banner banner banner
Феникс
Феникс
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Феникс

скачать книгу бесплатно

– Ауф! Ауф!

Кто-то в плаще, с пистолетом на ремне закричал по-русски:

– Строиться! Быстро!

Они, пленные, все-таки плохо усвоили автоматизм. Вернее, еще не усвоили. Весь смысл был в том, чтобы мгновенно исполнять волю приказывающего и уже не отклоняться, не нарушать ритма, не отставать. Не усвоили, поэтому их пинали ногами, били прикладами, подталкивали руганью. Главное, сами немцы торопились, навязывали какой-то неестественно бешеный, нервозный темп. В нем все дрожало от тупого напряжения.

Позже лейтенант понял – это система. Это психологический прием, сминающий волю человека.

Сейчас пленные бежали, возбужденные внезапностью приказа и угрозами. Они строились около унтера, как вешка обозначавшего голову колонны. Их разбивали по трое в ряду.

– Где слепой?.. – зашептал лейтенант стоявшему рядом. – Где слепой?

Он оказался в седьмом ряду. Лейтенант поменялся местом с соседом сзади, потом так же со следующим и стал у плеча слепого.

– Держись за меня. Войди в серединку. Не останавливайся в дороге.

На лице казаха лежал страх. А может, и не страх, а решимость. Он сказал с болью:

– Лучше я останусь… Здесь…

– Расстреляют.

– Пусть…

Помолчал и добавил:

– Все равно ведь.

И он подался влево. Из колонны.

– Стой!

Сначала прошептал лейтенант. Потом крикнул унтер:

– Хальт!

Две, нет, шесть рук втиснули певца в строй. Цепко держали за локти.

– Живи… пока можно…

Дождь лил. Они сразу замолкли. Сгорбились. Склонили головы.

Унтер считал. Считал до одури медленно, повторял и повторял эту процедуру. Никак не мог уяснить, куда девались четыре человека. Наконец ему втолковали, что их увез бородач на кладбище.

– Гут, – понял наконец унтер и сделал пометку в блокноте.

Колонна двигалась. Снова по шоссе. По проклятому, грязному шоссе. Навстречу дождю, мукам и несчастьям.

Слепой шел ровно – чувствовал локти товарищей, но каждый шаг давался ему с трудом. Он страшился пустоты – впереди для него была пустота, и ногу приходилось ставить в неизвестное, ждать выбоину или камень, или канаву. От напряжения жилы на висках вздулись, а губы, стиснутые зубами, кровоточили. Он вздрагивал. Вздрагивал от неожиданного звука, от шума воды, хлынувшей вдруг в кювет, от покатившегося камешка, от слова, произнесенного ненароком.

На первом же километре слепой сдал:

– Не могу, братцы.

– Иди!

Лейтенант положил его руки себе на плечо.

– Не думай, не беспокойся. Если упадем, то вместе. Все вместе.

– Спасибо.

Шагали до вечера. До сумерек: дома, деревья рисовались неясными силуэтами. Колонна замерла. У края шоссе, мокрые, голодные, ждали около часа. Еще полчаса их пересчитывали. Только после этого повели по тропе к полотну железной дороги и вдоль нее до станции. Здесь стояли товарные вагоны. Кричал дико паровоз. Над самой головой, кажется. В дрожь бросало от этого вопля.

Сели на какие-то ящики. Снова ждали. Чего – неизвестно.

Подошел унтер. Худенький, в просторном плаще и от того казавшийся еще худее. Подошел к слепому. Спросил:

– Кранк?

Слепой не ответил.

Унтер долго – не из торопливых был этот служака, – долго смотрел на пленного. Потом почесал затылок, отчего фуражка съехала на лоб.

– Ком!

Слепой поднялся с ящика, но не сделал шага.

Унтер снова почесал затылок. Плюнул. Ушел один.

Вернулся с автоматчиком. Тот взял слепого за руку и увел. Куда? Неведомо. Больше слепого товарищи не видели. В вагон сели уже не шестьдесят девять, а шестьдесят восемь человек. Собственно, никто не считал людей, кроме унтера. Не было смысла в этих подсчетах. Да и перед кем отчитываться – перед Господом Богом, что ли? После четвертого перегона шестерых сняли с вагонов. Мертвых.

Живые, вернее те, кто считал себя живыми, не хотели думать о смерти. Какой-то крепыш в бушлате даже иронизировал: «Сюда бы деда с чалой кобылкой. Тут ему урожай». Он же, крепыш, сказал унтеру, когда тот на рассвете принял еще одного мертвого, и сокрушенно покачал головой: «Кормить, господин хороший, людей надо. Это ведь не медведи, чтобы лапу сосать. Сам-то небось набил брюхо». Унтер развел руками: «Их ферштее нихт». Потом насупил брови: «Швайген!» Это, последнее, знали все пленные: слышали от дежурных, от конвоиров, от часовых: «молчать». В любом случае – молчать!

Два вагона отцепили от состава на какой-то большой станции. Так по крайней мере решили узники. Мимо шли поезда, гремели буфера, лязгало железо. Почти беспрерывно ревели паровозы. И лил дождь.

Их, кажется, опять позабыли.

Час, два, а может, и больше, сидели они в теплушках, само название которых звучало теперь иронически: холод пробрал до костей. Ничего не помогало: прижимались друг к другу, терли руки, ноги. Огонь гас в телах. Уткнувшись лицом в деревянную стенку, замирали. Дрема, сладкая, сковывала. Веки слипались, и лишь далекий, зовущий куда-то шум, будто песня, тревожил. Тревожил и успокаивал. Как волна теплая, накатывался и отступал.

Это было самое страшное.

– Не спите! – закричал лейтенант. Закричал дико. Неожиданно. Тронул кого-то. Кто-то заворочался. Застонал. – Сейчас придут. Сейчас откроют вагоны. Не спите!

Он ждал. Чего-то особенного. Важного для себя. Изнеможение от усталости, голод, холод – это все в прошлом. Это испытано. Оно может повториться, даже, наверное, повторится, но не удивит. А вот новое! Новое должно изменить ход событий, однообразных, бессмысленных по своей жестокости, по своей бесчеловечности. Тупое равнодушие хозяев убивало всякую надежду на достижение цели. А без цели – не было надобности во всех испытаниях, которые он встретил в плену.

– Пусть идут скорее, – застонал кто-то.

– Скорее! – подхватило несколько пленных. Как пламя подхватило, и оно полыхнуло. Впервые полыхнуло за эти две недели.

Десяток рук потянулись к двери, и доски отозвались грохотом.

– Tax! Tax! Трах-та-рах! Та-та-та-та!

К рукам присоединились ноги. Сапоги заработали как молотки, ухали по стенкам. По станции покатилась дробь.

За этим гулом боя, а это был первый бой в плену, бой голыми руками, возбуждающий, ожесточающий и зовущий на риск, за этим гулом никто из них не услышал, как немцы подбежали к тупику – вагоны стояли в тупике, – раздалась команда и солдаты вскинули автоматы. Рябой первым уловил очередь, первым почувствовал боль в плече. Пули решетили стенки теплушек.

Руки сразу отпрянули от досок. И люди тоже отпрянули. Легли. Затихли. Лишь один рябой стоял во весь рост, держался окровавленными пальцами за перекладину и хрипел:

– Убивайте! Убивайте! Ну!

Так он и остался один над всеми. Безумный, обреченный и оттого прекрасный, как изваяние. Его расстреляли тут же, не выводя из вагона. Оторвали дверь – стоит. Офицер – пожилой, тучный, с плоской одутловатой мордой, – вынул пистолет и выстрелил в упор. Рябой подкосился. Рухнул на порог, ударился раненным плечом о доску, скатился вниз, под вагон, на рельсы. Не застонал. Был мертв.

Теперь о них вспомнили:

– Вас ист гешеен?

Картаво, грубо, торопливо произнес офицер официальную фразу. Только что убил человека и теперь спрашивал, что случилось. Никто, конечно, не ответил: не поняли. Впрочем, лейтенант понял, но не показал этого. Возможно, еще кто-то знал немецкий язык, однако объяснить не смог. Да и нужно ли было открывать рот? Звук привлекал внимание, офицер мог принять говорившего за подстрекателя бунта.

Немцы, особенно офицер, долго, выжидательно смотрели на пленных, лежавших ничком. Настороженно смотрели. И пистолет тоже уставился на них, горячий еще от выстрела, с указательным пальцем на крючке, готовый снова вспыхнуть голубым пламенем.

– Их виль эссен! – сказал кто-то в углу теплушки. Неуверенно сказал, давясь буквами, по-школьному нажимая на гласные. Это, видимо, все, что было известно из немецкого. Сказал, но голову не приподнял. Только зашевелился. И пленные заметили бушлат. Крепыш! Осмелился все же.

Немцы почему-то захохотали. Смешно прозвучали слова о еде. Захохотал и офицер. Раскатилось эхом его «ха-ха-ха». Пистолет был моментально убран в кобуру. Автоматы в руках солдат опустились.

– Ауф! – довольно весело приказал офицер. – Ду, ду! – Он ткнул пальцем в сторону крепыша. – Ауф!

Тот поднял голову. Потом поднялся на колени. Показал на живот. Похлопал по нему.

Немцы снова засмеялись. Офицер пошарил в карманах своей просторной шинели, ничего не нашел, протянул руку к автоматчикам. Те тоже поковырялись в карманах. Один извлек что-то. Обгрызанную галету! Дал офицеру. От него она полетела в теплушку, шлепнулась на плечо крепышу, скатилась к коленям.

Это было похоже на цирковой номер. За галетой следили десятки глаз. Как следят за броском гимнаста к трапеции: не сорвется, не упадет ли? А когда галета скатилась к ногам, стали ждать, что будет дальше.

Ждали, но ничего не произошло. Крепыш не поднял галету, не протянул к ней руку, даже не глянул вниз.

Улыбка на лице офицера стала гаснуть. Постепенно. Сначала потухла в глазах, потом на излучине губ. Они почерствели, сузились, вытянулись в нитку.

– Ауф штеен! – заревел он и разом облился малиновой краской. Весь. Даже руки побагровели.

С шумом толкая друг друга, встали пленные. Встал крепыш. Встал лейтенант.

Позже он подумал: «Вот величие человека. В таком ничтожном, в сущности, поступке. Маленьком, как капля». Смог бы он так поступить? Или как рябой? Твердо не ответил. Хотел бы показать собственное достоинство. Показать врагам. Когда-нибудь.

Знал твердо другое. Нельзя. Ему нельзя.

Полковник сказал. Там. В комнате с настольной лампой под зеленым абажуром. Лицо было тоже зеленоватым у полковника и плохо различалось. Лишь сдвинутые брови, нависшие над усталыми глазами, ясневели. Именно ясневели, а не темнели. Темными были глаза.

– Будьте самым обыкновенным. Неприметным.

Добавил:

– Даже плохим будьте. Но не особенно.

И еще:

– Не злить их.

– Кого?

– Немцев… Немцев вообще.

Немцев вообще – это значит всех. И всегда. Не противоречить системе. Именно системе. А систему он должен почувствовать, понять сам. Делать исключения. Гнусавый немец, например, что упал на шоссе, не в счет. О нем думалось как-то неопределенно, с каким-то раздвоенным чувством. Жалкое и трагическое связывалось с гнусавым. Больной был, что ли. Маленький человек. Человечек. Можно было забыть о нем. А вот сидел в голове. И в то же время гнусавый нес какую-то функцию в системе. Орал на пленных при виде начальства.

6

«И умереть нельзя. То есть можно. Легко потерять жизнь, когда в лицо и в спину постоянно смотрит автомат». Об этом подумал, роя могилу для рябого. Шестеро рыли. Больше двух-трех лопат никто из шестерых не в состоянии был одолеть. Задыхались. Сердце едва справлялось с обессиленным телом, где уж там работа! Рыли, а рядом лежал, как-то скрючившись, уже остывший давно рябой. Кровь тоже застыла. Обветрилась. Почти синей лентой лежала на руке.

Умереть нельзя. Опять-таки ему, лейтенанту.

– Ваша смерть исключается, – сказал полковник в той же комнате с зеленым абажуром. И на другой день повторил, прощаясь: – Смерть недопустима. Запомните это. – Вздохнул как-то странно, грустно даже. Видимо, умирали. Кто-то погиб уже на пути. На таком же пути. – Это, если хотите, самый высокий приказ. Приказ Родины…

Они вырыли все-таки могилу. Старались. Удивительно, но хотелось уложить товарища поудобнее. Хоть здесь, в земле. Страшное, леденящее сердце желание – сделать приятное уже неживому. Будто о себе думали: как там в холодной, мокрой матушке-земле. Зябко! Положили бережно. Не глядя закопали. Больно смотреть, как падают комья на лицо, на глаза.

А я не имею права умирать…

Я – не умру.

И он сказал круглолицему: «Меня не расстреляют». Верил, когда говорил.

Их накормили. До того, как начали рыть могилу. Всех. Баландой, конечно. Дали еще кофе суррогатный, неизвестно из чего приготовленный. Ели у склада станционного, усевшись на железные трубы, сложенные для отправки в Германию.

Отпивая из консервной банки баланду, глотками маленькими, чтобы продолжить удовольствие, он изучал немцев. Ему надо было изучать.

Эсэсовцы. Обычные лица. Вернее, обычные по линиям. И в то же время чем-то отличные от гнусавого или унтера щупленького. Здоровее, во всяком случае. Румянец на щеках. Глаза спокойные. Равнодушные. Еще что?

Нет, ничего особенного его наблюдение не открыло. Ничего. Напрасно он пытался сделать обобщение, установить закономерность.

Немцы тоже наблюдали. Тоже изучали. Закономерность они применили сразу.

– Офицер? – спросил старший из эсэсовцев, стрелявший в рябого. Стал рядом с лейтенантом и посмотрел пристально на его петлицы.

Это был первый вопрос, обращенный к нему за две недели плена. Пожалуй, даже первый разговор. Прикинуться непонимающим нельзя было. Слово такое произнесено, каждый знает. И он кивнул. Пояснил.

– Лейтенант.

– О-о!