
Полная версия:
Только это теперь и важно
Первая цифра – четверка. Томаш отпил пива. Пена осела, оставив липкое кольцо на усах. В кармане лежали еще три билета, купленных после матча. Тогда это казалось хорошей идеей. Его команда выиграла со счетом 2:1, народ на улицах пел, и киоск с лотереей как раз был открыт. Старик-продавец сказал: «Сегодня твой день, приятель».
Вторая цифра – ноль. Мужчина в пекарне отложил телефон, посмотрел в окно. Их взгляды встретились на секунду. Наверное, турист. Или переехал сюда в последние годы. Таких сейчас много в Порту. Томаш отвернулся.
В новостях утром сказали про метеорит. Пролетел над городом, осветил все на несколько секунд. Женщина-диктор улыбалась, рассказывая об этом, как будто это была хорошая новость.
Томаш подумал, что это, наверное, был какой-то знак. Хороший или плохой – неясно. Просто знак. Странно, что он проснулся именно в тот момент. Впрочем, кто знает.
Третья цифра – семерка. Он перестал скрести, посмотрел на оставшиеся закрытые ряды. В этом – ничего. Ноготь соскользнул, оставив недочищенное пятно. Затылок слегка ныл – наверное, от вчерашнего. «Супер Бок» с друзьями после матча. Или от того странного света ночью. Кто знает.
Мимо прошла женщина с собакой. Маленькая собака, из тех, что помещаются в сумочку. Она обнюхала ножку его стула и потянула хозяйку дальше. Полицейский махнул рукой проезжающей машине. Мигалки продолжали работать, хотя никакой аварии не было. Просто стояли, моргали в утренней тишине. Как тот ночной свет – без причины, без объяснения.
Томаш допил пиво, почувствовал горечь на языке. Сложил недоскребленный билет пополам и сунул в карман к остальным. Четыре маленьких метеорита, ждущих своего часа. Потом достал монеты – два евро и пятьдесят центов – оставил на столе. Спина затекла от сидения на жестком пластике.
Женщина в окне пекарни все еще была со своим блокнотом. Томаш вдруг подумал – может, она писала про него. Или просто делала заметки о своем спутнике. О том, что он вечно в телефоне. Мужчина задумчиво смотрел в окно, барабанил пальцами по столу.
Томаш встал. Неторопливо пошел домой. В кармане шуршали билеты. Четыре маленьких метеорита, ждущих своего часа.
Дома Ракель будет на кухне, в халате с цветами. Том же самом, что носит уже пять лет. Спросит, выиграл ли он что-нибудь. Он скажет, что не стал проверять до конца. Она покачает головой, как всегда, и вернется к кофе. «Ты бы лучше работу поискал», – скажет, не поднимая глаз. А ночью, может быть, снова пролетит метеорит. Или нет. В конце концов, разве это важно.
Завтра утром столик все равно будет стоять у перекрестка.
Письмо
Руй-Мигель проверил адрес в третий раз. Дом 347 на улице Алегриа. Конверт пожелтел по краям от прикосновений пальцев, от влажности почтовой сумки, от времени. Три месяца – срок для письма небольшой, но достаточный, чтобы оно стало частью ежедневного ритуала.
Сначала он пытался найти адресата. Спрашивал у соседей, как тот выглядит, звонил в дверь в разное время дня. Женщина с третьего этажа сказала, что жилец съехал месяц назад, может быть, два. Куда – не знала. Руй-Мигель должен был вернуть письмо на почту, пометить «адресат выбыл». Обычная процедура. На крайний случай просто оставить в парикмахерской Соузы.
Но письмо так и не покинуло сумку.
Каждое утро он брал его с собой. Конверт лежал между счетами за электричество и рекламными листовками. Руй-Мигель чувствовал его – почти невесомый, но всегда заметный. Иногда он доставал письмо, держал в руке, изучал почерк на конверте. Буквы были написаны синими чернилами, аккуратно, с легким наклоном вправо.
Начальство не проверяло. Письмо путешествовало по маршруту: от почтамта до улицы Алегриа, мимо пекарни сеньора Перейры, через маленький сквер с фонтаном, вдоль трамвайных путей. В конце дня оно возвращалось обратно. Руй-Мигель начал думать о письме как о спутнике. Оно видело то же, что видел он: собаку, которая лаяла из-за забора на углу Республики; старика, читающего газету на скамейке; девочку с красным рюкзаком, бегущую в школу. В дождливые дни он заворачивал конверт в пластик. В жару – прятал в тени. Однажды порыв ветра чуть не вырвал письмо из рук – Руй-Мигель поймал его в последний момент, прижал к груди. Бумага хрустнула под пальцами. Сердце колотилось. Он боялся потерять письмо больше, чем работу.
Прошла дождливая зима. В сквере расцвели магнолии. Наступила весна. Письмо стало мягче, углы конверта закруглились. Руй-Мигель знал каждую складку, каждое пятнышко на бумаге. Чувствовал тепло, исходящее от конверта.
В супермаркете он узнал его сразу. Мужчина стоял у полки с консервами, изучал этикетку на банке тунца. Узкие плечи. Голова наклонена влево. Руй-Мигель замер с корзинкой в руках. Письмо лежало во внутреннем кармане куртки. Мужчина повернулся. Их взгляды встретились. Моргнул. Отложил банку с тунцом обратно на полку.
Руй-Мигель медленно достал письмо. Конверт выглядел старым, потрепанным, но целым. Адресат посмотрел на письмо, потом на почтальона. Ждал.
Секунды растягивались. Из динамиков играла босанова. Реклама йогурта. Руй-Мигель держал письмо в вытянутой руке, на полпути между собой и адресатом. Его пальцы не разжимались.
Он думал о пустой квартире в доме 347 на улице Алегриа. О сотнях одинаковых маршрутов. О привычном весе в сумке. О завтрашней пустоте.
Адресат сделал шаг вперед, протянул руку. Руй-Мигель отдернул письмо и прижал его к груди. Они стояли так несколько мгновений – два человека у полки с консервами, а между ними три месяца.
Руй-Мигель кивнул, повернулся и направился к выходу. Корзинка осталась на полу. Спрятал конверт в карман. Письмо грело грудь сквозь тонкую рубашку. На улице моросил дождь. Руй-Мигель застегнул куртку до подбородка, проверил, надежно ли спрятано письмо.
Завтра утром он снова возьмет его с собой. Пройдет мимо пекарни, через сквер, вдоль трамвайных путей.
Дождь усилился. Он положил руку на карман и поспешил домой. Надо было купить молока.
Вечер трудного дня
Утром автобус пришел чуть раньше обычного. В морозы так бывало часто – может, чтобы двигатель не остыл, а может, просто водитель не любил стоять на месте.
Мы уже ждали его у дороги, сбившись в кучу. Рабочие – молча курили, втянув головы в воротники. Я стоял чуть в стороне, чертил носком ботинка по насту – будто что-то писал. Ноги замерзли почти сразу – как только пришел, но я все равно стоял на месте, лишь немного переминаясь с пятки на носок. Рядом кто-то покашливал, но никто особо не разговаривал. Дышали, пар шел изо рта, смешиваясь с табачным дымом, скрипели подошвы.
Когда старенький «Львовский» вынырнул из темноты и с рывком встал у обочины, в нас будто включили звук. Все разом заговорили, подались вперед. Забирались быстро, почти весело – с гулом, короткими репликами, внося с собой мороз, снег на воротниках и дыхание стылой улицы. Один стукнулся плечом, другой подбросил вперед сумку.
Я, как всегда, пробрался вперед и нырнул за металлическую трубу, которой шофер открывал дверь. Там, в углу, рядом с кабиной, дуло теплом от печки. Я встал боком, прижался плечом к перегородке и уставился в лобовое стекло. Дорога уходила в темноту. Снег валил большими хлопьями, прилипал к стеклу и тут же исчезал под движением дворников – тяжелых, с ресницами наледи по краям.
Как только все уселись, двери с лязгом захлопнулись, и шофер, не оборачиваясь, включил кассетник. Обычно с другими водителями по салону гремел шансон – про зону, вольных голубей, коварных баб и широкую душу зэка.
А у этого, очкастого, было что-то совсем другое. Он не разговаривал с пассажирами, не шутил. Просто включал свое и, как я, молча уходил в дорогу.
Я не знал названий песен, но узнавал их по первым аккордам. Говорили, что этот водитель – битломан. Что он слушает только «Битлз», больше ничего. Музыка была волшебной. Я не понимал слов. Но смутно догадывался, о чем она. Это было лучшее, что бывало со мной по утрам.
Сначала обычно играла та, где голос будто плывет в пустоте – медленно, тихо, как будто из другого мира. Я узнавал ее с первых аккордов. Слова шли сквозь гул мотора, и я уже не слышал, как кто-то кашлял или шаркал ногами сзади. Когда за рулем был он, я всегда радовался. По-настоящему. Внутри становилось тише. Вся дорога укладывалась в двенадцать песен. Иногда – больше, если приходилось пропускать встречные машины на переезде через ГЭС. Но чаще – ровно двенадцать. На двенадцатой песне – остановка у школы. Я всегда выходил один. Остальные ехали дальше – на судоверфь, на смену.
Иногда я представлял, что мы не на автобусе, а скользим среди погибших планет. И что водитель – не человек, а просто какой-то голос, который знает, когда повернуть. И что он включает эти песни не потому что любит, а потому что больше в этом мире ничего не осталось.
Вправо-влево, вправо-влево – дворники сметали снег с лобового, и в черноте утра это походило на огромный метроном. Такой стоял у нас в кабинете физики – с тяжелым маятником и щелкающим звуком, как будто время нарочно замедляли.
На второй песне я уже расслабился – облокотился спиной на перегородку и взялся руками за поручень под лобовым. Он был чуть шершавый, с лысеющей обмоткой, иногда подрагивал на кочках. Мне не нужно было держаться – но я все равно держался, просто так. Как будто это удерживало меня внутри этого утра, пока не кончится музыка.
Следующая была моя любимая – та, где голос тянется лениво, как будто поет кто-то, кто только что проснулся и не хочет вставать. Я не знал ни слова, но всегда ждал именно ее. Под нее хотелось просто стоять и слушать. И ничего больше. Но все равно каким-то внутренним чутьем знал: эта песня – про то, как можно ничего не делать. Просто стоять, смотреть вперед, слушать, как поют чужие люди. И ехать.
На двенадцатой песне автобус начал сбавлять ход. Сначала незаметно – просто что-то сдвинулось в моторе, изменилась вибрация. Потом – длинный выдох тормозов, скрип, рывок. Музыка все еще играла. Я всегда надеялся, что успеет доиграть до конца. Иногда – да. Иногда – нет. Сегодня песня обрывалась прямо на фразе. Хуже, чем снег за шиворот. Я проскользнул из-под поручня, пробормотал «спасибо» и выглянул наружу – в этот тревожный, холодный космос. На остановке никого, только кусты в сугробах и бетонный забор с ржавым проломом. Я спрыгнул вниз – на жесткий наст, услышал хруст под ботинками. Дверь лязгнула, и автобус тронулся дальше.
Я стоял и смотрел, как он уходит в темноту – с огоньками за мерзлыми окнами, с песней, которая все еще звучала внутри. Затем повернулся и пошел к школе.
В раздевалке пахло ботинками и мокрой одеждой. Я стоял у батареи, стягивал с себя куртку. Пацаны из параллельного класса сидели под вешалками – посмеивались, толкали друг друга плечами, переглядывались. Мне не нужно было смотреть – и так было понятно, про кого. Я уже напрягся. Это был не первый раз.
Потом подошел Климов.
Почти на голову выше меня, с тонким вытянутым лицом и короткой челкой. Глаза – в своей обычной полуулыбке:
– Ты правда дедушку – лопатой? – сказал он негромко, но так, чтобы все слышали. – Говорят, по башке – и в подпол.
Он усмехнулся и добавил, уже ближе:
– Рыжий, тебя вообще пускать в школу можно?
Я не ответил. Сердце заколотилось, но я все равно встал. Резко, почти не думая. Он не ожидал – на секунду отшатнулся.
Толкнул меня – сбоку, слегка. Я толкнул в ответ. Попал в плечо. В висках сразу застучало. Никто не смеялся. Стало тихо. Даже в коридоре, казалось, все стихло.
Зазвенел первый звонок.
– Ну, конопатый, жди теперь, – прошипел Климов и пошел на урок.
На литературе меня вызывали к доске – я не слышал вопросов. Просто вышел, взял мел и стал писать, что запомнил из прошлого параграфа. Пальцы дрожали, а внутри будто звенело. В итоге получил трояк. В классе на меня никто не смотрел – я сидел молча, стараясь не дышать слишком громко. Казалось, если выдохну чуть сильнее – все сразу заметят. К концу урока немного отпустило.
На перемене я стоял у стены, возле кабинета математики. Вокруг все металось – кто-то смеялся, кто-то бегал с пакетом на голове, кто-то кричал из-за угла: «Верни, дура!» Кто-то шлепал по затылку, кто-то догонял, кто-то что-то жевал. Мир шел своим чередом – без меня. Я просто стоял, ни с кем не говорил. Не пытался даже смотреть по сторонам. Дождался звонка – и только тогда вошел в класс.
На следующей перемене Мишка из шестого «В» дернул меня за рукав и сказал:
– Эй, пойдем, тебя там зовут.
Я ничего не ответил. Слова будто застряли в горле. Ноги понесли сами, тяжело, словно во сне. Уже понимал, что будет. Это чувствовалось – по взглядам, по пустому коридору. На лестничном пролете собралась толпа. Притихшая, как перед чем-то важным. Среди них – Серега Тюлькин. Тюль. Длинный, тощий, глаза бегают. Было видно, что не сам решился. На него просто ткнули. Может, пригрозили.
Он сглотнул и вышел вперед.
– Сейчас получишь за все, – вскрикнул как-то неуверенно.
Молча шагнул ближе. Внутри словно переклинило. Уже не слышал ни голосов, ни себя. Двигался, как будто не я, а кто-то другой. Наклонился, рванул в ноги, схватил за щиколотки и ударил головой в живот – резко, как только мог. Он взмахнул руками – и завалился назад.
Толпа зашумела, когда я сел ему на грудь и принялся бить – коротко, по лицу, обеими руками. Он визжал, извивался, как угорь. Слезы, мелькание лица. Все замолчали и просто смотрели.
Кто-то дернулся ко мне, будто хотел оттащить.
– Да не лезь, псих же! Укусит, – послышался голос.
Я продолжал. Все сместилось – звуки, лица, свет. Словно в горячке. Руки били сами. Остановиться было уже невозможно. Ни страха. Ни жалости. Один сплошной гул.
Прозвенел звонок.
Климов проходил мимо. Даже не остановился – только бросил, почти буднично:
– После уроков – за школой. Не придешь – ссыклом будешь.
На судоверфи протрубил пятичасовой гудок, слышимый по всей округе. На остановке уже стоял автобус. Снег шел крупный, плотный, ложился на плечи и сразу подтаивал. Было тихо. Я поднялся по ступенькам, слегка кивнул. Водитель посмотрел в мою сторону, задержал взгляд – на пару секунд дольше, чем обычно. Потом кивнул в ответ и включил кассету.
Пошла знакомая песня. Не самая любимая, но своя. Слова проплывали где-то на границе шума и тепла. Я встал у кабины, как всегда, рядом с печкой. Левый глаз почти не открывался, саднило изнутри – будто там что-то медленно пульсировало. Под стеклом – поручень, знакомый, чуть шершавый, с лысеющей обмоткой. Мне не нужно было держаться, но я все равно обхватил его ладонями. Никто ничего не спрашивал, в мою сторону никто даже не смотрел. Все ехали домой. Я наклонился вперед и прижал больной глаз к холодному металлу – туда, где утром держался рукой.
Музыка шла одна за другой. Я не знал названий, но знал порядок. Узнавал каждую по первым аккордам – еще до того, как она начиналась. И знал, что скоро – двенадцатая.
В прихожей пахло мокрыми варежками и лыжной мазью. Я снял куртку, повесил на крючок. Снег с плеч ссыпался прямо на коврик. Скинул ботинки и пошел на кухню. Мама посмотрела мельком, поставила тарелку на стол.
– Ты чего опять? – спросила, не глядя.
Я не ответил.
– Подрался? – уже громче. – Ну конечно. Вечно ты. У тебя башка есть? Или совсем уже?.. Опять школу менять будем? Что за ребенок такой… беда прям… знаешь, сколько жалоб?
Я молча налил компота, глотнул и сел. Щеку покалывало. В кухне было жарко, голова наливалась тяжестью.
Из комнаты доносился телевизор – какой-то фильм, смех за кадром. Поел и ушел к себе. Лег на диван. Не хотелось ни читать, ни слушать – просто лежал.
– Уроки за тебя кто будет делать? – послышалось из кухни.
Где-то за стеной стучали молотком – глухо, через равные промежутки.
А в голове звучала песня. Голос плыл в пустоте – медленно, тихо, как будто из другого мира. Я не понимал слов, но смутно догадывался, о чем она.
Капля
Лежу под раковиной на кухне. Спина на холодном паркете. Голова на свернутом коврике для йоги. В руке плоскогубцы, хотя уже минут десять я ничего не делаю. Просто лежу.
Жена стоит рядом, вижу ее ноги в домашних тапочках. Розовых, с помпонами. Купила в прошлом году. Она рассказывает про день рождения Марины – ее подруги со студенческих времен. Про ресторан на набережной, где подают карпаччо. Что-то сырое, кажется. Она забронировала столик на восемь вечера. Сейчас половина четвертого.
– Ты слышишь меня? – спрашивает она.
– Да, – говорю трубе.
На металлической поверхности мойки вижу свое растянутое, искаженное отражение. Как в кривом зеркале. Ржавчина проела резьбу в месте соединения. Оранжевые пятна – словно континенты на карте. Те самые, до которых я так и не добрался. На кромке, где металл истончился, собралась капля. Повисла. Дрожит от каждого моего выдоха, но не падает. Упрямая.
Жена переминается с ноги на ногу. Левый помпон распустился, нитки торчат. Висит криво.
– Может, позвать сантехника? – говорит она. – Там Маринин муж будет, он в банке работает. И Светка с новым парнем.
Капля все висит. Я считаю секунды. Пятнадцать. Двадцать. Двадцать пять. Физика говорит, что она должна упасть. Но она держится. Значит, физики не существует. По крайней мере, здесь, под раковиной.
Сосед сверху включил перфоратор. Воскресенье. Это он так отдыхает. Вибрация проходит через бетонное перекрытие, через трубы, через мою грудную клетку. Мелкая пыль сыплется из-под плинтуса. Он делает ремонт уже третий месяц. Каждые выходные. Начинает ровно в девять утра – я проверял. Перерыв на обед с часу до двух. Потом снова до шести. Прямо как на заводе.
Его жена, Римма Ивановна, показывала моей фотографии. Белая кухня, скандинавский стиль. Деревянные столешницы. «Мы тоже хотели, – сказала моя. – Но все никак не соберемся».
Перфоратор замолк. В тишине – три мерных удара молотка: раз, два, три. Пауза. Снова: раз, два, три.
Я все лежу. Труба не течет – старая прокладка задубела, но держит. Может, еще лет пять продержится. Может, десять. Как и пол подо мной – тот же, что был, когда мы сюда въехали. Под дерево, планка к планке – с матовым блеском. Тогда казался практичным. У холодильника уже отполирован ногами. Возле плиты – подпалина. Помню, как уронил сковородку, а масло было раскаленное.
Сверху снова взвыл перфоратор. Римма Ивановна уверяла, что к Новому году закончат. Новая жизнь в новой квартире. Провожу ладонью по паркету. Шершавый. Сухой. Пора бы уже циклевать. На нем пятно от вина. Темное, почти фиолетовое. Размером с ладонь. Край неровный, как береговая линия. Помню тот вечер.
Это было… когда? Лет семь назад? Восемь? Друзья принесли грузинское вино. Серега размахивал руками, рассказывал что-то про Тбилиси. Бутылка упала. Вино растеклось по столу, капало на пол. Ленка суетилась с салфетками. Жена шутила, что это теперь арт-объект. Современное искусство. Потом пили до трех утра. Мы тогда еще умели смеяться. Серега с Ленкой развелись в прошлом году.
– Я пошла, – говорит жена. – Вернусь в одиннадцать. Может, в полдвенадцатого.
– Хорошо.
– В холодильнике есть котлеты. Разогреешь?
– Да.
– И салат вчерашний.
– Хорошо.
Она стоит еще секунду. Жду, скажет ли что-нибудь. Молчит. Затем просто разворачивается и уходит. Шаги в коридоре. Звяканье ключей. Несильно хлопает дверь. Просто закрыла и все.
Шум ремонта стих. Наверное, Римма Ивановна позвала мужа пить чай. У них теперь новая кухня. В тишине слышно, как журчит в трубах. Спустили воду этажом выше. Бульканье в стояке, вода проходит мимо меня вниз. Потом кто-то снова смывает – еще выше. И еще выше. И еще.
Где-то хлопает дверь. Лязг лифта. Детский плач за стеной – у соседей снова грудной ребенок. Весь дом живет, движется, что-то делает. Готовят обед, моют посуду, собираются в гости, ругаются, мирятся, смотрят телевизор, спускают в унитазах воду.
А я лежу под раковиной.
Закрываю глаза. Подо мной прохладный паркет. Над головой – темнота, сквозь которую проступает силуэт сифона. Если не двигаться, можно услышать, как бьется сердце. Так же, как двадцать лет назад, когда я лежал на полу в почти такой же квартире и думал, что вот-вот начнется настоящая жизнь.
Телефон вибрирует в кармане. Не достаю.
Капля все висит.
Аквариум
Зоомагазин на Руа-де-Кошта-Кабрал открывался в десять. Они пришли без пяти – Мария настояла немного подождать снаружи, чтобы не выглядеть слишком нетерпеливыми. Мигел курил у входа, смотрел на выцветшую рекламу собачьего корма.
Внутри пахло опилками и сыростью. Вдоль стен стояли аквариумы с мутной подсветкой. Продавец, худой парень в футболке с логотипом магазина, дремал за прилавком.
– Золотые рыбки, – сказала Мария, останавливаясь у первого аквариума. – Смотри, какие красивые.
– Они много едят и вырастают большими. – Мигел постучал ногтем по стеклу. Рыбки не отреагировали. – Лучше гуппи. Неприхотливые.
– Гуппи как гуппи. Их все держат.
Продавец поднялся, потягиваясь.
– Моту предложить неонов. Отличный выбор для начинающих.
– У нас уже был аквариум, – сказала Мария.
– Давненько, – добавил Мигел.
Продавец кивнул, словно это все объясняло. Его звали Тьягу – так было написано на бейдже.
– Тогда вы знаете про азотный цикл. Первые две недели – самые важные. Бактерии должны размножиться. pH держать между шестью и семью. Температура – двадцать четыре – двадцать шесть. Кормить понемногу, раз в день.
Мигел кивнул, хотя не слушал. Тьягу говорил монотонно, как заученный урок. Мария смотрела на рыбок. Мигел – на ценники.
– Возьмем трех неонов, – сказала она.
– И двух сомиков, – сказал Мигел. – Чистильщики.
Тьягу достал сачок. Пришлось повозиться – неоны юркали между листьями. Мария выбрала аквариум на двадцать литров, простой компрессор и пакет грунта. Мигел молча складывал все в картонную коробку.
– Пятьдесят пять евро сорок центов, – сказал Тьягу.
Мигел достал три двадцатки. Тьягу отсчитал сдачу. Мария смотрела, как он пересаживал рыбок в полиэтиленовый пакет и накачивал кислородом. Потом туго закрутил горлышко и затянул резинкой.
По дороге домой они шли медленно. Полуденное солнце припекало, но Мария поеживалась. Мигел нес коробку, она – неонов.
Рыбки метались в углах пакета. На Праса-ду-Маркеш был блошиный рынок – коробки, тряпки, винил, старые книги. Они двигались сквозь все это, не говоря ни слова.
Только когда миновали лестницу с цветочным муралом и свернули на свою улицу, Мария сказала:
– Надо успеть, пока вода еще теплая.
На первом этаже жужжала машинка – сеньор Соуза стриг субботних клиентов. Звук еще слышался, когда они закрывали дверь.
Дома Мигел поставил коробку на кухонный стол. Мария опустила пакет с рыбками в миску, чтобы сохранить температуру.
– В гостиную? – спросила она. – Там светлее.
– Лучше в спальню. – Мигел уже доставал аквариум. – Будем засыпать, глядя на них.
– В спальне и так тесно.
– На тумбочку встанет.
Мария пошла проверить. Тумбочка шаталась – одна ножка была короче остальных. Мигел нашел вчерашнюю газету, сложил в несколько раз и подсунул под ножку. Попробовал покачать – держалось.
Грунт промывали в ванной. Сначала стекала серая, мутная вода. Потом становилась все прозрачнее. Мария держала дуршлаг, а Мигел лил из ковшика, стараясь не разбрызгивать. Внизу сеньор Соуза включил радио – началась футбольная трансляция, и голос комментатора пробивался сквозь шум воды.
– Хватит, – сказала Мария. – Уже чистый.
Уложили грунт на дно аквариума, установили компрессор. Мигел принес из кухни кастрюлю с теплой водой и начал лить тонкой струйкой по стенке, чтобы не поднять муть. Мария расправляла пластиковые растения – они были жесткие и плохо гнулись.
– Прямо как в море, – сказал он.
– Это не морские рыбы.
– Я знаю.
Включили компрессор. Забулькало – сначала неровно, с перебоями, потом выровнялось в монотонный ритм. Мария взяла пакет с рыбками и опустила в аквариум, чтобы выровнять температуру. Неоны сбились в кучу у самого верха пакета. Сомики лежали на дне, шевеля усами. Пошли на кухню, поставили воду для кофе. Ждали молча, глядя во двор, где на бельевых веревках сохло соседское белье – простыни надувались как паруса. Через пятнадцать минут вернулись в спальню. Мария развязала пакет и осторожно вылила рыбок вместе с водой. Неоны метнулись по углам. Сомики упали на дно и замерли между пластиковыми листьями.
– Красиво, – сказала Мария и улыбнулась.
Мигел обнял ее за плечи. Постояли, глядя на аквариум. В мутной воде мелькали голубые искры.
Легли как обычно, в половине двенадцатого. Мигел выключил свет, и подсветка аквариума осталась единственным источником освещения. Неоны плавали у поверхности, их полоски мерцали в темноте.

