
Полная версия:
Яркие пятна солнца
Выскочили – дождь лил, как из ведра, – побежали: Серега домой, а мы с Ниной – к Кремлю. Я, жалея ее, опять старался накрыть нас полиэтиленом, боялся, она простудится, да еще фотоаппарат, пленки, она бежала сосредоточенно, молча – тут меня уже начало все это захватывать, нравилось, я входил во вкус, казалось, что вот это-то и великолепно – приключение! – сейчас мы добежим до Кремля, постоим где-нибудь под аркой (противна была неопределенность, хмарь, а это уже настоящий дождь, ливень, просто здорово!), и еще у нас впереди целый вечер, и мы, наконец, с ней вдвоем… Впереди сквозь струи дождя показались арки торгового ряда, я крикнул:
– Давай туда!
Но Нина махнула рукой, побежала дальше, к общежитию – что-то неприятно задело меня в этом ее жесте и в лице, не понравилось, – я ворвался под арку, остановился. Выглянул – она уже скрылась из виду.
Я стоял, мокрый насквозь, под аркой торгового ряда, смотрел на дождь и чувствовал, что отношение мое к ней и Сереге переменилось опять. В ее лице на бегу я увидел нечто такое, что опять показалось странным. Какая-то досада, какое-то отвращение… Не ко мне персонально, нет. Похоже, к дождю, к тому, что так неудачно все складывается, а поэтому и ко мне тоже – вот что плохо. Я-то при чем? Что-то паническое, малодушное было в ее лице, это прозвучало уж совсем диссонансом – особенно после рассказов Сереги и ее восторженной реакции на них… Или ей не понравилась моя волынка с полиэтиленом, эти интеллигентские штучки, и отношение мое к монологу Сереги, которое, конечно, ничего не стоило по моему лицу увидеть? Господи боже мой, ничего-то мне не понятно.
Я стоял в растерянности и досаде, и у меня не было никакого желания бежать за ней следом. Я вообще не знал, что теперь делать.
Дождь весело смывал пыль и грязь с асфальта, стало светлеть, туча уходила.
Вдруг послышались шлепающие шаги, из-за угла улицы вышел человек и направился ко мне. Подойдя, он внимательно посмотрел на меня, заулыбался и протянул руку:
– Славка, – сказал он.
На вид «Славке» было лет сорок с гаком. Следующим его заявлением было:
– Дай пятнадцать копеек.
Сказав это, он перестал улыбаться и внимательно наблюдал за выражением моего лица. Что-то мне в «Славке» понравилось, и я протянул ему тридцать.
Он взял, внимательно разглядел обе монеты, заулыбался опять и изрек:
– Слушай, а ты парень хороший.
– Да? – сказал я. – Это из-за тридцати-то копеек?
Он опять перестал улыбаться, нахмурился и протянул мне деньги обратно.
– Возьми, мне не нужно. Я просто так попросил, проверить. Даст, думаю, иль не даст.
Самое интересное, что я ему действительно поверил.
– Не надо, – сказал я. – Возьми. Только не в деньгах же дело.
Он поразмыслил над моими словами, подмигнул и сказал:
– Ты русский.
– Да, – согласился я. – Ну и что же?
– А я русских люблю.
Положив монеты в карман, он от души пожал мне руку.
– А ты что же, не русский? – спросил я.
– Я?! Ты что, не видишь? Да я…
Нахмурившись опять, он покачался немного вперед-назад, но так больше ничего и не придумал. И все-таки он мне нравился. Наконец, он изрек:
– Ты знаешь, как я Ростов люблю? Во как!
Он повел рукой, очертив над головой круг.
– Мне он тоже нравится, – сказал я.
– А ты здесь давно живешь? – спросил он.
– Не очень, – сказал я и вдруг решил вот что: сейчас к себе в гостиницу, переоденусь и – в общежитие к Нине. Не бросать же мне ее теперь.
– Извини, друг, – сказал я. – Мне пора. Вот и дождь кончился.
10
Когда я постучал в знакомую дверь, отозвалась не Нина. Но дверь отворилась, я увидел беленькую Лиду, подругу Сереги. Из-за нее выглянула и Нина, голова ее была мокрая, косицы торчали во все стороны, она являла собой довольно-таки нелепое зрелище. Я миновал маленький «предбанник», вошел за девочками еще в одну дверь и шагнул в заветные покои. Увидев картину, что открылась моим глазам, я растерялся.
Для каких нужд была создана эта большая длинная комната, я не знаю. Она была неправильной, слегка усеченной формы. В облупившейся обшарпанной левой стене темнели какие-то ниши, а под ними виднелись печные дверцы. От двери, в которую я вошел, к грязному полу вели ступеньки, у противоположной торцевой стены стоял маленький кухонный стол, слева и справа от двери темнели кучи висящей одежды. Помещение это напоминало какой-то склад или кочегарку – если бы не десяток кроватей, стоящих в тесном ряду у правой стены, головами к окнам. Это и было общежитие девочек-студенток.
У кухонного столика сидела красивая Наташа – третья из тех, с кем познакомились мы с Аликом в ресторане, – и незнакомая мне девушка лет двадцати.
– Римма, – сказала она, протягивая руку.
На столике стояли две бутылки – из-под водки и из-под портвейна. Последняя – полная на три четверти. Пепельница полна окурков.
– Садись с нами, – пригласила Наташа. – Нина сказала, вы здорово промокли.
Я сел.
– Нинка, а ты чего же? – спросила Наташа, обернувшись.
– Ладно, давайте уж, так и быть, – сказала Нина и подошла.
– Она у нас скромная, – сказала Наташа. – Юра, правда, Нина хорошая девочка?
– Очень хорошая.
– Хорошая… Страшная, как смертный грех, – сказала Нина и тряхнула головой.
– Здорово промокли? – сочувственно спросила Наташа и продолжала:
– А мы, видишь, горе запиваем.
– А что такое? – спросил я.
– Ох, Юра, Юра, не спрашивай. Полюбила парня одного, а он дерьмом оказался. Понимаешь?
Лида всхлипнула. Тут только я заметил, что глаза у нее здорово заплаканные. Она и так-то красотой не блистала, а теперь… Незнакомая мне Римма, довольно милая, но очень уж простоватая, с моим приходом держалась очень скованно, сидела, выпрямив спину, и смущенно улыбалась. После Наташиных слов она перестала улыбаться и взяла чашку с вином.
– Скажи, Юра, почему ребята такие дерьмовые пошли? – спросила Наташа, затягиваясь сигаретой.
– Да ведь это как сказать… – начал я.
– Вон, у Лидки тоже горе, – продолжала Наташа, не слушая.
– Ладно, – сказала Лида, и глаза ее наполнились слезами. – Давайте выпьем лучше.
– Ах, девочки, девочки, – сказал я. – За ваше счастье. За тебя, Наташа, и за Лиду тоже. Чтобы все у вас хорошо было. И за Нину с Риммой, конечно.
Нине не хватило стула, и она стояла рядом. Я хотел уступить. «Сиди, –сказала она. – Ты гость». Мы выпили. Девчонки ели жареную кильку из свертка и молчали. Я вдруг почувствовал, что именно вот так они и сидели до меня. Выражение лица Нины было опять новым – очень серьезным и взрослым. Все молчали, но странно: я понял, что они приняли меня. Даже Римма расслабилась, а Лида, не стесняясь, всхлипывала потихоньку. Все курили. Даже Нина.
– А ты хороший парень, – сказала вдруг Наташа. – Вот удивительно: сначала казалось, Алик такой интересный, а ведь ты в тысячу раз лучше. Не сравнить…
На правах уверенной в себе красивой женщины она, не стесняясь, рассматривала меня. Ну, скажите, что с этими глупыми девчонками делать?
– Ах, Наташа, Наташа, – сказал я. – Ну что же делать, если так получается. Я думаю, вы помиритесь. А еще лучше знаешь что: найди другого. А? Ведь ты красивая, что тебе стоит. Раз ты говоришь, он дерьмо. Найди другого, тогда и на самом деле поймешь.
– Ох-х… – вздохнула Наташа и отвернулась.
А некрасивая Лида еще сильнее заплакала, размазывая краску с ресниц. И что у них могло с викингом стрястись? И когда? Изменил, что ли. Девоньки вы мои девоньки, подумал я вдруг. И несмотря на то, что все они извозились в рыбе, каждую захотелось мне расцеловать.
– Ну, ладно, – сказала Наташа. – Пойдемте, девочки. Будь здоров, Юра. Нину не обижай, люби. Она хорошая у нас.
– Хватит тебе, – оборвала ее Нина.
– Хорошая, хорошая, не притворяйся, – сказала Наташа, раздавила окурок в пепельнице, кивнула мне, встала.
– До свиданья, – сказали Римма и Лида, и они трое ушли. Мы с Ниной остались.
Не очень-то уютным было наше пристанище. Хорошо, что хоть начало уже темнеть, а света Нина, к счастью, не зажигала. Мы молчали. Нет, все-таки она хорошо ко мне относится, я это чувствовал, но слишком уж все получалось грустно. И надо ж ведь, чтобы так не везло.
– Ну, и где же твоя кровать? – спросил я.
– А вот, – сказала она. – Садись. У меня не убрано…
Все-таки ее койка показалась мне опрятней других. В головах, в простенке между окнами висел портрет какой-то красотки из журнала и – Есенин.
– Ты что, стихи Есенина любишь? – спросил я.
– Да, очень, – сказала она.
Но не было, не было радости никакой. У нее даже плечи были опущены, и, похоже, она своей кошмарной прически уже и не стеснялась. Я ждал. Какое-то двойственное чувство было: жалость, печаль, досада и – желание во что бы то ни стало это преодолеть. Что же теперь – рыдать в отчаянии?! Подумаешь, дождь, подумаешь, кочегарка эта, подумаешь, от прически ничего не осталось. Ну и что?
– Сколько тебе лет, Нина? – спросил я.
– Восемнадцать.
– А Наташе?
– Двадцать один.
– А Лиде?
– Двадцать. Они с Наташей не в техникуме. Здешние, из Ростова.
Помолчали. Нина подошла к окну. В дверь постучали. Нина открыла. В сумерки кочегарки вошла довольно высокая, но очень ладная девушка, светленькая и, кажется, очень хорошенькая. Едва переведя дух, она решительно произнесла несколько энергичных слов, от которых я даже слегка опешил – не ожидал, – а Нина быстро глянула на меня. Заметив меня, девушка коротко кивнула, но, кажется, ничуть не смутилась.
– Пожрать ничего нет? – спросила она, подошла к столику, подвигала чашки, посмотрела на свет бутылку.
Нина щелкнула выключателем. Оказалось, под довольно высоким потолком кочегарки висят две голых электрических лампочки на голых шнурах, горела только одна.
– Там внизу консервы, Юлька, посмотри, – сказала Нина.
Юлька решительно присела, открыла дверцы столика, достала банку. Да, она действительно была очень хорошенькая, красивей даже Наташи. Я с интересом разглядывал ее – так странно контрастировали ее внешний вид и манеры. Что-то ангельское было в ее лице, а фигура казалась удивительно аристократичной – длинные ноги, тонкая талия, в меру высокая грудь, длинная шея. По-моему, она была даже красивей Аленушки.
Нина подошла к ней, и пока Юля ела консервы, о чем-то они переговорили. Наконец Юля встала, потянулась с необыкновенным изяществом и сказала:
– Ну их всех на хрен, Нинка. Пойду прошвырнусь. Приходи тогда, если хочешь.
– Там посмотрим, – сказала Нина.
И Юля ушла.
– Куда она тебя пригласила? – спросил я.
– А, на танцплощадку.
– Я там был вчера, – сказал я.
– Да, там ужасно, – сказала Нина. – Но она не танцевать. Юля в одного джазиста влюбилась.
– Черненький с бородкой?
– Да.
Ясно. Педро-Мигель.
– Он что, руководитель у них, что ли?
– Руководитель. И на ударных. Юля на него каждый день смотреть ходит.
– Смотреть?
– Да. Они ж не знакомы.
– Господи. А она – тоже в техникуме?
– В техникуме.
– Сколько лет.
– Семнадцать.
Ох-хо-хо. На этот раз Нина села на соседнюю койку. Наши колени почти соприкасались. Чуть-чуть, едва слышно, тоненькая мелодийка прорезалась сквозь хаос. Отдельные лучики, проблески засияли. Ну как же, как же в таких случаях быть? Что надо сделать мне? Ведь нельзя ж теперь так вот уныло, ведь жизнь-то идет и столько в ней еще хорошего может быть… Ниночка, милая, подумал я, настраиваясь.
Но в дверь опять постучали. Причем так громко, что я напрягся. Алик? Однако, когда Нина открыла, на ступеньках показалась невысокого роста совсем юная девушка, пухленькая, кругленькая и с совершенно рыжими густыми растрепанными волосами. Видно, она стучала изо всех сил, может быть, даже ногой. Не обращая внимания на меня, она спустилась по ступенькам, подошла к одной из кроватей, бросила на нее сумочку, закрыла ладонями лицо и громко запричитала:
– Зачем, зачем я сюда вернулась, о, господи, зачем! Не могу, не могу больше здесь, дура я, дура!
– Ладно, Олька, тебе, – сказала Нина. – Познакомься вон.
Оля отняла от лица ладони, посмотрела на меня, улыбнулась как ни в чем не бывало, подошла и протянула крошечную пухлую ручку:
– Оля.
Улыбка у нее тоже была какая-то кругленькая, уютная.
– Извините, – сказала она, – я вас не видела.
И она села на одну из кроватей, приветливо улыбаясь и как будто бы ожидая светской беседы.
– Юля на танцплощадку пошла, – сказала Ника. – Тебя с собой приглашала. Пойдешь?
Лицо Оли опять резко изменило свое выражение, сморщилось, она упала лицом на подушку и захныкала:
– Надоело, боже мой, как надоело, Ниночка, милая, не могу больше…
– Есть хочешь? – спросила Нина.
Оля перестала хныкать, села, вытерла слезы, поправила свою огненную копну и сказала:
– Пойду.
Судорожно всхлипнув еще раз, совсем, как ребенок, она встала и молча пошла к двери.
Не успели мы с Ниной перевести дух после ее ухода, как в дверь опять постучали. Нина пошла открывать и долго не возвращалась. Наконец вернулась и сказала, что это приходил Алик, и она выпроводила его.
– Ох, Юра, как он мне надоел! – сказала она. – До чего же привязчивый…
– Я ведь из-за тебя вернулся, знаешь, – сказал я.
– А что же сразу вчера не зашел? – спросила она.
«Да, почему?» – подумал я, но ничего не сказал.
И опять, кажется, начало налаживаться, и уже мелодия зазвучала.
– А ты ждала? – спросил я.
– Вообще-то ждала, – сказала она.
И отвернулась к окну. А я почувствовал, как сердце вздрогнуло и начало набирать быстрый темп. Но, господи боже ты мой, в дверь опять постучали.
На этот раз к нам пожаловал невысокий парнишка, не вполне уверенно держащийся на ногах. Он строго посмотрел на меня, потом на Нину, потом опять на меня и наконец протянул руку:
– Венька.
Я посмотрел на Нину. Она была рада приходу Веньки и как будто бы даже чувствовала облегчение. Когда же Венька широким жестом вытащил из кармана и поставил на стол начатую бутылку водки, я увидел на лице Нины выражение какого-то механического оживления – точь-в-точь как на острове.
И не в самой водке было дело – это я хорошо чувствовал, – а в ситуации. Как будто бы появление Веньки, а вместе с ним и бутылки было каким-то символом, знаком, привычной какой-то командой, после которой и Нина, и Венька включились в действие, где роли каждого были четко запрограммированы. Я почувствовал, что и моя роль мне ясна: горечь, печаль, позиция бессильного наблюдателя…
Я выпил немного, совсем чуть-чуть, чтобы не обидеть Веньку, Нине же он налил почти полчашки, и она, морщась и охая, выпила до дна и уже смотрела на него во все глаза, выжидая, и Венька – точь-в-точь как тогда Серега на острове – начал безостановочную исповедь, только она была немного другой: он не расписывал свои подвиги, он, наоборот, жаловался на судьбу – на то, что потерпел в этом году крупную неудачу: провалился в институт, второй год подряд, а еще весной у него мать умерла, а еще он работает «на шабашке» на стройке, чтоб заработать, потому вот и не поступил в институт – «шабашка» время все отнимала.
– Стовариантная система там! – с рыданием в голосе говорил он. – Списать никак нельзя было, и шпоры не помогли! Диплом можешь мне сделать, ты, москвич, скажи, диплом можешь мне сделать, денег не пожалею! – обратился он ко мне в полном отчаянии, а когда я сказал, что не могу, он и на самом деле начал вытирать слезу рукавом, а Нина гладила его по плечу. Когда же он успокоился и начал опять рассказывать, как сдавал экзамен – «стовариантная система!» – и, рассказывая, частенько употреблял этакие, неприводимые здесь слова, Нина успокоилась тоже, но с пылким вниманием слушала его, а за каждое этакое слово щипала его за ногу или за плечо – точь-в-точь как тогда Серегу. Выяснилось еще, что после смерти матери он остался совсем один – отец давно бросил их, родственников поблизости никаких нет, и самое страшное для него – возвращаться по вечерам в свою комнату одному.
– Ну, так жениться надо, – сказал я, и в ответ на мои слова Венька опять зарыдал.
Наконец он, по-моему, надоел даже Нине, и мы решили пойти прогуляться. Венька отправился с нами, но в конце концов все же оставил нас вдвоем. Мы с Ниной шли по пустынным вечерним улицам, молчали. Обогнули Кремль, опять оказались на Нининой улице.
Кривая узкая улочка была совершенно пуста и ярко освещена – как декорация. И вдруг мы увидели две девичьих фигуры. Они, согнувшись, делали что-то непонятное, как будто бы искали что-то под фонарем. Подойдя, мы разглядели, что это Юля и Оля. Затаив дыхание и тихонько повизгивая, они поочередно пытались взять в руки крошечного лягушонка, который передвигался по тротуару коротенькими прыжками. Наконец Юле это удалось, она осторожно накрыла его ладошкой, взяла в руку и погладила, пальцем по головке. Потом отпустила.
– Ты молодец, Юлька, – сказала Оля. – Я бы ни за что не смогла. Ну, что, спать пойдем?
Они ушли, а вскоре я проводил и Нину.
В большом номере нашей гостиницы еще не спали. Алика с новым его приятелем не было, но были два молодых художника – они возились с подрамниками и кистями (приехали из Ленинграда), – а также вчерашние муж и жена. И Николай Алексеевич. Заканчивался какой-то горячий спор.
– А кому это нужно? Кому это нужно? Я что-то не вижу, чтобы кому-нибудь нужно было! – кричал один из художников. – Они всем довольны!
Другой молчаливо перебирал кисти, но было ясно, что он со своим товарищем солидарен.
– Как это вы так говорите, – тихо сказала женщина. – Как же это может быть не нужно? Где же довольны? Они просто не понимают, в чем дело, вот и кажется, что довольны. Потому и молчат, что не понимают.
– Молчат – и не нужно! Ведь молчат же? Так ведь, а? Значит – не нужно! – сказал художник и саркастически улыбнулся.
– Они не молчат, – тихо сказал Николай Алексеевич.
– А что же? – Художник уставился на него агрессивно.
– Они говорят, только по-другому, – спокойно ответил ему Николай Алексеевич и обратился ко мне:
– Ну, где вы сегодня были? – Он уже знал, что я путешествую на велосипеде и задержался здесь, чтобы как следует познакомиться с городом.
– В общежитии был, у девочек-студенток, – сказал я с неожидано появившейся резкой досадой. – Кошмар. Кочегарка какая-то. Сами они, правда, из Ярославля, а здесь практику проходят. Ясно, что это временно, а все же. Да не только в общежитии дело. Вообще. А потом удивляемся: нравы этакие, то, се! А откуда им другого набраться? Или танцплощадку здешнюю взять…
– Да, – сказал Николай Алексеевич. – В том-то и суть. Культуры не хватает, самое главное. А культура… Культура это ведь не только чтобы книжки читать, картинки смотреть разные. Культура это ведь прежде всего, как бы получше выразиться…
Тут вошел какой-то человек и позвал Николая Алексеевича в шахматы играть. Николай Алексеевич извинился перед нами и ушел, так и не договорив.
– Да, – сказал молодой муж, – дикость огромная. Культура, можно сказать, не ночевала. А ведь потому, что пьют. Водка во всем виновата.
– А водка почему? – спросил я.
– Культуры нет, – ответил он. – Развитие хромает.
– Да, развитие низкое, – подтвердила жена. И, помолчав, добавила: – Пошли, Володя. Завтра рано вставать…
Они ушли.
Один из художников решительно расстилал постель, другой уже лег и, накрывшись с головой, отвернулся к стенке. Я тоже разобрал постель и лег.
11
Печально мне было, горько. Трудно даже выразить, как. Нина, Аленушка, Юля… Красота Кремля, озера, Серегина удаль, «Славка»… Все это сплавилось в странную смесь, и невозможно было во всем разобраться. Ведь столько вокруг красоты, как будто бы, а вот… Мучительный ком переживаний словно бы застрял в моем сознании и требовал понимания, какого-то действия, но я, ей-богу же, не знал, какого именно. Первоначальное блаженно-созерцательное состояние путешественника сменилось совсем другим, мучительно-размышляющим, но ведь этого мне и так хватает в обычной жизни. И приходили уже мысли, что зря я, наверное, вернулся. Хотел праздника, а вышло… Что же касается Нины, то какая же она на самом-то деле? Уж как-то все в тот длинный день переплелось – невезения прямо свалились, а на самом деле что?
Обстоятельства, они, конечно? Ну, а помимо них? Мы-то сами значим что-нибудь, или одни только обстоятельства? Эти бесконечные перемены в ней… А главное – нелепая моторность в ситуации «бутылка». Можно ли хотя бы в принципе сделать так, чтобы она, Нина, была такой, как утром, как потом в музее и сразу же после него, перед озером и дождем? Хотя бы теоретически можно? И если да, то как?
Утром я просыпался несколько раз, видел серые сумерки за окном, слышал шум дождя и засыпал опять. Мутные какие-то были сны. Наконец проснулся окончательно. О продолжении путешествия не могло быть и речи. Представляю, как развезло обочины шоссейных дорог и проселочные. Я остался один в большом номере – обитатели гостиницы разбрелись кто куда, а Алик так и не ночевал, он, по слухам, уехал в Иваново насчет работы. И я принялся размышлять. Отчего это все-таки происходит? – размышлял я. Неужели обстоятельства так сильны, что мы, люди, перед ними уже и бессильны? Мы часто сетуем, например, на водку. Водка, мол, губит, не пьет человек – человек, а запьет – и нечеловек уж. Но ведь пьют отчего-то люди…
Всю жизнь мне казалось, что путь прямых категорических запретов ошибочен. Ведь человек может справиться со своими пороками только сам, «изнутри», сознательно преодолевая. Сознательно – от слова «знание». Категорический же прямой запрет потому бессмыслен, что он лишает человека возможности познания и даже наоборот – покрывает непознанное этаким загадочным флером, таинственным, очень соблазнительным сиянием. Запрет без объяснения и просвещения – обострение проблемы, а не решение ее. Не случайно же родилась пословица:«запретный плод сладок». Не запрет нужен, наверное, а что-то другое. Что?..
В одном я убежден совершенно – и жизненный мой опыт подтверждал такое неоднократно: не захочет Аленушка одурманивать себя, если поймет, осознает истинную свою красоту, если увидит, что и другие понимают это, не нужны будут ей грубые, скучные удовольствия, если испытает она более тонкие, разнообразные, если почувствует себя сложнее, глубже, в тысячу раз интереснее. Если ощутит, что в ней, как и во всяком другом человеке, – вселенная. И если, конечно, получит возможность – как и всякий другой человек – об этой своей вселенной во всеуслышание заявить, поделиться с другими. Вот и Нина моя… Да, неудачно складывалось у нас, но…
У меня вот как часто бывает. Думаешь о чем-то, ломаешь голову, пытаясь осмыслить – и тут подвернется что-нибудь на глаза или на слух: этакая подсказка мне, бестолковому, этакий отзвук «из центра», волна. И вздрогнешь даже: вот ведь он, ответ. Бывает, это какое-то событие, разговор или прочитанная книга, статья. Иной раз достаточно одного абзаца, а то и фразы или слова даже, поставленного в неожиданном сочетании. И тут как будто бы кристаллизация происходит, рождается решение, мысль. Как говорит восточная мудрость: «Срок настанет – и муравей гонцом придет». Главное, чтобы срок настал. Созреть, значит.
Так и получилось, что когда я обо всем этом думал – по радио была какая-то литературная передача, слова журчали, я привычно пропускал их мимо ушей, но вдруг услышал явственно: «Самым отрицательным человеческим качеством он считал безделье, лень. Очень ценил образованность…» Эта была передача о Корнее Чуковском. В первый момент я еще не понял, как относились эти слова к тому, о чем думал я, но по тому, что я так явственно их услышал и что-то во мне немедленно им откликнулось, ясно было: обязательно относились. Но как?
«Образованность» – понятно. Это та самая «культура», о недостатке которой в один голос говорили уважаемые обитатели нашей гостиницы вчера. Но образованности и, так сказать, наличия культурных материальных ценностей, конечно, мало – правильно выразился Николай Алексеевич, хотя и недоговорил. Что он имел в виду, интересно? Ясно же, что истинная культура – это еще и умение приложить прочитанное, увиденное к жизни. То есть умение жить по-человечески с другими. И не только с людьми, я бы сказал. Мы ведь все связаны не только с людьми, но и с природой тоже. Чтобы понять это, нужна, конечно, и образованность… Ну, хорошо, а лень?
Пока я умывался и завтракал, вот что пришло мне в голову. Что если бы доходы от продажи вина, водки и сигарет пускать исключительно на строительство библиотек, читален, музеев, клубов и кинотеатров, бассейнов, лодочных станций, фабрик туристического снаряжения, книжных типографий? И учредить бы из этих доходов ежегодные премии художникам, писателям, кинематографистам, учителям? чем не идея! Смешно, конечно, наивно, а все же.