
Полная версия:
Вирракс - нулевой носитель
Кайр смотрел на эту ладонь. В наушнике Гарн называл его по фамилии и говорил о сорок первой минуте. Он снял перчатку.
У него было тридцать секунд, чтобы передумать. Он не передумал.
Касание было мягким. Сегменты ладони сомкнулись вокруг его пальцев с точностью, с которой ювелир берёт камень, — и по руке пошёл ритм.
Ритм входил не через кожу. Он входил через кровь. Кайр услышал — впервые в жизни это слово означало не звук — последовательность, которую только что видел на куполе, теперь изнутри: она разворачивалась в нём, как свиток, от первого удара до последнего. Его рука дёрнулась. Он не убрал её. Секунды прошли — много секунд, больше, чем разрешала арифметика Гарна, — и под ритмом начали проявляться образы.
Глубина. Огромная, давящая, родная глубина — виденная не глазами, а всем телом сразу, так, как видит рыба. Звёзды над глубиной — точечные, холодные. И потом: звёзды погасли.
Все. Разом. Не по одному, не по ветру, не за тучами — разом, как гаснет комната, когда кто-то проходит мимо выключателя.
Четыре минуты мир молчал. Не тьма — тишина. Вода не шевелилась. Тепло не поднималось. Даже собственная кровь в собственных жилах двигалась с усилием, как по вязкому стеклу. И сквозь эту тишину, в самом её дне, Кайр почувствовал — уже своими словами, уже своей памятью — то, что миллионы людей Эстары видели в ночь Погасания: что-то смотрело. Из глубины. Без злобы. Без голода. С вниманием, которое тяжелее любой злобы.
Потом звёзды вернулись. Машины завелись. Мир вздохнул и сделал вид, что ничего не было, — а в глубине началась работа. Медленная. Многослойная. Терпеливая.
Касание кончилось.
Кайр стоял на коленях на выметенном полу чужого дома и не мог вспомнить, как оказался внизу. Рука, которой он касался, гудела до плеча — не больно, а полно, как гудит колокол после удара. Тварь отступила на полшага и снова сложилась в цветок, и по её куполу из тусклого света побежала новая последовательность — короткая, дважды, — и Кайр, всё ещё читая его телом, понял её так, как понимают не слова, а интонацию:
«Не бойся. Я записал тебя.»
— Гарн, — сказал он в наушник. Голос сел. Он сглотнул и начал заново. — Гарн. Я живой. Внизу никого нет. Поднимаюсь.
— Тридцать девять минут, Кайр. Что там было?
Кайр посмотрел на тварь. Тварь смотрела в ответ — он знал это всем телом, кожей спины, как знают взгляд между лопаток.
— Старый склад, — сказал он. — Камни, банки, тара. Тридцать лет как никто не живёт. Больше нечего смотреть. Поднимаюсь.
Он солгал первый раз за смену. И, поднимаясь по чёрной лестнице, считая ступени, Кайр Вейрн не знал, что это была не последняя ложь и не главная, — и что через полгода он будет помнить эту лестницу как самое честное место в своей жизни.
Наверху Гарн смотрел на него долго, по-стариковски, поверх очков датчика.
— Ты хромаешь, — сказал он наконец. — И у тебя нет перчатки.
— Потерял. Внизу темно.
— Внизу у тебя был фонарь.
— Гарн.
— Помолчи. — Старший смены закрыл пробку и повернул вентиль до упора, двумя руками, как закрывают не дверь, а тему. — В отчёте будет: пробка цела, пена срезана неизвестным фактором, признаков присутствия нет. Ты писал в журнал про полтона. Я не спрашивал. Ты не спрашивал меня, почему я до сих пор не сдал в утиль первую обручалку. Идём наверх, техник. И молись, чтобы твои руки, — он посмотрел на Кайрову голую ладонь, — оставались просто руками.
Лифт поднимался четырнадцать минут. Кайр стоял, держась за поручень, и слушал собственную кровь.
В крови был ритм. Тот самый — с оттяжкой на счёте «три».
Оно было теперь с ним — или он был теперь с ним. Где кончалось одно и начиналось другое, не знали пока ни Палата, ни учебники, ни сам Кайр Вейрн, техник аварийных ворот, человек без дара.
Глава 4. Первая цена
Нера сварила суп.
Кайр понял это ещё на своём ярусе — не по датчику в лифте, не по дыму из-под двери, а по тому, что лестничная клетка внизу, у мусоропровода, звучала правильно. Он стоял у собственной двери, удерживая сумку, и удивлялся, почему руки гудят, а мысли — нет. Мысли были на удивление чистыми. Как после обморока. Как после долгого сна в чужом месте.
— Где ты пропал? Смена кончилась два часа назад, — сказала Нера, не оборачиваясь, когда он вошёл. Она резала хлеб, и правая кисть делала это с той новой, осторожной геометрией, которую Кайр ненавидел, потому что видел, сколько она стоит. — Ты голодный? Суп на плите.
— Голодный.
Он сел за стол. Нера поставила перед ним тарелку, и пар от супа поднялся к его лицу — густой, медленный, полный запахов.
Которых не было.
Он видел пар. Видел жирные круги на поверхности. Видел, как Нера, отойдя к плите, сунула ложку в кастрюлю, попробовала и поморщилась — «пересолила, скажи правду» — а он не мог сказать никакой правды, потому что не чувствовал ничего. Ни супа. Ни хлеба. Ни её волос, когда она наклонилась над столом рядом. Мир потерял четвёртое измерение — то, о котором никогда не думаешь, пока оно есть.
— Кайр?
— Пересолила, — сказал он. — Немного. Наливаю себе второй, чтобы заглушить.
— Странно, — сказала она, не оборачиваясь. — Я сегодня не досаливала. Я почти не ошибаюсь в соли.
Она усмехнулась — легче, чем нужно, он видел, — и повернулась к плите. А он сидел и смотрел на собственную правую руку, которая гудела до плеча тем самым колокольным гулом, и понимал со всей ясностью, на какую был способен человек с его профессией: гул был не усталостью. Гул был работой. Внутри него, ночью, на глубине, в чужом тёплом доме, что-то начало строить.
Он поднялся среди ночи — тихо, чтобы не услышала, — сел на кухне под единственный работающий светильник и раскрыл тетрадь Неры на пустой странице. Не её рабочую. Свою, из ящика, где лежали старые регламенты.
Зачем ему нужна запись, он бы не объяснил и сам. Он знал только, что восемь лет работы в аварийных системах вбили в него одну истину глубже всех регламентов: то, что не записано, не существует. Всё остальное — вторично.
Он писал долго. Сначала — событие: дата, отметка, описание касания. Потом — следствия: потеря обоняния, полное, без предвестников. Гул в правой руке. Сон как провал. Потом он начал писать то, что понял в темноте, лёжа и глядя в потолок, — понял телом, как понимают протечку по звуку капели:
«Что-то вошло в меня и начало составлять список. Я умею читать чужие списки всю жизнь — только у меня это называлось наблюдательностью, а у него это называется памятью. Оно записывает угрозы. Оно переписывает тело под угрозы. Я — теперь тоже.»
Он посмотрел на написанное. Почерк был его. Смысл был не полностью его. Он дописал внизу, стараясь, чтобы рука не дрожала:
«Правила, которые я пока понял. Первое: оно не даёт силу. Оно меняет тело под то, что тело пережило. Второе: за каждое изменение — счёт. Сегодня счёт: обоняние. Третье: обратного пути в счёт не входит.»
Тетрадь легла под матрас — туда, где у Неры лежали документы. Утром он унёс её на работу в сумке с инструментом, между регламентами, где никто из живых не заглядывал никогда.
Первую перестройку он ощутил на третий день.
Он стоял на узле Л-30, смотрел на показания манометра и вдруг понял, что смотрит не на прибор. Знание о том, что за перегородкой, слева, стоит перепад в полторы атмосферы, пришло справа — из руки, из гудящей правой руки, которая теперь, как выяснилось, читала давление сквозь сорокасантиметровую стену. Кайр подошёл к перегородке. Приложил ладонь. Стенка была простой, бетонной, скучной.
За ней было живо: перепад, турбулентность за третьим поворотом, лёгкая пульсация у старого задвижка — там, где по всем бумагам ничего быть не могло.
Он вызвал бригаду и потребовал вскрытия. Гарн трижды переспросил. Вскрыли: у задвижка — микроразрыв сварного шва, две недели до аварии, вылет на всю галерею, трое погибших по штатной таблице последствий. Мастер, вскрывший стенку, отошёл на два шага, посмотрел на Кайра и сказал только: «Ты как узнал?». И Кайр ответил правду, ровно ту её часть, которую можно было произнести: «Слушал».
Тело работало. Тело умело то, чего не умели приборы. И пока бригада заваривала шов, пока Гарн вносил в журнал формулировку «профилактическое вскрытие по личной инициативе техника», Кайр стоял чуть поодаль и считал.
Не деньги. Не минуты. Он считал то, что потерял.
Обоняние ушло в ночь касания — раньше, чем тело проявило хоть какое-то новое умение. Значит, счёт выставляется не за применение и не за результат — он выставляется за саму перемену: тело подписало договор у печи и списало плату сразу, всей суммой. Способность же проявилась позже, на третий день — когда тело пережило первое давление: спуск, стену, перепад.
Он вывел в тетради три строки — гипотезу, которую можно было проверять: «Триггер — пережитое: глубина, давившая всю ночь. Функция — читать давление сквозь стены. Цена — назначается в момент перемены и списывается сразу. Проверка: следующая перестройка придёт только после нового переживания — и счёт придёт с ней же, в ту же ночь».
Он достал тетрадь, развернул на чистой странице и вывел заголовок, который сам от себя не ожидал:
«Счёт».
Ниже — строкой: «Давление: сквозь стены. Оплачено: обоняние.»
А ещё, уже без тетрадей и граф, он узнал это — самое простое. Однажды в подъезде он поднял её шарф, оставшийся на перилах у лифта, — держал его и не почувствовал ничего. Дом, в котором он прожил двадцать семь лет, остался для него декорацией: у вида больше не было запаха. Он молча повесил шарф на крючок и впервые подумал, что слово «родной» наполовину сделано из запаха.
— Ты опять хмуришься, — сказала Нера тем вечером, за ужином, который он теперь ел как металл: холодный, полезный, безвкусный. — Опять смена тяжёлая?
— Смена как смена. Нера. Дай руку.
Она удивилась — он не просил такого никогда, оба выросли на воспитании «не тормоши», — но протянула ладонь поверх стола, ладонью вверх, как в детстве, когда они играли в то, что она «читает» по руке судьбу.
Кайр взял её руку в свою.
И почувствовал давление пальцев. Уверенное, живое, родное давление, по которому мозг безошибочно сказал: это Нера, это твоя сестра, она здесь.
А потом, между одной секундой и следующей, рука отчиталась о чём-то ещё — мелком, постороннем, на что он не подписывался.
А ещё — то, что он тогда списал на погрешность собственных новых чувств: все четыре секунды, пока он держал её ладонь, мелкая фаза её дрожи стояла ровнее, чем держалась месяцами. Данные были слишком хорошими, и он не поверил данным. Отметил — и не поверил.
— Что? — спросила Нера. Она смотрела на его лицо, и он не знал, что она видит. — Ты побледнел. Кайр. Что с рукой? Что с тобой?
— Устал, — сказал он. — Третий день в глубине. Рука отлежалась в перчатке — онемела. Пройдёт.
Он соврал второй раз за неделю.
Нера не поверила — он видел. А тело отчиталось о том, чего он не заказывал: в мелкой фазе её дрожи рука разобрала новую, третью по счёту частоту, которой не было месяц назад. Прошлая отчётность знала две.
Рука читала не болезнь — вибрации: частоту тремора, скорость проводимости, упругость мелкой фазы. Диагноз он достраивал сам, как достраивал по звуку капели протечку. Тело не знало слов «вторая степень» — оно знало цифры. Врачи Верхних ярусов за три года не сумели сказать больше того, что Кайр узнал за четыре секунды прикосновения: болезнь не остановилась. Она ускорилась. В месяце, который ей оплачен, — с запасом в полтора.
Он держал сестру за руку и держал на лице то же выражение, с которым держал в руках нагретый металл. Это оказалось самым тяжёлым, что умело новое тело: оно всё записывало. Оно не умело одного — не хотеть знать.
Ночью, в тетради, под строкой «Давление: сквозь стены. Оплачено: обоняние», он вывел вторую строку и долго смотрел на неё, не решаясь поставить точку:
«Осторожно: счёт не кончается сам.»
А на десятый день после спуска, утром, на узле Л-26, ворота Л-26 — те самые, с новым тонким контуром, закрывавшиеся на полтона быстрее, — запели.
Не загудели. Не застонали по-стариковски, как они стонали годами. Запели — ровным, низким, растянутым тоном, который ушёл в пол, в стены, в грудную клетку, и Кайр, стоявший к воротам спиной, обернулся на этот звук, потому что не в нём было дело.
В том, что на этот тон его тело ответило раньше головы.
Правая рука поднялась сама — ладонью к воротам, как ладонь к перегородке, — и Кайр Вейрн, техник третьей категории, человек без дара, человек без истории, стоял посреди галереи, слушая, как из глубины под Нижними секторами ему отвечает что-то большое, терпеливое и очень старое.
Оно поднималось вверх. И оно знало, как его зовут.
Глава 5. Данные, которые не должны были существовать
Через три недели после спуска узел Л-18 попытался убить галерею.
Это было рутиной в исполнении глубины: просадка старой магистрали, рост перепада на участке между отметками, и сорок минут до того момента, когда стена, рассчитанная на тридцать атмосфер, должна была встретиться с сорока четырьмя. По регламенту требовалась бригада из пяти человек: двое на задвижки, двое на контроль, один на резерв. По факту на галерее находился Кайр и техник Дол, у которого закончилась смена и который потому стоял на верхней площадке и рассказывал в радио о своей невесте.
— Дол, — сказал Кайр. — Замолчи на минуту.
— Я про задвижку, я вообще-то про дело! Наверху говорят, не надо руками, говорят, есть порядок—
— Замолчи. Я слушаю стену.
Дол замолчал. Даже невеста, кажется, подождала.
Кайр стоял у центрального задвижка, положив обе ладони на его колесо, и слушал. Так он делал уже неделю — сначала неловко, тайком, потом всё увереннее, потому что тело работало без промаха: правая рука читала перепад, и перепад этот можно было не просто услышать. Его можно было взять.
Не силой. Руки Кайра не были сильнее, чем вчера. Но когда он поворачивал колесо, тело — вся эта новая, экономная, честная в арифметике машина — само находило точку приложения, где сопротивление среды падало на треть. Он не давил на задвижок. Он договаривался с давлением.
Задвижок пошёл. Первый, второй. Магистраль перезапустилась с сухим щелчком, перепад упал, стена перестала считаться покойницей.
Сорок минут работы пяти человек заняли у Кайра одиннадцать. И он единственный в галерее знал, что произошло не «хорошо отработал». Произошло невозможное.
— Что это было? — спросил Дол снизу. В его голосе впервые за три месяца не было шума. — Кайр. Что это было? Ты один повернул центральный. Один. Я смотрел в глаза своей невесте быстрее, чем ты его прошёл.
— Разминка, — сказал Кайр. — Помоги вынести инструмент.
Он сказал это ровно, без нажима, и в момент, когда произносил, понял две вещи сразу. Первое: ложь теперь стоила ему дешевле правды. Это была плохая цена — не обоняние, не тепло, не сон, а что-то, что раньше называлось совестью, а теперь превращалось в тактику.
Второе: за его спиной, на панели узла, ровно светились индикаторы датчиков физиологического контроля. Аварийные работы — как всякая работа в глубине — писались в журнал целиком: пульс, дыхание, нагрузка, временные метки. Журнал ушёл в общий архив сектора автоматически.
Он вернулся в архив не потому, что забыл о журнале. Он помнил о нём каждый день с той смены — и три из них взвешивал, как взвешивают нагрузку на старый мост.
Расклад был такой. Не стереть — значит оставить кривую: ровную, нечеловеческую линию, по которой любая вертикаль рано или поздно выйдет на носителя. Стереть — значит оставить подпись: сам факт вмешательства, адресованный тому, кто умеет читать логи. Кривую ищет причина — безлично, методично, навсегда. Подпись ищет человек — а человек устаёт, отходит, ошибается. Он выбрал оставить след вмешательства, но спрятать характер аномалии: пусть ищут сбой датчика, а не носителя. Это был расчёт на выигранное время — и он знал его цену заранее.
Он сделал это чисто, как делал всё руками, — и не своими руками. Вход в архив он закрыл под временный ключ технического обходчика: штатный инструмент, который выдавался на срок ревизии и который он третью декаду носил в сумке вместе с регламентами. Восстановил индексы, поправил журнал обслуживания, закрыл операцию штатной меткой. Никакой записи о ночной смене на Л-18 в архиве больше не было.
Выйдя из архива, уже в лифте, он поймал себя на том, что руки у него сухие и спокойные — и только тут по-настоящему испугался. Не арифметики: а того, что арифметика эта у него получилась быстрее, чем совесть. Ложь теперь стоила ему дешевле правды — и это была самая дорогая цена из всех, что ему пока выставляли.
В тот же вечер, на сорок втором уровне столицы, старший аналитик Королевского зала адаптации получил по служебной вертикали плановую выборку аномалий Нижних секторов. Выборка готовилась автоматически, раз в декаду, и в девяти случаях из десяти состояла из дребезга датчиков и кабальных претензий подрядчиков.
Файл Л-18 не был ни тем, ни другим.
В файле была кривая. Кривая физиологической нагрузки человека, поворачивающего центральный задвижок, выглядела как линия, а не как гора: ровный пульс, ровное дыхание, нулевой рост усилия на участке, где по всем нормам физики усилие должно было расти. Под кривой стояли временные метки и технический состав смены. Три фамилии.
Аналитик открыл следующую запись и увидел, что запись о работах на Л-18 в архиве сектора отсутствует — а вместе с ней в утреннем пакете шёл автофлаг целостности, который архив выставил сам, ночью, без человека: минус одна строка, вход по временному ключу обходчика, срок ключа истекает через шесть дней. Ключ был штатный. Отпечаток был человеческий. Система не знала, кого потеряла, — но она знала, ЧТО потеряла, и говорила об этом ровным голосом машины.
— Варнек, — сказал аналитик, соединившись с соседним кабинетом. — Ты должен это увидеть.
Варнек Дор, командир группы задержания Палаты, дочитал файл быстрее, чем аналитик успел сесть. Он был сухим человеком с лицом, которое в мирное время не выражало ничего, — не потому, что чувств не было, а потому, что выражать их было не приказано.
— Время архива? — спросил он.
— Удаление — в 22:41. Работы на Л-18 — четырьмя днями раньше. Проверка по вертикали и по слежению—
— Не надо вертикали, — сказал Варнек. — Вертикаль — это те, кто умеет стирать чисто. Этот стёр аккуратно, но оставил машине дыру, а машина не спит. Значит, не вертикаль. Человек. — Он закрыл файл. — Временных ключей обходчика в секторе — шесть. Дай мне сменные журналы по этим отметкам. И список того, кто входил в архив.
— Приказ?
— Фамилии — мне. Не задерживать при контакте. Не отпугивать. Наблюдение.— Варнек встал. — И, аналитик. Если это окажется тем, что я думаю, ты не пиши об этом ни строчки сверх формата. Я не хочу, чтобы у этой бумаги была история раньше, чем у человека.
Он вышел. Аналитик остался сидеть перед экраном, на котором ровная, нечеловеческая кривая лежала поверх временных меток, как ров, выкопанный между обычной жизнью и всем остальным.
Кайр тем временем пришёл домой к половине одиннадцатого, поужинал тем, что Нера назвала «макароны с запозданием», и всю ночь не спал — не из страха, а из-за звука, который вернулся.
Ворота Л-26 пели.
Не каждую ночь. Иногда — дважды за смену, иногда — молчали три дня. Тон был всегда один и тот же, низкий, растянутый, и тело Кайра отвечало на него раньше головы: рука поднималась, ладонь ловила вибрацию сквозь перила, и в такт пению в глубине поднималось — поднималось! — то, что не было ни задвижком, ни магистралью.
Он лежал в темноте, слушал, как Нера скрипит пером в соседней комнате, и думал о том, что же такое было в том тёплом доме под отметкой минус семь, если оно, спустившееся оттуда к воротам, узнаёт его из всех людей на Эстаре.
Он не знал главного: что ответ на этот вопрос в этот самый момент лежал на столе у командира группы задержания в виде аккуратного списка из трёх фамилий.
И что фамилия Вейрн стояла в нём первой.
Глава 6. Выход
Вторая просадка пришла через пять дней и была не равномерной, а злой.
Горизонт подложки не опустился на девять метров, как в первый раз. Он опустился на четырнадцать — и неравномерно: участок под Л-12 провалился быстрее остального, как будто глубина давила туда прицельно. По всем расчётам, на отметке минус четыре начинал рваться межъярусный коллектор, а на отметке минус шесть, в старом техническом кольце, в этот момент находились люди: бригада каптажа, шесть человек, зашедшая туда до объявления тревоги, с рациями, работавшими на частоте, которую просадка глотала.
— Шесть человек, — сказал Гарн в оперативном зале, глядя на схему так, как смотрят в лицо врагу. — Коллектор рванёт через девяносто минут. Третьего выхода из кольца нет — только через отстойник минус пять, а отстойник заварен с твоих, Кайр, чертежей. Ты его заваривал сам два года назад.
— Я его заваривал сам, — сказал Кайр.
— И что мне писать в доклад? «Открываем, только если кто-то сумеет»?
В оперативном зале стало тихо. Дежурные смотрели в схемы. Гарн смотрел на Кайра.
С того вечера на Л-18 прошло двадцать три дня. За эти дни Кайр понял о своём новом теле три вещи, которые не были написаны ни в одной тетради. Оно не уставало от давления — оно уставало от лжи. Оно работало тем лучше, чем честнее была задача. И оно слышало перепады не только сквозь стены — оно слышало их сквозь людей: Гарн за последние недели стал для него открытой книгой, Дол — коротким аккуратным опусом про невесту, а оперативный зал — низким многоголосым гулом, в котором страх шести человек под землёй звучал поверх всего, как сигнальная линия.
Он слышал их. Шесть живых людей, которые отсчитывали своё время под четырнадцатиметровой толщей и не знали, что услышаны.
— Открываем, — сказал Кайр. — Я спускаюсь, вскрываю отстойник и веду их наверх. Мне нужно сорок минут и право не писать в журнал, как я это сделаю.
— Ты не сделаешь это руками, — сказал Гарн тихо. — Я не знаю, что ты делаешь со стенами, техник, но я вижу твои руки после Л-18. Они у тебя теперь не технические.
— Я сделаю это не силой, Гарн. Я сделаю это расчётом. Слушай план — четыре шага. Первый: я слушаю шов — в нём, как в любом старом шве, есть карта: участки напряжения, участки усталости. Второй: вскрываю не по метке резака, а по стыку слоёв, от наименьшего напряжения к наибольшему — каждый надрез снимает долю перепада и держит его ниже критического. Третий: когда перепад упадёт до единиц, срываю последнюю пластину — отстойник примет остаток кольца без второго рывка, потому что разница к тому моменту будет меньше его паспорта. Четвёртый: люди — за угол, к насосной: первый срыв, если я ошибусь на стыке, пойдёт вдоль шва — по прямой, где сейчас никого.
— А если ошибёшься не на стыке? — спросил Гарн.
— Тогда рукав минус шесть обрушится на меня. Поэтому шаг третий я делаю, только если слышу весь шов целиком. Ты писал в журнале «профилактическое вскрытие»? Пиши: «с поэтапным сбросом перепада».
— Расчётом, — повторил старший смены. Он произнёс это слово так, как командиры произносят слова, на которые подписываются. — Хорошо. Ты ведёшь. Я остаюсь наверху с радио. И, Кайр. Ты возвращаешься со всеми шестью. Или я перестаю быть тем, кто покрывает твою тетрадь с полтона.
Отстойник на отметке минус пять был заварен по всем правилам, которые сам же Кайр и писал: сплошной шов, двойной контур, расчётное время вскрытия бригадой — пятьдесят минут.
Кайр стоял перед ним один, положив ладони на холодный металл, и слушал.
Шов был длинным — двенадцать метров. Металл держал четырнадцать атмосфер перепада. Но металл был старым, и в нём, как в любом старом металле, была своя музыка: участки напряжения, участки усталости, участки, где атомы уже полвека жили на пределе и держались привычкой. Обычные люди видели шов. Кайр слышал карту.
Он не резал. Он пел в тон.
Первый надрез пошёл там, где напряжение было ближе всего к усталости, — не по метке резака, а по стыку слоёв, который тело нашло в толще за четыре секунды. Металл раскрылся не со скрежетом, а с долгим, ровным выдохом — так раскрываются швы, когда их вскрывают по воле материала, а не против неё. Кайр шёл вдоль шва, и за ним, метр за метром, отстойник отступал.

