
Полная версия:
Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта
– Вы нездоровы? – спросил я незнакомца.
– Да, доктор, немножко пошалил, купался: кажется, простудился.
Осмотревши тщательно больного, я нашел, что у него была лихорадка.
На столе пред ним лежала бумага.
– Чем вы тут занимаетесь?
– Пишу стихи.
«Нашел, – думал я, – и время, и место». Посоветовавши ему на ночь напиться чего-нибудь теплого, я оставил его до другого дня.
Мы остановились в доме губернатора К[арагеорги]. Поутру гляжу – больной уж у нас: говорит, что он едет на Кавказ вместе с нами. За обедом наш гость весел и без умолку говорит с младшим Р[аевским] по-французски.
После обеда у него озноб, жар и все признаки пароксизма.
Пишу рецепт.
– Доктор, дайте что-нибудь получше, – дряни в рот не возьму.
Что будешь делать? Прописал слабую микстуру. На рецепте нужно написать кому. Спрашиваю: «Пушкин». Фамилия незнакомая, по крайней мере, мне. Лечу как самого простого смертного и на другой день закатил ему хины. Пушкин морщится. Мы поехали далее. На Дону мы обедали у атамана Денисова. Пушкин меня не послушался: покушал бланманже и снова заболел.
– Доктор, помогите!
– Пушкин, слушайтесь!
– Буду, буду!
Опять микстура, опять пароксизмы и гримасы.
– Не ходите, не ездите без шинели.
– Жарко, мочи нет.
– Лучше жарко, чем лихорадка.
– Нет, лучше уж лихорадка.
Опять сильные пароксизмы.
– Доктор, я болен.
– Потому что упрямы. Слушайтесь!
– Буду, буду!
И Пушкин выздоровел. В Горячеводск мы приехали все здоровы и веселы. По прибытии генерала в город тамошний комендант к нему явился и вскоре прислал книгу, в которую вписывались имена посетителей вод. Все читали, любопытствовали. После нужно было книгу возвратить и вместе с тем послать список свиты генерала. За исполнение этого взялся Пушкин. Я видел, как он, сидя на куче бревен на дворе, с хохотом что-то писал, но ничего и не подозревал. Книгу и список отослали к коменданту.
На другой день, во всей форме, отправляюсь к доктору Ц…, который был при минеральных водах.
– Вы лейб-медик? приехали с генералом [Раевским]?
– Последнее справедливо, но я не лейб-медик.
– Как не лейб-медик? Вы так записаны в книге коменданта; бегите к нему, из этого могут выйти дурные последствия.
Бегу к коменданту, спрашиваю книгу, смотрю: там в свите генерала вписаны – две его дочери, два сына, лейб-медик Рудыковский и недоросль Пушкин.
Насилу убедил я коменданта все это исправить, доказывая, что я не лейб-медик и что Пушкин не недоросль, а титулярный советник, выпущенный с этим чином из Царскосельского лицея. Генерал порядочно пожурил Пушкина за эту шутку. Пушкин немного на меня подулся, а вскоре мы расстались. Возвратясь в Киев, я прочитал «Руслана и Людмилу» и охотно простил Пушкину его шалость».
Рудыковский.48
Эпилог «Руслана» вместе с добавлениями к шестой его песни напечатаны в «Сын отечества» 1820 года, № XXXVIII. Первый после имени Пушкина имел еще пометку: «26 июня 1820. Кавказ».
49
В тетради, с которой печатались «Стихотворения» 1826 года и о которой мы уже говорили, пьеса названа была просто «Черное море». Пушкин зачеркнул заглавие и написал вместо него «Подражание Байрону».
50
Путешествие по Тавриде в 1820 г., соч. Муравьева-Апостола. 1823 г., С.-Пб.
51
Иван Матвеевич Муравьев.
52
Старое название Гурзуфа. – Прим. ред.
53
Нищего (ит.).
54
Материалы наши для биографии Пушкина были уже окончательно составлены, когда мы получили это письмо Пушкина вполне. Из него оказывается, что оно писано было к Льву Сергеевичу Пушкину из Кишинева, от 24 сентября 1820 года. Так как вместе с тем оно содержит автобиографическое подтверждение всего сказанного нами о пребывании поэта на Кавказе и в Крыму, то и прилагаем его целиком:
«Милый брат, я виноват перед твоею дружбою. Постараюсь загладить вину мою длинным письмом и подробными рассказами. Начинаю с яиц Леды. Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал покататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада. Сын его (ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные), сын его предложил мне путешествие к кавказским водам; лекарь, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить; Инзов благословил меня на счастливый путь; я лег в коляску больной, чрез неделю вылечился. Два месяца жил я на Кавказе; воды были мне очень нужны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие; впрочем, купался в теплых кислосерных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в далеком расстоянии друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видал великолепную цепь этих гор, ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре кажутся странными облаками, разноцветными и неподвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях. Дикие черкесы напуганы, древняя дерзость их исчезает; дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная страна, до сих пор не приносившая никакой пользы России, скоро сблизит нас с персианами безопасною торговлею. Видел я берега Кубани и сторожевые станицы; любовался нашими казаками. За нами тащилась заряженная пушка с зажженным фитилем. Хотя черкесы нынче довольно смирны, но нельзя на них положиться; в надежде большого выкупа они готовы напасть на известного русского генерала… Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению. Когда-нибудь прочту тебе мои замечания об черноморских и донских казаках; теперь тебе не скажу об них ни слова. С полуострова Тамани, древнего Тмутараканского княжества открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь. Здесь увижу развалины Митридатова гроба, здесь увижу я следы Пантикапеи, думал я. На ближней горе, посреди кладбища, увидел я груду камней, утесов, грубо высеченных, заметил несколько ступеней, дела рук человеческих. Гроб ли это, древние ли основания башни – не знаю. За несколько верст остановились мы на Золотом холме. Ряды камней, ров, почти сравнившийся с землею, – вот все, что осталось от города Пантикапеи. Нет сомнения, что много драгоценного скрывается под землею, насыпанной веками. Какой-то француз приехал для разысканий, но ему недостает ни денег, ни сведений. Из Керчи приехали мы в Кефу, остановились у Вроневского, человека почетного по непорочной службе и по бедности. Он, подобно старику Виргилию, разводит сад на берегу моря, недалеко от города: виноград и миндаль составляют его доход. Он имеет большие сведения о Крыме, стране важной и запущенной. Отсюда отправились мы морем, мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф, где находилось семейство Раевского. Ночью на корабле написал я элегию, которую тебе присылаю; отошли ее к Гречу без подписи. Корабль плыл перед горами, покрытыми тополями, виноградом, лаврами и кипарисом; везде мелькали татарские селения; он остановился в виду Юрзуфа; там прожил я три недели, мой друг. Счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою, снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 12 года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери – прелесть; старшая – женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, счастливое полуденное небо, прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение, горы, сады, море! Друг мой, любимая моя надежда – увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского. Будешь ли ты со мной? Скоро ли соединимся? Теперь я один в пустынной для меня Молдавии. По крайней мере, пиши ко мне. Благодарю тебя за стихи, более благодарил бы за прозу. Ради бога, почитай поэзию доброй, умной старушкою, к которой можно иногда зайти, чтобы забыть на минуту сплетни, газеты и хлопоты жизни, повеселиться ее милым болтанием и сказками, но влюбиться в нее – безрассудно…
Прости, мой друг, обнимаю тебя. Уведомь меня об наших; все ли они еще в деревне. Мне деньги нужны, нужны! Прости. Обними же за меня К[юхельбекера] и Дельвига. Видишь ли ты иногда молодого Молчанова? Пиши же мне обо всей братии».
Элегия, написанная Пушкиным на корабле, есть, по всем вероятиям, стихотворение «Погасло дневное светило…», о котором уже упоминали.
55
«Руслан и Людмила» тоже не принесли автору почти ничего, но второе издание двух первых поэм его уже куплено Смирдиным за 7 тысяч рублей ассигнациями. Кстати будет сообщить здесь анекдот о Н. И. Гнедиче, который был одним из первых и самых жарких поклонников зарождающейся славы Пушкина. По прочтении стихов «Бахчисарайского фонтана»
Твои пленительные очиЯснее дня, чернее ночибудущий переводчик «Илиады», один глаз которого, как известно, был поражен давней болезнию, говорил шутя, что готов за них отдать и последнее свое око.
56
См. Вольтера: «Histoire des voyages de Scarmentado». («История путешествий Скарментадо» (фр.)).
57
Спешим сказать, что со всеми этими стихотворениями не имеет ничего общего одно стихотворение Пушкина, где тоже говорится о юге Европы, об Италии, и всем ее чудесам противопоставляется вдохновенный образ женщины, любующейся ими. Стихотворение это, начинающееся стихами «Кто знает край, где небо блещет…», написано в 1827 году, а сделалось известно только в 1838-м, уже после смерти автора. В рукописи оно носит двойной эпиграф, в следующем виде: сперва написано Пушкиным «Kennst du das Land…» «Vilh. Meist.» («Ты знаешь ли тот край…» «Вильгельм Мейстер» (нем.)), вслед за тем прибавлено «По клюкву, по клюкву, По ягоду, по клюкву…» Эпиграф, кажется, объясняется известным в свое время анекдотом: одна молодая русская путешественница после долгого пребывания за границей сказала, что по возвращении на родину весьма обрадовалась клюкве. Пушкин намеревался выразить в стихотворении каприз красавицы, но отделал только поэтическую часть пьесы, соответствующую эпиграфу из «В[ильгельма] Мейстера», и не приступил даже ко второй ее половине… Пародия, мы увидим, не была в его таланте и часто принимала у него серьезные, вдохновенные звуки, ей несвойственные.
58
Продолжение этой выдержки из письма от 3 декабря 1825 г. тоже прилагаем здесь: «Кстати: кто писал о горцах в «Пчеле»? Какая поэзия! Я[кубович] ли герой моего воображения? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним был на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметьева. В нем много, в самом деле, романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в Кабарде – поэма моя была бы еще лучше. Важная вещь! Я написал трагедию и ею очень доволен, но страшно в свет выдать: робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма. Под романтизмом у нас разумеют Ламартина. Сколько я ни читал о романтизме – все не то». Последние слова Пушкина мы объясняем далее в наших материалах.
59
Так, брат поэта рассказывает в своей записке, что однажды, оскорбясь замечанием одной женщины, он потребовал отчета у мужа ее и на нем выместил обиду. Много и других анекдотов от этой эпохи можно было бы собрать. Раз, заметив привычку одной дамы сбрасывать с ног башмаки за столом, он осторожно похитил их и привел в большое замешательство красивую владелицу их, которая выпуталась из дела однако ж с великим присутствием духа, и проч., и проч.
60
Может быть, на это письмо Пушкин отвечал стихами, первый оригинал которых, весьма несовершенный, разумеется, остался в его бумагах:
Ты прав, мой друг, – напрасно я презрелДары природы благосклонной;Я знал досуг, беспечных муз удел,И наслажденье ленью сонной.* * *Я дружбу знал и жизни молодойЕй отдал ветреные годы,Я верил ей за чашей круговойВ часы веселий и свободы.* * *Младых бесед оставя блеск и шум,Я знал и труд и вдохновенье,И сладостно мне было жарких думУединенное волненье!61
Так, например, в одной современной думе Олегов щит имеет герб России. Пушкин заметил несообразность и писал: «Древний герб, св. Георгий, не мог находиться на щите язычника Олега. Новейший, двуглавый орел, есть герб византийский и принят у нас во времена Иоанна III, не прежде. Летопись просто говорит: «тоже повеси щит свой на вратех на показание победы». Он вообще отзывался об исторических стихотворениях той эпохи довольно строго: «Вообще все слабы изобретением и изложением. Все на один покрой (loci topici) (общие места (лат.). – Прим. ред.): описание места действия, речь героя и нравоучение. Национального русского нет в них ничего, кроме имен… «Милый мой, – пишет Пушкин к брату из Кишинева по поводу тех же стихотворений, – у вас пишут, что «луч денницы проникал в полдень в темницу Хмельницкого». Это не Х[востов] написал – вот что меня огорчило. Что делает Дельвиг? Чего он смотрит?» Через несколько времени Пушкин возвращается еще на свои заметки в новом письме к брату: «Душа моя, – говорит он, – как перевесть по-русски bévues (оплошности, промахи. (фр.) – Прим. ред.). Должно бы издавать у нас журнал «Revue des bévues’ («Обозрение промахов» (фр.) – прим. ред.). Мы поместили бы там выписки из критик В[оейко]ва, полудневную денницу, герб российский на вратах византийских (во время Олега герба русского не было: двуглавый орел есть герб византийский и означает разделение империи на восточную и западную…). Поверишь, мой милый, что нельзя прочесть ни одной статьи ваших журналов, чтоб не найти с десяток этих bévues. Поговори об этом с нашими, да похлопочи о книгах…». В другой раз он останавливается на стихотворении «Олимпийские игры», напечатанном в «Мнемозине» (1826, т. IV), и снова пишет к брату: «Читал стихи и прозы К[юхельбекера] – что за чудак! Только в его голову могла войти мысль воспевать Грецию, великолепную Грецию, Грецию, где все дышит мифологией и героизмом – славянорусскими стихами… Что бы сказал Гомер и Пиндар? Но что говорят Дельвиг и Баратынский?» Мы видим, что близкое знакомство не мешало Пушкину замечать погрешности приятелей, но он не всегда их высказывал начисто.
62
Можно заметить последний отголосок идеи, породившей «Демона» в стихотворении, принадлежащем к 1827 г. «Ангел» («В дверях эдема ангел нежный…»); но здесь уже представление смягчается под действием жизни и, может быть, личного опыта. Кстати, прилагаем письмо Пушкина из Одессы к Дельвигу, замечательное, между прочим, и тем, что тут впервые упоминает он о «Ев. Онегине»: «Мой Дельвиг, я получил все твои письма и отвечал почти на все. Вчера повеяло мне жизнью лицейского – слава и благодарение за то тебе и моему П[ущину]! Вам скучно, нам скучно: сказать ли вам сказку про белого быка? Душа моя, ты слишком мало пишешь, по крайней мере, слишком мало печатаешь. Впрочем, я живу по-азиатски, не читая ваших журналов. На днях попались мне твои прелестные сонеты, прочел их с жадностью, восхищением и благодарностию за вдохновенное воспоминание дружбы нашей. Разделяю твои надежды на Языкова и давнюю любовь к непорочной музе Баратынского. Жду и не дождусь ваших стихов, только их получу, заколю агнца и украшу цветами свой шалаш, хоть Б[ируков] находит это слишком сладострастным… Ты просишь «Бахчисарайского фонтана». Он на днях отослан Вяземскому: это бессвязные отрывки, за которые ты меня пожуришь и все-таки похвалишь. Пишу теперь новую поэму, в которой забалтываюсь донельзя. Б[ируков] ее не увидит за то, что он фи – дитя, блажное дитя. Бог знает, когда и мы прочтем ее вместе. Скучно, моя радость. Если б хоть брат Лев прискакал ко мне в Одессу. Где он? Что он? Ничего не знаю… Правда ли, что к вам едет Россини и италианская опера? Боже мой! Умру с тоски и зависти. 16 ноября. Вели прислать мне немецкого «Пленника».
63
Oh felice que mai non pose il piedeFuori della natia sua dolce terra;Egli il cor non Iascid fitto in oggetti,Che di piu riveder non ha speranza, etc.«О, счастлив, кто никогда не переступал за границу священной земли собственного отечества: сердце его не привязано к предметам, которых нет ему надежды увидеть снова».
Отец поэта, Сергей Львович Пушкин, замечает, что вместе с итальянским языком сын его учился и по-испански.
64
«Верни мне мою молодость…» (нем.).
65
Стихотворение «К морю» напечатано было впервые в альманахе «Мнемозина» (1824 г., Москва, часть IV) и сопровождалось любопытным примечанием издателей. При стихе «Мир опустел», который в альманахе не имел окончания, сделана выноска: «В сем месте автор поставил три с половиною строки точек. Издателям сие стихотворение доставлено кн. П. А. Вяземским и здесь отпечатано точно в том виде, в каком оно вышло из-под пера самого Пушкина. Некоторые списки оного, ходящие по городу, искажены нелепыми прибавлениями. Изд.». Видно, что и эта пьеса не избегла участи многих других стихотворений поэта. Между прочим, она вошла в состав изданий 1826 г. и 1829 г. с некоторыми изменениями, несмотря на то, что в альманахе печаталась с пушкинского подлинника. (См. примечания наши к стихотворению.) Кстати скажем, что в том же альманахе-журнале «Мнемозина», только в III части (1824 г.), помещено было и стихотворение «Демон», но с такими ошибками, что Пушкин перепечатал его в «Северных цветах» и писал к брату из деревни: «Не стыдно ли К[юхле] напечатать ошибочно моего «Демона»! Моего «Демона»!.. Не давать ему за то ни «Моря», ни капли стихов от меня…». Однако же «Море» было дано: поэт, видно, умилостивился над приятелем.
66
С чернового письма к Н. И. Гнедичу, оставшегося в бумагах Пушкина.
67
Закуска (фр.).
68
Есть еще и третья заметка Пушкина о «Кавказском пленнике» в письме его к брату из Кишинева от 6 октября 1823 года. «Скажи мне, милый мой, шумит ли мой «Пленник»? Надеюсь, что критики не оставят в покое характера Пленника: он для них создан. Душа моя! я журналов не получаю; – так потрудись, напиши их толки, не ради исправления моего, но ради смирения кичливости моей…»
69
Фонтаном слез (фр.).
70
К нежным законам стиха я приноровлял звуки // Ее милых и бесхитростных уст (фр.).
71
Последние строки Пушкина извлечены из журнала Ф. В. Булгарина «Литературные листки» (1824, № IV), где они помещены были в объявлении о скором выходе поэмы. Они составляли часть большого письма Пушкина к одному из своих друзей, которое здесь приводим вполне.
Письмо было получено в Петербурге вскоре после выхода альманаха «Полярная звезда» на 1824 г. и содержит еще беглую оценку произведений, там напечатанных, именно повести «Замок Нейгаузен», статьи Корниловича «Об увеселениях русского двора при Петре I», статьи «Об удовольствиях на море», арабской сказки г-на Сенковского «Витязь буланого коня», мадригала Родзянки «К милой», где были стихи:
Вчера, сегодня, беспрестанноЛюблю – и мыслю о тебе…и наконец стихотворения Плетнева «Родина». В этом же письме есть в конце намек о новой поэме Пушкина, именно о «Ев. Онегине».
«Ты не получил, видно, письма моего. Не стану повторять то, чего довольно и на один раз. О твоей повести в «Полярной звезде» скажу, что она не в пример лучше (т. е. занимательнее) тех, которые были напечатаны в прошлом годе, et c’est beaucoup dire (и это много значит (фр.). – Прим. ред.). Корнилович славный малый и много обещает, но зачем пишет он «для снисходительного внимания», «милостивый государь NN», и ожидает «одобрительной улыбки прекрасного пола» для продолжения любопытных своих трудов? Все это старо, ненужно и слишком пахнет шаликовскою невинностию. Булгарин говорит, что Н. Б[естужев] отличается новостью мыслей, можно бы с большим уважением употреблять слово «мысли». Арабская сказка – прелесть. Между поэтами не вижу Гнедича, – это досадно; нет и Языкова – его жаль. «Вчера люблю и мыслю» поместят со временем в грамматику для примера бессмыслицы. Плетнева «Родина» хороша. Баратынский – чудо, мои пьесы плохи. Радуюсь, что мой «Фонтан» шумит. Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины:
Aux douces lois des vers je pliais les accentsDe sa bouche aimable et naive.Впрочем, я писал его единственно для себя, а печатаю потому, что деньги нужны.
Третий пункт и самый нужный с эпиграфом «без церемонии». Ты требуешь от меня десятка пьес, как будто у меня их сотни. Едва ли наберу их и пяток, да и то не забудь моих отношений с (цензурой). Даром у тебя брать денег не стану; к тому же я обещал К[юхельбекеру, которому верно мои стихи нужнее, нежели тебе. Об моей поэме нечего и думать. Если когда-нибудь она будет напечатана, то верно не в Москве и не в Петербурге. Прощай, поклон Р[ылееву], обними Дельвига, брата и братью».
Кстати сказать, чувствительные строки, как называл Пушкин отрывок из этого письма, напечатанный в «Литературных листках», так же точно огорчил Пушкина, при виде их в печати, как прежде опубликование трех стихов в элегии «Редеет облаков летучая гряда…». «Вообрази мое отчаяние, – писал он по этому поводу, – когда увидел их напечатанными, – журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя, с какой охотой я беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей… Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов…» В первое время он готов был требовать объяснения, но вскоре предал забвению всю эту нескромность журналистики и даже прибавлял в письме к брату из Одессы от 13 июня 1824 года, чтоб он оставил все дело без внимания, из уважения к самому себе
72
«Кавказский пленник», появившийся в 1822 году, издавался потом 4 раза: в 1824, 28, 36 гг. и в полном посмертном собрании сочинений в 1838 г. «Бахчисарайский фонтан» имел тоже 4 издания кроме первого, именно: в 1827, 30, 35 гг. и в полном посмертном собрании. В 1824 году появился, между прочим, немецкий перевод «Кавказского пленника», к которому, для сличения, приложен был весь русский подлинник целиком. Библиографы (см. «Роспись книгам из библиотеки Смирдина») считают этот перевод новым изданием «Кавказского пленника», хотя настоящего издания его от автора в 1824 году и не было. Нет сомнения, что немецкий перевод с его «приложениями» сделал невозможным всякую попытку такого рода. Пушкин был огорчен, жаловался на нарушение авторских прав своих и переписывался об этом с друзьями в весьма сердитом расположении духа. Настоящее 2-е издание поэмы напечатано только в 1828 г.
73
В первом издании поэмы стих «Твоих язвительных лобзаний…» был заменен стихом «Твоих пронзительных лобзаний…»
74
В самом заглавии статьи, написанной вообще очень остроумно, заключался колкий намек. Чтобы понять его, надо вспомнить о многочисленных псевдонимах во вкусе Жуи, появлявшихся тогда беспрестанно в журналах. Критики большею частью скрывались под фирмами «жителей Бутырской слободы», «Тентелевой деревни», «Галерной гавани», «Лужницких старцев» и проч. Страницы повременных изданий испещрены именами Вередиковых, Ферулиных, Аристотелидовых и проч. Это был век псевдонимов, никого, впрочем, не скрывавших.
75
Гомер. – Прим. ред.
76
Кстати сказать, что смелость произвольных, хотя иногда и блестящих положений была тогда в моде, как убедится всякий, кто проследит за лучшими обозрениями литературы, писанными в ту эпоху, и за возбужденной ими полемикой. Мы представили один довольно резкий образчик ее в мнении «Вестника Европы» о «Руслане и Людмиле». Из того же журнала выбираем и другой. В 1823 году «Черная шаль» Пушкина, первоначально названная им «Молдавскою песнью», положена была на музыку и, под именем кантаты, исполнялась в московском театре. Журнал, отдавая отчет о новом произведении, сильно упрекал композитора (г-на Верстовского) за то, что он расточил так много музыкального таланта на темное злодеяние каких-то неизвестных людей, молдаван, армян. «Достойно ли это того, – спрашивает критик, – чтобы искусный композитор изыскивал средства потрясать сердца слушателей», и что он будет делать, когда представится ему изображение «исторических и мифологических лиц, занимательных для каждого?» («Вестник Евр[опы]», 1823, № I). Критик смешал важность исторического лица с важностью лица в поэтическом отношении, но этому мнению суждено было возрождаться еще не раз по поводу различных произведений Пушкина.