banner banner banner
Феникс
Феникс
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Феникс

скачать книгу бесплатно

Сыпал снежок. Саид выглядывал из барака, мгновения, долгие мгновения всматривался сквозь белую, медленно бегущую вниз сетку, в бугорок. Мучился. Шептал клятву: «Умри, Азиз!»

Его спрашивал дежурный:

– Боишься идти?

Он имел в виду уборную в конце двора. Саид кивал:

– Холодно…

– Теплее не будет. Бегом!

«Началось» все-таки после казни Селима. Мусульман выгнали на площадку перед бараком. На снег. На ветер. Как всегда, не знали, зачем это. Снова расстрел? Кого? Только почему согнали одних мусульман?

Стояли, повернувшись спинами к холоду, к метели.

Подбежал Азиз. Оттянул назад, к бараку. Шепнул:

– Они здесь… Не будь дураком. Наконец-то.

Волнение охватило сразу. Взбудоражило мозг, сердце. Он испытывал то же, что и в бою, перед тем как поднял руки. «Плен. Снова плен. Еще раз». И тяжело стало, до того тяжело, что качнулся. Слабость дурацкая.

Азиз убежал. Он полон энергии, стремится куда-то, торопится, будто без него ничего не решится, ничего не произойдет. Спина его мелькала среди сотен других спин, особенная, чуть согнутая, округлая. Саид проводил ее взглядом. Подумал: «Я снова нужен ему. Зачем? Видимо, надо быть благодарным за работу, за предупреждение, а у меня лишь злорадство какое-то: “Убью тебя, Азиз”, “Тебе уготовлена яма, не перепрыгнешь через нее, как не скачешь, как не ловчишься”».

Появились «они». Впереди тот же унтерштурмфюрер. (Где его собака? Куда девал он свою черно-палевую овчарку?) Шел, выбрасывая вперед левую ногу, словно на параде. Должно быть, хотел этим подчеркнуть торжественность момента. Жалкое зрелище: маршировка перед оборванными, голодными пленными. Впрочем, Саид ошибался. Унтерштурмфюрер знал, что делал. Кой на кого парадность производила нужное впечатление.

За немцем беспорядочно семенили штатские, человек шесть. В темных пальто с меховыми воротниками, в шляпах. Из-под полей они робко и настороженно поглядывали на пленных. Не торопились приблизиться к ним. Удовольствие это предоставили унтерштурмфюреру.

От ворот внутренних до площади, на которой белел свежий холмик, они шли долго. Саид сосчитал, сколько шагов сделал передний в штатском. Сто, кажется. Сто маленьких шажков. Обогнул труп Селима – лишь вблизи разобрал, что лежит человек. Напугался, свернул поспешно. Боязливо посторонились и остальные. Один унтерштурмфюрер прошел, почти касаясь сапогами окоченевшего тела.

Так этот первый в штатском был «он». Остальные не в счет, их можно было именовать просто сопровождающими. Декорация солидности, уверенности, благополучия. Слуги, надевшие кафтан барина. А он сам – барин.

Два месяца назад Саида Исламбека предупреждали: «Идите на сближение с ним. От него нити тянутся в эсэсовский центр, к нему поступают важнейшие указания по подготовке диверсионно-шпионских групп и вербовке солдат в гитлеровскую армию. Он пока – объект номер один». «Пока» – как пророчески прозвучало это слово. Хотя сейчас Саид не знал судьбу объекта № 1. Никто не знал.

Лицо. Фотография, которую изучал Исламбек на столе, залитом яркой электрической лампочкой, не совсем совпадала с оригиналом. Там был пожилой, но еще хорошо сохранившийся человек. Пленка, возможно, не схватила полутонов, не запечатлела сетку морщин, седину, едва пробивавшуюся среди общей черноты. Или не было такого обилия морщин, такой седины? Сейчас они заполнили лоб, виски, подглазья, шею. Стар. Стар стал. Осунулся. От парижской фотографии его отделяли десять лет. Закатных лет. Трудных, видимо, подтолкнувших к краю. Да и Легионово – это не Париж. Здесь не было особняка, маленького особняка, из которого он мог выглянуть по желанию, добраться до Елисейских Полей или площади Тертре, где пестрели бесчисленные кафе, или до улицы Муфетар с заманчивыми лавчонками. Отдохнуть. Повеселиться даже, если позволяли доходы от его пансиона для эмигрантов. В лучшие, мирные месяцы он разрешал себе ужин, один ужин в ресторане «Тур Аржан» с женой Марией. С высокой террасы они смотрели на Сену, плывущую под перилами, на мерцающие в лунном свете окна и башни Нотр-Дама. Мечталось. А здесь только работа. Здесь война. Отголоски войны. Грязные бараки. Тиф. Трупы.

Гитлер назвал это работой для будущего. На старости лет ему нужно работать. Причем хорошо работать. Не для того фюрер вытащил его из оккупированного Парижа, чтобы слушать уже набившие оскомину речи об «Улуг Туране» – великом тюркском государстве от Каспия до Гималаев. Ему нужна была работа. Черная работа.

Может быть, поэтому так далек его облик от парижской фотографии. Поэтому так сдал. Но сходство есть. В общем облике. Глаза те же. Тот же взмах бровей. Та же упрямая складка у рта.

На нем хорошо сидит серая шляпа. С красивым изгибом полей. Не новое, но добротное пальто, сросшееся с хозяином. Перчатки. Вот он снимает их, небрежно, неторопливо, не думая о движении пальцев. Кладет в левую руку. Так останавливается перед пленными. Чуть позади унтерштурмфюрера. Вперед выйти не решается, все же немцы здесь господа, а не он, «президент» мусульманской «империи».

Все остановились. Чинно, по ранжиру: кто постарше – тот ближе к президенту, кто помоложе – тот дальше. Должность, видимо, тоже имеет значение. Один, с первыми, не бритыми ни разу усиками, тискается вперед, под руку к господину в серой шляпе. Он тоже в шляпе, но она ему совершенно не идет. Сухое птичье лицо, крошечное до удивления, прячется где-то под большим грибом. Видны лишь усики и острые черные точки глаз. И еще огромный рот. Когда отхлопываются створки губ, рождается тонкий, почти пискливый звук. Это первое, что услышали пленные.

– Дорогие туркестанцы, – с высокой ноты начал обладатель птичьего лица.

Как восприняли это пленные? Кто насторожился, кто поднял изумленно брови, кто сжал зло зубы. Слишком неожиданно и слишком торжественно прозвучало это обращение. Главное произнес человек из другого мира. Возможно, он такой же пленный. Наверное, такой же, только напялил большую шляпу, белый воротничок, галстук. И не имеет вшей – вши уже заедали лагерь. Пленный без вшей. Вот чем отличался этот человек с птичьим лицом. Мысленно каждый определил: «Предатель». Не эмигрант, как именовали себя члены Туркестанского комитета и как мог называть себя глава комитета, стоявший на полшага от унтерштурмфюрера, а предатель.

Самым потрясающим в его речи было то, что на третьем слове рыгнул. Сытая отрыжка… Только что, видимо, нажрался. Маленький, нахватал лишнего и не сдержал себя. Отрыжка в то время, как они, тысячи человек, падали от голода, от истощения. Им сегодня еще не давали баланду. По случаю расстрела или приезда этих гостей решили оттянуть обед. Чужая отрыжка буквально помутила сознание проголодавшихся.

– Баланду! – закричал кто-то.

Пленные загудели. Робко, но дружно. Гул прошел по толпе и не смолкал несколько минут.

– Тише, бараны, тише, – ветерком пролетел голос Азиза. Испуганный. Он боялся, что господа обидятся и уйдут. Уйдут, ничего не пообещав.

Напрасная тревога. Господа не собирались уходить. Крик о хлебе, кажется, входил в программу их встречи с пленными. Президент вдруг оживился. Обежал взглядом толпу, выискивая худые лица, гаснущие глаза, посиневшие от холода губы, рваные сапоги, обнаженные колени, – одежда тлела, расползалась. Обзор удовлетворил его. Он кивнул обладателю птичьего лица. И тот торопливо объявил:

– С вами будет говорить глава Туркестанского комитета, наш защитник и друг эффенди Чокаев.

Он. Он! Мустафа Чокаев. Уже не сходство с фотографией, а официальное представление утвердило личность президента. Саид смотрел только на него, открывал для себя будущего «соратника» и покровителя. Ждал слов. Звуков ждал, будто от этого зависело решение его, Саида, судьбы или судьбы того же Чокаева. После всего пережитого им, после взлета на гребень событий в годы революции и гражданской войны в Туркестане, после недолгого «царствования» в Коканде, после бегства через Баку в Варшаву, а потом в Париж, после долгих лет эмиграции, полных отчаяния и разочарования, он снова видит тех, кого всю жизнь, в угоду собственной идее, именовал туркестанцами, видел своих подданных – фюрер отдал их главе правительства Туркестанской империи на вечное владение. Встреча. Он ждал ее. Правда, не здесь, не в такой обстановке и не в присутствии щеголеватого унтерштурмфюрера. Он был не глуп, президент. Понимал: так не знакомятся с подданными. Со сторожевых вышек глядят автоматы, глядят на людей, к которым он явился в качестве главы «нового независимого» государства. Да и на него нацелены автоматы. И все-таки ему хотелось признания, хотелось верить в симпатию этих оборванных, голодных пленников. Трагическое заблуждение.

– Дети мои!

Боже мой! Дети. Кощунство или иезуитская лесть? Но сказано так, что слеза пробивается к горлу.

Посвистывает ветер, метель крутит над головой. До боли, до тошноты мучает голод. Стынут ноги, кровь стынет, а тут отеческое тепло: «Дети мои». Далеко, далеко дом. Родина. Там когда-то говорили им эти слова.

Трудно устоять. Трудно не откликнуться. Кто-то вытирает рукавом глаза.

– Вам трудно, дети мои… Мы пришли… мы приехали, чтобы облегчить ваши страдания.

Он сам смахивает слезу с век. Голос становится еще глуше, еще душевнее.

Саид теряется. На мгновенье. Он все знает, все понимает, видит нелепость этой церемонии сближения «правителей» и «народа», но слова подкупают. Подкупают многих. Люди забывают о лагере, о колючей проволоке, о часовых. А если и помнят, то только о немцах, о тех, кто убил Селима, кто мучает, кто морит голодом. Этот же, в серой шляпе, жалеет, сочувствует. Пришел спасти. Главное, пришел. Похоже на явление пророка. С небес, что ли.

В следующую секунду Саид уже проклинает «пророка». Ханжа! Он сочувствует пленным, к которым его прислали немцы, а они, немцы, и умертвляют этих пленных. Фюрер шлет приказ о создании нечеловеческих условий в лагере и одновременно шлет спасителей. Дьявольская комбинация.

Ну, поплачем вместе. Ну, погорюем. Потом начнем спасать. План спасения небось тоже согласован с Кальтенбруннером или Гиммлером. План «спасения» является частицей плана уничтожения.

– При встрече с фюрером я просил его быть милосердным к заблудшим туркестанцам. Он обещал. А обещание фюрера – закон.

Что тут – хвастовство, возвышение себя: Чокаев беседует с Гитлером. Каково! Значит, немцы считаются с президентом, сидят рядом, разговаривают. Такому должны верить и пленные – «заблудшие туркестанцы».

Чертовски холодно. Знобит. Саид чувствует, как горячий поток вдруг хлынул к голове, ожег виски. Что это?

Неужели!

Только бы не заболеть. Не заболеть сейчас. Он напрягает волю. Сжимает пальцы до боли. Ногти впиваются в ладони. Так он надеется унять озноб. Ему кажется, что, если победит дрожь в теле, недуг не одолеет. Не сломит.

Саид борется с врагом. Внутри. Борется и слушает.

– Вам будет лучше. Вас переведут в другой лагерь, станут кормить хорошей пищей. Оденут.

За что? За то, что мусульмане? За то, что говорим на другом языке? Во имя каких высоких идеалов фюрер идет на изменение установленных им же принципов?

Президент что-то не договаривает. Он сожалеет и обещает, роняет слезы и умильно смотрит куда-то вдаль. В будущее. А промежуток, промежуток, в котором скрыта причина предстоящих перемен, ускользает. Нет его.

…Стучат зубы. Звонко. Всего трясет. Не понять – тепло или холодно. Летит снег. Волнами. Они то стихают, и тогда мерзлая крупа сыплется отвесно, то усиливаются, и белая пыль начинает кружиться, колет лицо, слепит глаза. Только колет. Мороза он не ощущает.

За что же все-таки такие блага? Селим лежит под этим же снегом. Мертвый мусульманин Селим. А они стоят живые, и им даровано спасение. Аминов сам искал спасения, его убили за это. Им дарят.

Бараки уже в снегу. Как быстро занесло! И лагерь в снегу. Посветлел, принарядился. Не так страшен и противен, как прежде. Белыми лентами прикрылись изгороди, шапки надели вышки. Только голы и черны фигуры часовых. И автоматы черны.

Он не помнит, как оказался в бараке. Какие-то минуты выпали из сознания. От голода или слабости пошатнулся. Сам дошел до соломы, а возможно, довели товарищи. Его било в ознобе. Голова горела. Он просил пить. И кутался, кутался в шинель.

Принесли баланду.

Впервые не припал к краю котелка, не глотнул с жадностью горячую бурду.

– Воды…

Его заставили выпить баланду. Насильно почти. И кусочки брюквы толкнули в рот. Прожевал. Отправил в желудок.

Теперь стало жарко. Душно.

А снег летел по-прежнему. Через дыру в потолке проникал в барак и тихо, мирно снижался, как в театре на сцене. Был сказочным этот снег. Не таял. Насыпал горку посреди пола. Она росла, росла.

Потом Саид вдруг вспомнил. Спросил товарища:

– Они здесь? Они не уехали?

– Нет…

Другой добавил:

– У немцев, за лагерем.

Азиз подошел к нему, когда смеркалось.

– Вставай!

– Не могу.

На колени опустился Азиз, стал просить, как ребенка.

– Собери силы, встань, брат.

– Не могу.

Помолчал Азиз. Жалостливо посмотрел на больного. Поднял глаза на хоровод белых звездочек, летевших с потолка, на бугорок. Это было единственное светлое пятно в бараке. Все уже тонуло в предвечерних сумерках.

– Если сейчас не встанешь… никогда больше не встанешь, – изрек он философски. – Ночью они уедут…

Ради них он встанет. Должен встать. Снова охватил озноб, едва лишь откинул шинель, едва поднялся на локти.

– Я сказал о тебе… Ждут…

– А ты?

– Зачем спрашиваешь проводника о дороге?..

Рядом слышали. Молчали. Даже не смотрели в их сторону.

Встал. Поддержал Азиз. Помог подняться и подхватил под руку, когда пошли.

«И все-таки тебя надо убить, – подумал Саид. – Убить, как бешеного шакала… – Его качнуло. Голова пошла кругом. Если бы не Азиз, ноги не выдержали бы. – Только кто это сделает? – Саид задохнулся от невероятного усилия. – Кто? Я сам падаю».

За бараком их подхватила метель. Ударила, понесла. Он шел спотыкаясь, цепляясь носками сапог за сугробы. И снова его поддерживал Азиз. Бережно.

9

– Эффенди Исламбек!

Ему протянул руку президент. Помог сесть. Позже он слышал, что Мустафа Чокаев всегда был вежлив и предупредителен, подчеркивал свое воспитание.

Тепло. Тепло, как дома. На столике чай и крошечные булочки. Настоящие булочки. Главное, чай. Он уже забыл, как он выглядит, как пахнет. Мустафа протягивает ему стакан, не пиалу, стакан, но это неважно, черт возьми. Важно, что чай. И аромат чая. Не эрзац.

Тот, кто сидит рядом с президентом, мужчина средних лет, смуглый, с большими навыкат ферганскими глазами, прижимает руку к груди, показывая этим, что хозяин угощает от всего сердца. Сам Чокаев не догадался это сделать. Или европейский этикет не позволяет ему снижаться до восточных традиций.

Саид принял стакан. Ожег пальцы, но только улыбнулся – в руках был чай.

– Эффенди Исламбек, – повторил Мустафа. Впервые он услышал это слово, обращенное к нему: «Господин». И смешно и противно. Нелепо даже. Неужели они, сидящие здесь, не понимают, как это глупо. Расчет на самое низкое в человеке. По смущению, по глазам, что ли, Саида Мустафа догадался о его мыслях и поправился.

– Вам непривычно подобное обращение… но мы, тюрки, – он подчеркнул «мы», включая сюда и Саида, – высоко ценим человеческое достоинство… Вы скоро поймете это…

Мустафа сделал паузу. Задумался. Кажется, побрел куда-то далеко, к истокам, побывал там, вздохнул и вернулся неторопливо к Саиду.

– Я надеюсь на вашу верность великой идее, на ваше понимание целей, во имя которых идет борьба… Вы образованный человек… Вы мусульманин. Сын достойных людей Туркестана…

Саид кивал. Едва-едва.

– Вы добровольно сдались в плен? – спросил как бы между прочим человек с глазами навыкат.

– Да.

Этого было недостаточно. Требовались подробности. Помог Азиз.

– Первый сдался… Сам поднял руки… Я видел…

Ухватил борт шинели, откинул, показал зачем-то грудь Саида.

– Не ранен…

И поклонился, словно представлял публике известного артиста. Или продавал товар.

– Совсем не ранен…

Человек с глазами навыкат уточнил: