили её, и оттого все эти сдержанные, деликатные выкрики и претензии были как-то особенно нелепы. Порой, после этих неестественно тихих скандалов он уходил и не появлялся несколько дней. А она бродила по дому, как будто чем-то озадаченная, потерявшая что-то или забывшая, куда положила это что-то, хотя и улыбалась всё так же привычно и с готовностью. Потому невозможно было понять, что же она чувствует на самом деле, и кто из них больше мучается в этом браке. Да и чего ради они вместе тоже было не ясно. И чем дальше, тем больше меня начинала напрягать эта общая личина безграничной деликатности, эта кукольная, разрисованная ложью ширма вежливости, за которой незримо копились какие-то проблемы, насильно скрываемые там ещё прежде любой попытки решить их, помочь своим же отношениям, оживить их пусть маленькой, но искренностью. Рано или поздно эти проблемы грозили завалить их с головой, и хорошо, если никто не пострадает слишком серьёзно от этой семейной катастрофы.

По-своему мне было жаль эту женщину, невероятно униженную всем тем ореолом полупрозрачной лжи, обиженную человеком, которого, наверное, любила и ради которого соглашалась терпеть всё это, находя утешение лишь во мнении окружающих, активно восторгавшихся голой видимостью идеальных отношений. Только со мной, может, привыкнув ко мне, или же попросту считая меня ещё вполне глупым для безопасной откровенности, она иногда робко приоткрывала какие-то уголки разучившейся жить на виду души. И хотя в такие моменты мы чаще всего не говорили ни слова, но ей как будто было и довольно моей интуитивной способности молчать, когда надо. Как актёр за кулисами, она устало отдыхала, чтобы через минуту снова выйти на сцену и сосредоточенно играть навязанную, быть может, вовсе не свойственную ей, но прижившуюся в сердце роль.

И вот в один из таких моментов я и совершил свою вряд ли единственную, но, определённо, самую большую из ошибок. Открыто и не таясь, я ей посочувствовал, в порыве великодушия забыв, что пусть единожды и всего на миг снятая маска тут же становится бесполезной. Обнажив свою наблюдательность, я неосторожно пересёк какой-то рубеж, возможно, растерзав тем самым гордость этой женщины ещё больше. Тем, что понимал её положение и смел жалеть. Что волнения её молодой, но ради каких-то принципов похороненной в этом прохладном, расчётливом браке души, стремления и желания, невольно баюкающие её сознание, прорывавшиеся в тихом смехе и мимолётных, будто вздрагивающих взглядах, – всё это с самого начала было почти очевидным для меня, угаданным быстро, но всё же скрываемым для какой-то своей выгоды. Столкнувшись с этой новой, не предвиденной ею ложью, она как-то удивлённо и внимательно всматривалась мне в глаза. Своей нахальной бестактностью я лишил её единственной известной ей защиты – деланной, неисчерпаемой, улыбчивой холодности, помогавшей до сих пор хранить видимость счастья в любой ситуации. Теперь же обе наши маски разбились разом. И мы как будто впервые увидели друг друга настоящими, впервые заглянули друг другу в глаза, а не в стеклянный, искусно выполненный муляж. Думаю, мы оба испугались тогда этой минутной беззащитности, обнажённости эмоций…

И с того момента миссис МакКинтайр вдруг перешла к достаточно агрессивной и порой даже грубой тактике. Будто назло кому-то ломала свою привыкшую к подделкам настроений и чувств натуру, иногда нарочно и преувеличенно, упиваясь какой-то излишней откровенностью. Намёки её становились всё определённей, и вскоре их разве что лишь полный идиот не понял бы. В редкие часы общих застолий это и вовсе переходило в какой-то фарс, противный, глупый и опасный одновременно. Она дразнила мною замороженное спокойствие супруга, и мне это совсем не нравилось. Не было никаких гарантий, что гнев его оскорблённого чувства собственного достоинства сумеет вовремя разобраться в причинах и приоритетах, и мне не достанется по голове чем-нибудь увесистым. А ей же, наверное, очень сильно хотелось, чтобы кое-кто в этом аккуратном доме чем-нибудь подавился, и желательно, чтобы при ней.

Мистер МакКинтайр мрачнел, но держался, и надо заметить, весьма неплохо. Как ни странно, но его отношение именно ко мне внешне никак не менялось. Он всё так же был отстранённо вежлив, ограничивая общение со мной автоматически натягивавшимися на лицо улыбками, равнодушными фразами про школу или здоровье. И мысль, что моё «приобретение» было гласно или не гласно одобрено на семейном совете, всё чаще застревала у меня в голове. Очень было похоже, что именно ради развлечения тоскующей леди, я и появился в этом доме. Но если раньше идея «а почему бы и нет?» довольно назойливо посещала моё сознание – так что пару раз я почти решился, и только соображение, что эта женщина мне всё же вроде приёмной родственницы, затормаживало влияние гормонов, – то сейчас я попросту боялся раскачать и без того опасно близкую к катастрофе апатию этого дома.

Всячески избегая миссис МакКинтайр, удирая на улицу, шляясь допоздна, под любыми предлогами задерживаясь в школе, где с перепугу стал даже лучше учиться, я старательно давал ей понять, что не намерен участвовать в её сомнительной мести мужу за какие-то не известные мне обиды. Но вместо того, чтобы остановиться, она словно вошла во вкус, наслаждалась забытой свободой проявления желаний, уже не стесняясь показывая, чего именно ждёт от меня. Мне льстила эта её активная искренность, но мой страх был сильнее любых порочных инстинктов, и никакое тщеславие, как ни пыталось, не способно было задушить мою трусость. Стать жертвой чьей-то угрюмой ревности в мои планы никогда не входило. Равно как и быть комнатной собачкой, подобранной и отмытой добрыми людьми, и теперь вынужденной покорно и предано служить за эту частичку милости.

Я честно предоставил нам всем возможность избежать неловкости. Но есть натуры, которые, раз испытав стыд, вскрыв в себе что-то низменное, не совсем приличное по их представлениям, принимают это с каким-то захлёбывающимся восторгом, будто убеждая самих себя, пряча давние комплексы в собственной раскованности. Нарочно ищут в себе грязь и слабости и, даже не найдя их, додумывают и изображают много лишнего. И вот они, раз начав играть эту развязную роль, понимая всю нелепость своей наигранной пошлости, тем не менее никак не могут остановиться. Будто путь к пороку, к какой-то последней черте, которую они сами себе наметили, не постепенен, не шаг за шагом, а подобен падению в пропасть, единожды сорвавшись в которую так и летишь на самое дно. И, когда в очередной раз под видом срочной стирки она стянула с меня футболку, зная, что никак иначе всё это уже не остановить, я не выдержал. Твёрдо глядя в глаза, серьёзно и почти угрожающе сказал, что лучше бы нам расстаться, пока кое-кому не пришлось выслушать интересные истории про мальчика-сироту и его слишком отзывчивую милую «маму». Несколько секунд она смотрела на меня, и я впервые увидел, как белеет человек. Раньше, считая, что говорится так не ради красоты слога, я всё же полагал, что процесс этот достаточно медленный, как если бы белая краска проявлялась через кожу. Но это действо оказалось почти мгновенным – слинял румянец, выцвели губы, глаза стали больше и как-то отчаянней – и всё это меньше, чем за секунду, я даже моргнуть не успел.

Всё так же не сводя с меня глаз, она отбросила смятую футболку куда-то вбок и, изящно приподняв подбородок, влепила мне звонкую, прекрасно исполненную пощёчину. Чувствовалась рука профессионала – меня мотнуло в сторону, хоть я и приготовился. В общем, всё это получилось как-то грациозно и торжественно, как на театральных подмостках. Но я всё испортил.

«Первая моя брошенная женщина, которая даже и не была моей, отвесила мне первую в моей жизни пощёчину, и вот, похоже, именно теперь, крайне оригинальным образом я и становлюсь мужчиной», – эта шальная мысль вдруг сильно меня развеселила. И по неопытности я не смог сдержать улыбку. Миссис МакКинтайр вспыхнула, моментально сменив цвет лица на вполне румяный, и на весь остаток дня гневно и возмущённо скрылась в супружеской спальне.

Вечером, сидя в комнате, которая даже формально уже не могла называться моей, я слышал бойкие, жалобные причитания. И, судя по длительности этих подвываний, наш простой, в сущности, разговор приобрёл множество кудрявых подробностей.

Ну может, хоть так они смогут начать решать наконец-то свои проблемы, может, я напоследок всё же расшевелил их стоячее болото тактичности?

Что придётся паковать вещи, я не сомневался. Но вот насколько легко всё обойдётся для меня – это вопрос. Органами опеки и тому подобным угрожать удобно, только я совсем не представлял, насколько эффективно действует эта система. Подозревая, что увлекаемый бестолковым любопытством, жаждой рискованных душевных экспериментов, влез в какие-то дебри – непонятные и очень возможно, что и опасные, – я сейчас нервничал от лихорадочных, суетливых предчувствий. При плохом раскладе эти вежливые МакКинтайры могут запереть меня в подвале и делать, что захотят. Школа забьёт тревогу в лучшем случае дня через три, плюс мистер и миссис люди явно не глупые и догадаются заявить в полицию о «пропаже» любимого сиротки. Три дня плюс бесконечность – вовсе не радужная перспектива…

Моя фантазия, роясь в архивах памяти, выискивая страшные истории из криминальных новостей, никак не помогала мне успокоиться. И я почти уже решился на тайный и бессмысленный побег, когда сентиментальный роман в лицах вдруг закончился. Я напрягся, прислушиваясь к тишине за дверью. Долго никто не шёл, и я даже устал насиловать свой слух. Но он всё-таки постучал – негромко и как будто осторожно, – с педантичной вежливостью, уже раздражавшей до неврастении, выдержал солидную паузу и вошёл.

– Ты не спишь?

«Уснёшь тут, как же!» – озлобленно подумал я, но не рискнул ему грубить. Вместо ответа просто поднялся, одетый и совершенно очевидно даже не пытавшийся спать.

Он вальяжно прошёлся по комнате. Захотелось подогнать его пинками – это томление было, кажется, хуже, чем подвал на три плюс бесконечность дня.

– Жена сказала, что ты просишься обратно в приют, – говоря с кем-то о ней, он всегда называл её «жена», отстранённо и прохладно до жути. – Почему? Тебе у нас не понравилось?

Вкрадчивый, убийственно вежливый, не в силах отказаться от своей приросшей, впившейся ему в душу маски, он всё ещё продолжал играть.

Страшный, безумный, бездушный дом с какими-то манекенами, мастерски изображающими людей. Господи, помоги мне отсюда выбраться…

– Не сошлись характерами, – упрямо и напряжённо я поймал его настороженный взгляд.

Впервые я заглянул в серую мглу его глаз.

Впервые он позволил мне это.

Интересно, как это работает? Вот этот иногда секундный обмен искренностью, молчаливое столкновение взглядов, после которого ничего больше говорить не приходится…

На следующий день меня отвезли обратно в приют.

Прощаясь, с неизменной вежливостью мистер МакКинтайр протянул мне руку, тем самым будто заключая некий деликатный договор о неразглашении. Теперь он ждал мой взгляд, и я, довольный уже тем, что обошлось без подвалов и извращений, пожал его руку, безмолвно заверив в собственной скрытности. Тем более что разглашать особо было и нечего.

Но едва выдохнув в безопасности казённых стен, отпустив на время своё уставшее от придумывания всяческих ужасов, мнительное воображение, выспавшись и успокоившись, я уже очень скоро пожалел, что сбежал, так и не воспользовавшись столь беззастенчиво предоставляемым шансом. Терзаясь этими сожалениями, оглушаемый снами и грёзами, упаковав эту мечту в необходимость просить прощения за грубое, пусть и не совсем вольное оскорбление, через несколько недель, отчаянно труся и волнуясь, я всё же пришёл к тому дому. Никак не мог заставить себя войти, панически камуфлируя показной вежливостью своё бесстыдное истинное желание. И судьбе, как часто и бывало, пришлось решить за меня. Дверь вдруг открылась, и миссис МакКинтайр, видимо, куда-то собравшаяся, замерла на пороге.

…Никогда не забуду её глаза в тот момент. Вряд ли когда-либо ещё удивить кого-то мне было настолько приятно.

Наверное, я покраснел, потому что удивление в её глазах вдруг как-то потеплело, сменилось ласково-ироничными отблесками, и, чуть заметно усмехнувшись, она отстранилась, молча пропуская меня в дом.

XVII

Кейт… Я улыбнулся, вспомнив, что за всё время нашего общения лишь раз назвал её по имени, почти случайно и неловко, и тут же как будто и испугался, словно сказал что-то непозволительное, невежливое… Слишком много странного было в тех первых моих отношениях, слишком запуталось моё сердце, формируя невольные и во многом ложные стандарты на такой зыбкой, необычной основе. Таинственная душа той женщины – миссис Кейт МакКинтайр – многому меня научила, но я так и не смог понять, что же такое любовь, как разгадать её и существует ли она вообще. Быть может, это лишь терпение с привкусом страсти, расчёт ищущей спокойного комфорта души? Или то бесноватое, страшное самозабвением чувство, которое толкает на подлость или даже убийство, то, чем принято оправдывать разбушевавшуюся ревность или похоть? Как различить эту многоликую эмоцию в толпе чувств?

Кейт никогда не отвечала на такие мои вопросы, никогда не раскрывалась в искренности, то ли споткнувшись раз о моё коварство, то ли по давно заведённой привычке хранить втайне от других всё познанное своей душой. Она любила мужа, ценила его и никогда не скрывала этого от меня, хотя я и не желал понимать, как эта абсурдная любовь, больше похожая на фанатичную, упрямую привязанность, уживается в её сердце рядом с унижением и обидой. Но кем я был для неё, так и не смогла объяснить. Был ли я чем-то бо?льшим, чем просто развлечением, отдушиной для заскучавшей страсти? Или связала нас одна только мелочная месть изменами за измены, в которой я был ей удобен, неболтлив и неопытен? Иногда прорывалось в ней нечто похожее на нежную страстность, пожалуй, даже любовь, но была ли её душа в те неистовые, упоительные мгновения со мной, для меня навсегда осталось загадкой. Она быстро отучала задавать такие вопросы, попросту оставляя их без ответов, таинственно и грустно улыбаясь, укрывала в своём сердце все женские секреты.

Наши отношения совершенно очевидно не могли иметь никакого лучезарного будущего, а потому её невразумительные ответы не очень-то и дразнили моё любопытство. Но сердце моё так и привыкло сознавать, что таинственность и скрытность – неотъемлемая женская часть. Что лезть с вопросами о чувствах нехорошо, бесполезно и неприлично, а всё, что можно и до?лжно мне узнать и без того будет сказано. Что никакая откровенность не гарантирует истинности высказанного вслух, по той простой причине, что распознать достаточно достоверно такие сложные, изменчивые чувства даже в своей душе иногда и невозможно.

С Венецией же всё получалось наоборот. Регулярно обижаясь на моё стойкое безразличие к мелочам её жизни, она будто намекала, что ждёт вопросов, откровенности своей и моей. Но не посягать на её свободу и иметь право требовать того же от неё будто стало моей привычкой, которой я не желал лишаться. И теперь слишком жалел об этом, не прощал себе трусости хотя бы и в последнюю встречу, но всё же узнать что-то важное, вдруг ставшее нужным моему сердцу именно сейчас… бессмысленно, невероятно поздно.

И этой ссорой с Расти я будто бы попытался догнать прошлое, изменить собственному же равнодушию, словно бы доказать кому-то, что способен ревновать и бояться потерять. Только вот сейчас эти эмоции уже никому не были нужны. И что Венеция была пусть всего однажды и совсем ненадолго, но всё же безмерно дорога мне, она так никогда и не узнает. Моя взбалмошная, упрямая спесь отныне нерушимо стояла на страже секретов сердца…

– Вот, возьми это, – Расти подошёл почти неслышно, и я непроизвольно вздрогнул от этого его неожиданно объявившегося голоса за спиной. – Если со мной что случится, я хочу, чтобы они от тебя узнали, а не от какого-нибудь занудного бюрократа.

Он протягивал мне небольшой прямоугольник картона, мелко исписанный цифрами телефонных номеров. Непонимающе я глянул на Расти, от неожиданности этого «презента» даже забыв на секунду, что всё ещё не готов простить ему ни Венецию, ни признание, ни свои же ошибки.

– Что? Боишься, ящик какой на голову свалится? Могу устроить, только попроси, – зло усмехнулся я, укротив машинальное движение взять этот протянутый символ перемирия.

Но Расти, пожалуй, впервые не соизволил обратить внимание на такую мою неприкрыто злую, настоянную на цинизме насмешку. Впервые он не сдерживался, не мрачно терпел мою грубость, а будто прошёл мимо, вовсе её не заметил, всерьёз отвлечённый своими угрюмыми, назойливыми мыслями.

– Просто возьми. Можешь выбросить, если захочешь… потом… А пока возьми.

Он аккуратно, с какой-то тихой и раздражающей настойчивостью, положил этот листик рядом со мной и теперь стоял над моей совестью как Цербер, ждал или мстительной низости, или снисходительного великодушия, прекрасно сознавая, что сейчас я одинаково способен и на то, и на другое. Что, придумав и преувеличив, навязав своей торопливой обиде множество предположений – целую повесть про измены и ложь, – я не прощал ему своей же фантазии гораздо в большей степени, чем любую реальность. Но его хмурая печаль, сосредоточенное уныние на время заслонили тревогой мою злопамятность, уже сильно поднадоевшую мне же самому, но всё ещё не бросаемую из самолюбивого упрямства, из каких-то романтических представлений о чести, дружбе и предательстве, незримо стерегущих Святой Грааль моей гордыни. В молчаливом, упорядоченном мире Расти что-то случилось. И это было очевидно.

Я не двинулся, стойко ожидая объяснений.

– Нас отправляют… – наконец-то догадался сказать он и мотнул головой куда-то в сторону проходной.

Почему-то считая, что этих двух скромных слов уже вполне достаточно, Расти замолчал твёрдо и надолго. Я начинал злиться, несмотря на всю серьёзность его похоронного вида. В такие моменты его немногословность выводила из себя гораздо успешнее, чем бешенство сорванных нервов.

– Ну и? – пнул я его молчание. – Кого это «нас»? Куда? За подгузниками?

– За пулями! – вдруг резко и зло, будто ударив, вспылил он.

Волнение толкало его в спину, и он заходил из стороны в сторону, успокаивая вздрагивания своего темперамента. Это было странно и страшно – вдруг увидеть страх в том, на кого привык оглядываться, чьим спокойствием научился уговаривать своё малодушие, кто в твоём представлении пугаться и паниковать не имеет права, будто он вовсе не человек. Я привык доверять информации, добытой Расти, его таланту разведчика, и потому сердце моё мгновенно сжала чья-то ледяная лапа. Вот отчего он был мрачен и строг все эти дни, вот почему мои молчаливые обвинения так мало его заботили. Ведь чего стоили капризы обидчивого мальчишки рядом с пугающим мраком собственных ужасов? Громоздкое, давящее на хладнокровие, жуткое слово заслонило будущее, навалилось бесчувственными данными статистики потерь. То, чего я так боялся, что единственное не давало мне жить вольготно в тисках армии – война. И пускай отправлять нас будут не завтра и не через месяц, хоть на всё это потребуется гораздо больше времени, подготовки и формально-бумажной волокиты, но страшно мне стало именно теперь. Спешно и неразборчиво моё сердце примеряло образы красивых и не очень смертей из кино. И хоть я прекрасно понимал, что непрерывная беготня среди взрывов под проливным свинцом, вся эта бесноватая, навязанная фильмами романтически-героическая бравада нам никак не грозит, но в том-то и коварство этой рулетки вооружённых конфликтов, что одной даже шальной, случайной пули вполне может хватить для печального финала.

– Дату пока не знаю. Скоро должны объявить, – уже совершенно спокойно сказал Расти.

– Откуда новости? – я всё ещё хватался за крошечную надежду.

– Слышал разговор…

Он не желал вдаваться в разъяснения своих поисков информации, но то, что она была достаточно верной, чтобы напугать и озадачить не склонного к панике Расти, уже само по себе заражало страхом. Этот приговор – ещё туманный, но весьма безрадостный – невольно увяз в моём сердце, влился в него какой-то тёмной отравой. Глупый, трусливый, взъерошенный бесёнок резво встрепенулся в моей душе, и мысль о дезертирстве бесславно выскочила в сознании – бежать, не оглядываясь и не думая, променять гордость на инстинкт самосохранения, которым так удобно и умело притворяются трусость и малодушие. Потешив этого циничного, изворотливого, стыдного беса секундными колебаниями, я пристрелил его пониманием позора уже одних этих пусть мгновенных, но всё же довольно серьёзных раздумий. Да и сбежать мне было некуда…

Расти, сосредоточенно наблюдая, угрюмо ожидал вердикта моей совести. Протянув руку, я взял педантично исписанный телефонами листок, принимая на себя тревожную и, возможно, непосильную обязанность вестника горя, совсем не желая вникать, какими ухищрениями сумею отыскать самообладание и решимость сообщить любые неутешительные новости его семье. Легкомысленное, но необходимое мне самому, быть может, гораздо больше, чем Расти, великодушие заковало меня в цепи честного слова. И к бессильному страху за свою жизнь, за жизнь Расти добавилась ещё тоскливая и паническая неготовность стать тем, кого первым возненавидят всего за несколько слов, отбирающих надежду и покой. За одно только то, что хватило сил принести страдание в чужой дом. Моя душа будто нарочно терзалась фантазиями, поспешно перебирая ощущения и страхи, забегала вперёд в боязливом, суетливом порыве угадать будущее. Я уже стоял на пороге дома Расти, уже смотрел в глаза его сестре и матери, безжалостно и неизбежно заволакивал трауром их сердца… Гонцов древности за такое казнили.

Я повертел карточку в пальцах, отмахиваясь от этих безобразных, жутких до дрожи видений, рассеяно глянул на Расти.

– Беру, чтоб ты угомонился, – как можно спокойней сообщил я его настороженной внимательности. – Никто из нас там не загнётся. Было бы глупо со стороны судьбы вытаскивать нас из тюрьмы, чтобы через год бодро закопать в каких-нибудь жарких песках. Может, у тебя судьба и идиотка, но моя явно нашла бы способ проще и эффективней.

Расти вдруг хмыкнул, смиряя насмешку. Ирония издевательски и бестактно запрыгала в его глазах.

– Лихо ты пугаешься, Тейлор, – как-то абсолютно не к месту сказал он, дразня прищуром мою сдержанность. – Всполошился и сразу же на проповедь свернул, будто с самим Богом пошептался. Он тебе сообщил, что так и до генерала дослужишься? То-то на парадах радости будет от твоих речей.

Подобные розыгрыши были совсем не в характере Расти, но я тут же обозлился, не давая себе времени разобраться, безотчётно и сгоряча уличив его именно в циничном эксперименте над моей психикой. В том, что заигрывая с подлостью, Расти подставил моим сомнениям, обострённому, эгоистичному малодушию преувеличенную опасность, выдумал зачем-то эту жестокость и теперь развлекался моей трусостью.

– Иди к чёрту, Расти! – яростно, не жалея ни его, ни себя, торгуя собственным недавним благородством, я отбросил его листок, демонстративно и нагло попрекая своим волнением, болью, которую уже пусть лишь в воображении, но успел испытать. – Считаешь, это смешно?! Конечно, война – это безумно весело! Жизнь, смерть, своя, чужая – тебе всё шутки!..

Высокомерный и мстительный, я почти с удовольствием чувствовал каждый свой раскалявшийся нерв. Но понимая, что в гневных оскорблениях захожу слишком далеко, что безобразно приближаюсь к какому-то краю, толкаемый грубостью перехожу черту, вернуться из-за которой будет очень непросто, я вдруг резко умолк. Представление о пороге его дома, о лицах его родных, об утрате, которую никакими словами не облегчить и не исправить, обо всей этой моральной казни, всё ещё призрачно лежало на моём сердце. И уже сейчас вопреки любым ссорам я бы всё отдал, только б не пришлось нести в тот дом тьму несчастья. И может, именно этот страх, эта унылая, выцветшая картина бессильного соболезнования и укротили во мне злобное, стихийное раздражение.

Расти как-то внимательно, почти подозрительно разглядывал меня, будто искал что-то в моём сердце. Что-то, что должно было быть там, но почему-то не находилось.

– Вот что ты за человек, Тейлор? – вдруг совсем равнодушно, несмотря на азартную беспощадность моих слов, обыденно спросил он. – Придумаешь себе целую книгу – библиотеку даже! – из одного лишь слова, иногда просто намёка и зачитываешься этим творчеством до отупения.

Готовый к перепалке, скандалу, даже драке я опешил от его спокойствия, хладнокровного, отстранённого анализа наблюдений за мной, будто на каком-нибудь нудном, научном симпозиуме. Односторонняя ссора вряд ли могла назваться ссорой, и, воспользовавшись замешательством моей души, встрепенувшись от этих психологических игрищ, вдруг проснулось моё любопытство. Внезапная и не часто выставлявшаяся напоказ, а потому кажущаяся случайной наблюдательность Расти всегда била точно в цель, умело и немногословно определяла какой-то стойкий вывод долгих раздумий. Я насторожился, не предполагая, куда именно соизволит развернуться этот странный разговор, толком не похожий ни на ссору, ни на примирение.

– Красочные аллегории – не твой конёк, – стараясь хотя бы выглядеть бесстрастным, с тревожным интересом я выжидал очередной порции неприязни. – Говори прямо, Расти, к чему эти шутки?

– Да к тому, что ты даже со страхом легко справился… ну, скрыть его у тебя точно получилось. И почему ты не можешь так же заткнуть свою фантазию, для меня загадка. Твоё извращённое воображение таскает тебя за шкирку куда хочет. А ты и рад, так что в итоге у тебя все кругом виноватыми остаются, а ты сам вроде бы и ни при чём, – он нервно ходил, распаляясь, кажется, уже от самого этого движения, несвойственной ему, долго запертой где-то и будто вырвавшейся сейчас болтливости. – Вот кто тебе сказал, что это шутка? Никто! Сам придумал. Придумал, повертел в руках, разозлился и теперь швыряешься моей просьбой, – он резко остановился прямо передо мной, агрессивно глядя в глаза. – Не осточертело вести себя как сволочь?

Я уже попросту не знал, в какую эмоцию сунуться. Мои нервы, метавшиеся и чуткие, спутались в какой-то буйный, непостижимо сложный клубок, истеричный и непредсказуемый. Моё истерзанное самолюбие бестолково обижалось на любое слово, на одно только присутствие Расти, звук его голоса. С какой-то весёлой ненавистью я уже готов был ляпнуть в ответ что-нибудь грубое, какую-нибудь жестокую чушь, но, так и не успев взбеситься, вдруг ухнул в лихорадочную, бдительную трусость, всегда так заботливо и поспешно оберегавшую меня от жизни.

– Значит, не шутка? – осторожно, будто боясь напороться на что-то острое, уточнил я.

Расти обречённо вздохнул, маясь от моей тупости.

– Я же сказал с самого начала – отправляют. Какая именно буква в этом простом слове тебе не понятна?

И неожиданно для себя я словно даже обрадовался этому известию. Обрадовался как-то остервенело и зло, или тому, что испугался не зря и не на потеху Расти, или потому, что теперь наше общение можно было завершить и больше не тратить силы на раздражающее выяснение отношений.

– Вот и замечательно. Разобрались, – я протянул ладонь. – Давай сюда свои телефоны и топай. Упакуйся в пару бронежилетов, а то угробишься где-нибудь, а мне и вправду придётся сообщать твоей родне слезливые подробности.

Расти мрачно посмотрел на мою протянутую руку, будто не догадываясь, зачем это я её протянул, словно бы намереваясь отказать мне в чём-то важном именно для меня, к нему же никакого отношения не имеющем.

– Нет? Ну и ладно, – опережая его сумасбродство, я спрятал руку в карман, как некий ценный товар, с формально-циничной вежливостью отбирая у Расти право распоряжаться моим обязательством.

Но едва я сделал шаг в сторону, едва отпустил свои нервы, как Расти грубо и цепко загрёб своей лапой моё плечо, сердито развернул к себе.

– Хватит, Тейлор! Надоело! Сам-то хоть знаешь, за что именно вызверился на меня?

– А ты будто не знаешь?! – я дёрнулся, смахивая его руку со своего плеча. – «Пытался» ты там что-то или нет, плевать! Отправят в дальние страны – война, может, и рассудит, а пока отцепись от меня.

– Э нет, так не пойдёт, – Расти наверное был готов даже на драку и уж точно не собирался меня отпускать так просто. – Раз уж начали, давай разберёмся. Нафантазировал, что я кружил с Венецией за твоей спиной, что я чего-то там хотел и добивался? А теперь бесишься как припадочный. Сказочник!

Я с издевательской, оскорбительной усмешкой посмотрел ему в глаза.

– Не было же ничего! – словно на допросе, отчаянно доказывая свою правоту, почти требуя беспрекословной веры в свои слова, Расти выкрикнул это признание, будто уже одно то, что он это выкрикнул вот так вот истерично, само по себе могло служить доказательством его искренности. Но только что крикнув эти слова, услышав сам звук своего голоса, он тут же и споткнулся о собственную честность. – Ну, не то чтобы ничего…

– Ага, – травя его язвительностью, моментально подхватив это смущение, я ловил его взгляд, добивая и унижая этим несоответствием его же объяснений.

Он замолчал, сосредоточенно стараясь найти выход из этой словесной путаницы и провести меня к нему. Но похоже, всё было сложнее, чем ему казалось, и он растерянно топтался в этом тупике. Из злобного, упрямого любопытства я бы сейчас и сам не ушёл. Расти добровольно взобрался на этот эшафот. Так пусть же помучается, пусть найдёт хоть какое-нибудь достойное оправдание своей так долго скрываемой подлости.

– Что, Расти? Трудно? То ли было что-то, то ли нет. Теперь сам чёрт не разберёт, да? – тихо, вкрадчиво, как по секрету, я терзал его самообладание, пытаясь отомстить хоть за часть той муки, которую он так любезно подарил мне своей невнятной откровенностью. – Так может, поедем к Венеции, сядем в кружок, обнимемся-поплачем и дружно вспомним, по какой такой невменяемой пьяни ты случайно на неё свалился?

– Ты тоже тогда невменяемый был, – буркнул Расти, не успевая отбиваться от моего сарказма. – И я вообще-то помочь хотел. Тебе же…

Моя душа мгновенно рухнула в какое-то странное, едкое бешенство. Настолько оглушительное, что я не мог найти слов для ответа, будто налетев с размаху на это такое циничное, спокойное заявление, разбив о него любые аргументы, невозможные и бесполезные в борьбе, где Расти то считал себя виноватым, то нет.

– А, вот оно что! – дар речи всё же вернулся ко мне. – Не ты виноват, не Венеция, а я! Мне бы, дураку, сразу догадаться…

– Стоп! Заткнись, Тейлор! – перебивая меня, Расти даже движение руками сделал, будто останавливал кого-то бегущего. – Я тебе всё расскажу, а после уже будешь орать. Ну не могу я биться с твоей фантазией! Не знаю я, что ты там себе навыдумывал!

Вот в этом он был прав. Фантазия моя была изобретательна, упорна и непобедима. Я и сам не мог с ней сладить, и вряд ли кого другого она изводила так же, как меня.

Может, мои нервы устали злиться, или рассудительность моя была в ссорах не так уж безнадёжна, как мне до этого казалось, но я вдруг ясно осознал, что, пожалуй, иного шанса на примирение уже и не будет. Что развернись я сейчас, уйди гордо и глупо, и оба мы банально привыкнем к тому, что дружба наша невозвратно останется в прошлом. А привыкнув, и пытаться не будем восстанавливать её из руин. Моё малодушие стойко контролировало степень заигрывания с негодованием, не желая отпевать уже единственные отношения, которые я всё ещё ценил, хоть и отказывал себе в этой ценности, отбивался от неё как от чего-то постыдного, какого-то недопустимого оскорбления. Да и судить, не зная всех фактов, даже не собираясь выслушать обвиняемого, всё же было бесчестно.

На время укротив буйство своего характера, посадив на привязь нервную злость, демонстративно маясь от такой обязанности, обречённо и скучающе я приготовился выслушать некую драму мятущейся искренности:

– Ну давай, Расти. Излагай свою поэму.

XVIII

Расти Спенсер

За всё время нашего знакомства я не уставал поражаться его непредсказуемости. Думаю, иногда он и сам не способен был предугадать всплески своих эмоций, бессознательно путая всех вокруг, а может, даже самого себя больше других…

Часто, наблюдая за Венецией, удивляясь их отношениям, вздрагивая от её ветрености, зная, насколько легко Тейлор умеет психовать и по гораздо меньшим поводам, я никак не мог понять его спокойную лояльность. Венеция легкомысленно и задорно дразнила его, никогда, правда, не переходя последней черты, но всё же опасно к ней приближаясь. Любой почти мгновенно мог стать объектом флирта – неутомимого и требовательного, – захватывавшего эту девушку как наркотик. И только исключив всякую ревность, я смог объяснить себе эту непринуждённость их отношений. Венеция заманивала кого-то своей игривостью, искушала и восхищала, чтобы, раззадорив и раздразнив, веселясь и издеваясь, бросить эти неуёмные игры в последний момент, остудив небрежной холодностью чей-нибудь молодецкий пыл. А Тейлор лишь тихо и хитро посмеивался, словно забавляясь этими странными развлечениями. И вот именно теперь, совершенно неожиданно, будто накопившись, переполнив его душу, эта неизвестно откуда вынырнувшая, какая-то обострённая ревность вырвалась наружу из-за почти забытого случая, который, – и до сих пор я был в этом уверен, – для Тейлора давно не тайна. Но этот парень будто рождён был с мешком сюрпризов за плечами. Вдруг оказалось, что Венеция так ничего и не рассказала, а сам он если и догадывался, то почему-то только сейчас отважился искать подтверждение своим подозрениям. Я же, нарушив «обет молчания», сильно сглупил и теперь томился и мучился от поиска слов, которые смогли бы пояснить ту почти невероятную для меня ситуацию.

Стыдясь того, что случилось, но в то же время словно бы и не считая себя виноватым, словно бы теряя внятные причины извиняться, я всё никак не мог нащупать какую-то опору, аргумент достаточно веский, чтобы растолковать Тейлору это противоречие, легко уживавшееся в моём собственном сознании. Но лишь я пытался «упаковать» его в слова, как даже и моё внутреннее понимание случившегося рушилось, будто я во сне хватался за воздух. Девушка друга, да и просто знакомого всегда была для меня недосягаема – жёсткое табу, быстро и безапелляционно блокировавшее любые наглые, пошлые инстинкты. И надёжность этого сторожа моей нравственности я не подвергал сомнению. До того дня…

Почему я тогда решил ввязаться в их жизнь со своими принципами, затхлыми, старомодными правилами? Почему посчитал необходимостью стоять на страже отношений, которые в такой нудной услуге, может, и вовсе не нуждались? Какие хмельные бесы втолкнули меня в ту ссору? Напрягая память, я теперь рассматривал ответы в пьяном угаре той вечеринки…

Невменяемые от дыма и алкоголя, от дурной молодой крови мы падали в какой-то весёлый омут, путая неуправляемую распущенность со свободой. Тайные и дикие восторги сердца прорывались через навязанные годами воспитания запреты, рушили эти плотины одну за другой, с готовностью швыряли душу в бесноватый бардак радости. Музыка плескалась в ушах, спиртное – в стаканах, а мы будто торопились навстречу чему-то непознанному, скрываемым и недозволенным удовольствиям. Спешили, будто времени для этого больше никогда не будет, словно этот сомнительный праздник конфискуют у нас уже утром. Странная, непостижимая спешка жить…

На Тейлора томно вешалась какая-то девица, невесть откуда прибившаяся к нашей шумно-разбитной компании, и самолюбие Венеции, определённо, не могло оставить такую наглость без внимания. Не рассмотрев, что в том увлекательном хаосе, упоении вольностью Тейлор вряд ли сможет адекватно оценить её старания, Венеция, подхваченная вспыльчивым демоном своей гордыни, тут же обольстительно зацепила какого-то парня, не рассуждающего и восторженного от такого неожиданного флирта. Но сегодня эта излюбленная женская забава рождена была не жаждой дозы восхищения, не очаровательной игривостью. И злая месть, выбравшая столь коварное, бесчестное и ненадёжное оружие, могла стать опасной.

Тейлор видел и всё понимал, но не хотел прекратить эту обоюдоострую игру, не желал проиграть Венеции, пусть и в скандале, но предъявить свою уязвимость, зависимость от её красоты и дерзости. Веселясь и развлекаясь, он словно издевался над ней, над собой, подталкивал её к последнему, разрушительному выбору, испытывая её расчётливую заносчивость на прочность. Их глупая принципиальность была дорогой в одну сторону, и сами они это понимали, и сами шли по этой дороге, стараясь зачем-то опередить другого хоть на один шаг. Фатально калеча в азарте обиды свои отношения, они боролись, заведомо зная, что в битве нервов невозможно остаться победителем. И вот, догадываясь, что никто из них не уступит, грубо и беззастенчиво в самонадеянной уверенности пьяного я всё-таки, сам не зная зачем, ввязался в это их противостояние. Неосторожно и неуклюже принял на себя ответственность судьи, становясь на линию огня этих раззадоренных и непредсказуемых темпераментов.

– Что ты делаешь, Тейлор? – оглушённый спиртным, медленно и вязко соображая, я подтолкнул его уснувшее благородство. – Иди к ней, не позорься.