Читать книгу Февраль и март в Париже 1848 года (Павел Васильевич Анненков) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Февраль и март в Париже 1848 года
Февраль и март в Париже 1848 годаПолная версия
Оценить:
Февраль и март в Париже 1848 года

5

Полная версия:

Февраль и март в Париже 1848 года

В знаменитом циркуляре своем, от 2-го марта, Ламартин объявляет, что республика не нуждается в признании европейских держав, что она точно так же не имеет нужды в войне и в. кровавой пропаганде, что она требует мира, но почтет себя счастливой, если будет принуждена взяться за оружие и насильно покрыть себя славой. Вместе с тем министр не признает трактатов 1815 года{64}, но для дипломатических сношений признает государства, ими основанные. В этом круге Франция, желающая спокойствия для собственного развития, будет держаться до тех пор, пока которая-нибудь из угнетенных европейских национальностей не прострет к ней умоляющие руки (это был намек на Италию) и сама Франция не увидит, что час для исполнения решений провидения пробил… Итак, пусть народы не боятся Франции и сами в недрах своих свершают нужные им преобразования. Ламартин заключает манифест словами: «Si la France a la conscience de sa part de mission libérale et civilisatrice dans le siècle, il n'y a pas un de ces mots (то есть девиз республики: liberté, égalité, fraternité), qui signifie guerre. Si l'Europe est prudente et juste, il n'y a pas un des ces mots qui ne signifie paix». («Если Франция пришла к сознанию своего освобождающего и цивилизующего призвания в мире, то ни одно из этих слов (свобода, равенство, братство) не означает войны. Если Европа захочет быть благоразумною и справедливою, то каждое из этих слов означает для нее мир».)

Манифест этот, конечно, несколько двусмыслен, но, как подделка новых требований под старое европейское право, не лишен своего рода ловкости. Радикальные партии всех цветов поняли необходимость сделанной Ламартином уступки и единогласно положили считать его прокламацию образцовым произведением республиканской дипломатии. «Journal des Débats», упоминая о нем, прибавил только: «в этом документе г. Ламартин высказал, как и всегда, свои два основные качества: grandeur et confusion (величие пополам с путаницей)». Вслед за манифестом произошла общая смена посланников и секретарей посольств. Лаконичным декретом, начинающимся словами: «ont été revoqués de leurs fonctions»[55], все посланник» и множество секретарей были уволены от службы, а замещение их отложено до будущего декрета.

Вторым документом, от 5-го марта, вышедшим из министерства внутренних дел, объявлены общие поголовные выборы в национальное собрание. Основанием их принято только народонаселение Франции. Каждая масса в 40 тысяч дает депутата, и всякий человек, достигший 21 года, есть избиратель. Что касается до избираемого, то от него требуется только возраст не менее 25-ти лет, небытие под судом или под гнетом позорного (infamant) приговора. Все условия имущества и состояния устраняются: государство принимает на себя обязанность давать по 25-ти франков в день каждому депутату на все время заседания будущего собрания. В крайнем случае, от депутата не требуется даже и грамотности на простом основании: человек с здравым смыслом найдет, что сказать в ново» палате, которая будет состоять из 900 членов. Войско также участвует в этих обширных политических правах. Каждый солдат составляет свой бюллетень депутатов из земляков, и билет его высылается в тот департамент, которому он принадлежит по рождению. Надо заметить, что избиратель обязывался вписать в свой бюллетень полное количество депутатов» положенных для всей его местности. Так, например, Парижу с окрестностями предоставлено было посылать тридцать четыре депутата в собрание, и все тридцать четыре имени должны были находиться на каждом избирательном листке – обстоятельство, довольно затруднительное для людей» так мало развитых политически, каковы были крестьяне во Франции. Вот почему инструкцией от 8-го марта, которая сопровождала декрет о выборах, Ледрю-Роллен, министр внутренних дел, назначил для крестьян местом складки их билетов не деревенские конторы (мэрии), а главный город округа или департамента, куда они должны были приходить и где ожидали их политические партии с своею проповедью, борьбой и домогательствами в пользу своих почетных кандидатов. Право на депутатство давалось, разумеется, большинством голосов, но кандидату надобно было собрать их по крайней мере до 2000 на своем имени. К удивлению радикальной партии, время открытия выборов и созвания будущей палаты назначено самое близкое: 9-го апреля должны были состояться выборы, а 20-го того же месяца должно было явиться на политическую сцену и Национальное собрание. Так родилось знаменитое поголовное избирательное право, suffrage universel, возвещенное Франции как начало новой эры народного благополучия и принятое ею именно в таком смысле.

Не успел декрет о выборах обойти Францию, как республиканцы Парижа, видя, что время, назначенное для составления списков, на носу, а деревенское население департаментов совсем не приготовлено к созданию республиканского собрания, подняли шум: из поголовного права выборов могла родиться снова монархия. Не теряя времени, партия известного редактора «National» Мараста бросилась составлять «избирательный комитет», который должен был рассылать совсем готовые списки депутатов в свои провинциальные конторы по департаментам, откуда они, в тысячах экземплярах, пошли бы по округам, местечкам и деревням. Разумеется, все другие партии поспешили последовать примеру республиканцев «National». Париж во мгновение ока покрылся «избирательными комитетами» всех цветов до конституционно-либерального включительно. Старый Вьенне из прежней парламентской оппозиции открыл, при содействии банкиров, купцов, адвокатов и вообще образованного и богатого мещанства, клуб «свободных выборов» (club républicain pour la liberté des élections){65}, в котором уже заговорили о деспотизме Ледрю-Роллена, самовольно назначившего складочным местом для крестьянских бюллетеней главные города, где голоса этих избирателей необходимо должны подпасть влиянию революционного меньшинства. Крайняя радикальная партия, видя, что ей не поспеть за усилиями соперничествующих партий, поставила вопрос иначе в своем клубе «société centrale républicaine»{66}, который только что возник из отделившейся части Барбесовского клуба и приобрел такую знаменитость впоследствии. Клуб этот, в лице своего председателя, старого заговорщика Бланки, решил требовать у правительства отсрочки выборов. С этой целью он направил к нему депутации от цехов и ремесел. Правительство, которое через неделю после того принуждено было уступить и согласиться на все их требования, еще колебалось и показывало вид, что крепко стоит на своем решении: оно только отложило выборы в национальную гвардию до 25-го марта, вместо 18-го, как было прежде назначено.

Покамест все общество волновалось вопросом о выборах, явился новый циркуляр того же Ледрю-Роллена к агентам правительства в провинциях, от 12-го марта. Это был удар грома, раздавшийся по всей Франции. Мы уже сказали, что циркуляр этот составил главное событие марта месяца и чуть-чуть не породил новой революции, спустя три недели после февральской. Она не удалась только оттого, что ввиду прямых последствий, вытекающих из циркуляра, сам составитель его, Ледрю-Роллен, испугался и отступил перед последним заключительным словом собственной своей мысли.

Известно, что правительство в первые минуты своего существования послало в департаменты молодых людей с поручением повестить народу о новорожденной республике и способствовать ее укоренению. Ледрю-Роллен давал им теперь еще новую обязанность. В виду выборов и из опасения, чтобы голоса не приняли консервативного оттенка, он облекал комиссаров правительства безграничным полномочием и предоставлял им в провинциях власть, какой те давно уже не видали. Объявив, что главнейшею заботой каждого такого агента должна быть теперь забота о составлении республиканских выборов, Ледрю-Роллен давал им с этой целью право уничтожить муниципалитеты (провинциальные советы), если они окажутся сомнительного характера, употреблять военную силу и сменять самих начальников ее, сменять всех префектов и подпрефектов и, наконец, даже удалять от должностей (suspendre) лица бессменной магистратуры, то есть поколебать всю юстицию Франции. Диктаторский тон циркуляра был, может быть, еще страшнее для общества, чем даже содержание его. Тут не было ни тени осторожности или колебания перед поставленною целью, а с другой стороны, нельзя было видеть в документе одну из новых вспышек революционного фейерверка. От него пахнуло 93-м годом и временами терроризма. Что произошло в Париже, трудно и рассказать. Поднялся общий вопль между достаточными классами населения, несколько похожий на «sauve qui peut»[56] проигранного сражения. Уже и прежде капиталы стали скрываться помаленьку из обращения, а теперь началось явное бегство их, при зловещем клике, что свобода выборов уже не существует, что наступили времена проконсулов и кровавой анархии{67}. В три дня, следовавшие за циркуляром, все ценности на бирже упали неимоверно, пятипроцентные билеты на 74 фр. 50 сант. и 72 фр., акции банка понизились на 300 фр. вдруг (с 1700 на 1400), акции железных дорог тоже; золото поднялось до 50 фр. лажа на тысячу[57]. Не лучше было и с серебром, составлявшим главный меновой знак Франции. В среду, 15 марта, французский банк был буквально атакован. Все остальные коммерческие дела, основанные на кредите, мгновенно приостановились, и обществу на минуту открылось в перспективе банкротства правительства, разорение фабрикантов и грозная масса людей труда, предоставленных самим себе… Чтобы судить о состоянии умов и паническом страхе, овладевшем всеми, стоит только прочесть рапорт директора банка, г. Даргу{68}. Он извещал правительство, что с 26 февраля по 14-е марта уплачено банком 70 миллионов монетой, из наличной суммы в 140 милл., состоявшей в его распоряжении. К 14-му марта в кассе оставалось только 70 миллионов. «Нынешним утром, – продолжает он, – обнаружилось движение панического страха в публике. Предъявители банковых билетов явились к дверям его целыми массами: открыты были новые конторы размена; более 10 мил. выдано звонкою монетой; сегодня к вечеру (15-го марта) в Париже останется только 59 милл. монеты».

Как водится, биржевой и коммерческий кризис отразился на улице. Первая мысль, на которой, разумеется, остановился народ, была та, что это результат обширного заговора мещан, старавшихся привести республику на край погибели финансовым путем. С 14-го числа начали составляться на улицах группы, в которых говорили о способах остановить эмиграцию из Парижа и заставить богатых издерживать деньги, скрываемые ими на погубу коммерции и работников. Множество проектов для достижения этой цели, имевшей по обыкновению совершенно обратное действие, прибито было на стенах домов[58].

Правительство приняло некоторые меры с своей стороны: оно дало обязательный ход банковым билетам, наравне с монетой, а для легчайшего обращения их в публике предписало банку выпустить стофранковые бумаги наравне с пятисотенными и высших ценностей, которыми банк доселе ограничивался. Затем выдачу капиталов из казначейства по его облигациям из сберегательных касс, по их книжкам, и из банка, – указало производить только по прошествии шести месяцев со дня предъявления требования. Все это несколько остановило прилив народа к кредитным учреждениям; но всего более способствовала этому и вообще к успокоению владельческих классов общества речь Ламартина, которою он отвечал на депутацию от клуба «свободных выборов» (pour la liberté des élections). При первом волнении на улице, клуб этот поспешил к нему, как к старому своему собрату по конституционной оппозиции, и Ламартин осудил перед ним циркуляр товарища своего Ледрю-Роллена в выражениях, не оставляющих никакого сомнения: «Le Gouvernement provisoire n'a chargé personne, – сказал он, – de parler en son nom à la nation et surtout de parler un langage supérieur aux lois». (Временное правительство никому не давало права говорить от его имени с народом, а главное – не давало права говорить языком, который был бы выше закона.) Мало того, утверждая, что сам Ледрю-Роллен не имел намерения заместить господство народа своим собственным господством и свободные выборы – подкупом страха, Ламартин прибавил, не обращая внимания на противоречие в своих словах: «Nous voulons fonder une république qui soit le modèle des gouvernements modernes et non l'imitation des fautes et des malheurs d'un autre temps! Nous en adoptons la gloire, nous en répudions les anarchies et les torts». (Мы хотим основать республику, которая была бы образцом для современных правительств, а не подражанием ошибок и несчастий прошлого времени. Мы усвояем себе его славу и отвергаем его безначалие и проступки.) В тот же вечер (среда, 15) весть о многозначительных словах Ламартина разнеслась по Парижу, и часу в 11-м я сам видел одного энтузиаста в пассаже de l'Opéra, читавшего речь оратора при многочисленном стечении народа, со слезами на глазах дрожащим от внутреннего волнения голосом. На другой день (в четверг) появилась и последняя решительная мера против неожиданно приключившейся беды. Правительство издало манифест, подписанный всеми членами его, в котором за первое основание всех своих действий принимало уважение к собственности, к общественному мнению, к свободе выборов, удерживая за собой только право устранять от последних все, что может повредить существованию республики, признанной всеми без исключения. Министр юстиции Кремьё объявлял, что в его министерстве никто не будет и не может быть сменен без его ведома. Так общество и правительство совокупно отбивались от призрака 93 года, неожиданно восставшего перед ними.

Развитие этой драмы, однакоже, еще далеко не кончилось. С этой минуты ясно сделалось для всех, что правительство разделено на две партии: Ламартиновскую и Ледрю-Ролленовскую. К первой принадлежала вся та часть республиканской партии, которая имела представителями Мараста и его журнал «le National», да отчасти и тот оттенок социализма, во главе которого стоял Луи-Блан; ко второй принадлежала часть крайних демократов, которой органом был журнал «la Réforme» и представителями – монтаньяры префекта Коссидьера. Париж должен был стать на ту или на другую сторону.

Дело начала национальная гвардия, или лучше, остатки прежней национальной гвардии, состоявшие в этом гражданском войске. Сильно возбужденные против Ледрю-Роллена, за циркуляр его, они объявили себя на стороне Ламартина, между тем как республиканские клубы и молодая подвижная гвардия вступилась за Ледрю-Роллена, действия которого казались им откровеннее в смысле революционном. В понедельник 13 марта, во вторник 14 и в среду 15, первая партия, заключавшая в себе вообще людей прежнего порядка, писала протестации, оклеивала ими стены города, делала манифестации (старый либеральный Керетри{69}, например, подал в отставку из членов государственного совета, не желая быть, как говорил в письме, слугою никакой тирании: клуб «Свободных выборов», как мы видели, ходил сам к Ламартину in corpore[59], для объяснения и проч.). Вместе с тем, что уже было гораздо хуже, она положила выдти на улицу, в четверг, 16 марта, и заявить свое неудовольствие Ледрю-Роллену полным политическим актом. Органом движения сделался журнал «la Presse», и фраза об устранении из правительства враждебных направлений принята за выражение мыслей и целей новой манифестации.

Национальная гвардия сделала при этом непостижимую политическую ошибку. Начать с того, что она выходила на площадь без призыва, в числе тысяч десяти, которое журнал «La Presse» смело возвел до 25 тысяч. Простее, а главное – законнее было бы послать от себя депутацию к правительству, с выражением своих опасений. Тогда не нужно было бы принимать и мер против собственного увлечения – приказывать чинам национальной гвардии являться в их штабы, в мундирах, но без оружия. Несмотря на эту предосторожность, движение все-таки имело вид бунта, и противоречило собственным любимым учениям этой партии о порядке. (Национальная гвардия, скажем мимоходом, устроила свой собственный: клуб на Boulevard Monmartre[60] и положила основание новому органу своих интересов в печати журналу «l'Ordre»{70}, жившему, однако, очень недолго.) Затем она имела неосторожность примешать к политической манифестации еще и домашнее свое дело. Декретом от 14 марта Ледрю-Роллен. уничтожил образцовые роты национальной гвардии (compagnies d'élite), именно гренадеров, с их меховыми шапками, волтижеров с уланскими касками и с богатым костюмом, отличавшим тех и других от прочего войска. Министр указал разместить их по разным батальонам, где они обязывались, вместе со всеми, участвовать в выборе офицеров и начальников. Оскорбленные роты избранников подбили своих товарищей просить заодно у правительства и восстановления прежних кадров, под тем Предлогом, что прежние гренадеры и волтижеры не могут теперь с толком участвовать в выборах, так как в батальонах, куда их запрятали, все было им незнакомо. Таким образом, вопрос о свободе выборов сплелся с мелочным и личным делом, которым вдобавок оскорблялось самое живое народное чувство в эту минуту – чувство равенства. Народ не замедлил окрестить всю протестацию шуточным прозвищем «протестации меховых шапок», мало обращая внимания на печатное объявление гренадер и волтижеров, в котором они торжественно отказывались от всех наружных знаков отличия. Шутовское прозвище, данное этому движению, осталось за ним и в истории: Protestation des bonnets de poil.

Народ не ограничился, однако, одной шуткой. В четверг, 16-го марта, в 12 часов пополудни, я встретил на бульваре Madeleine часть легионов национальной гвардии, направлявшихся через площадь к Ратуше в полном военном порядке, что доказывало, между прочим, участие штабов (мэрий) в организации заговора. Они шли рука к руке, в мундирах, без оружия, молчаливо и важно. На набережной Сены, почти перед самою площадью Hôtel de Ville[61], их встретил новый их начальник, республиканский генерал Курте, прося и приказывая разойтись в объявляя их демонстрацию бунтом. Произошла скандальёзная сцена; первые легионы не послушались и продолжали шествие, но на самой площади народ встретил их свистом и каменьями, не допуская к Ратуше. Между тем на набережной, после бесполезных увещаний того же Курте, народ принял дело на себя, загородил дорогу остальным подходившим легионам и стал делать баррикады под носом бунтовщиков в мундирах, как он назвал гвардейцев: группа народа состояла, говорят, только из 100 или 150 человек. Легионы, в числе которых было множество людей, получивших приказание на сбор из штабов и повиновавшихся ему, не зная хорошенько в чем дело, разошлись со всеми заготовленными депутациями. Они не ожидали сопротивления, а начинать попытку новой революции совсем не было у них ввиду. То же сделали легионы, уже добравшиеся до площади и встреченные там народом. Кое-каким депутациям (от каждого легиона было заготовлено по одной) удалось разрозненно и без всякой связи представиться правительству и выслушать довольно строгий выговор Мараста, чем они и должны были удовольствоваться.

Однако одушевление Парижа в наступивший вечер было неимоверное. Так как по всем расчетам следовало ожидать, что республиканская партия захочет ответить на вызов консерваторов своею собственною манифестацией, то я и направился в клуб Бланки, который помещался в здании знаменитой музыкальной консерватории Парижа. Сцена консерватории, освещенная пятью или шестью свечами, походила на темное подземелье и весьма мало напоминала блестящую залу европейских концертов. В большой люстре горело несколько ламп, ложи были заняты людьми в блузах и женщинами из народа. В партер пускали или по билетам, или за плату одного франка при входе. Я поместился в партере. Бланки еще не было, председательствовал какой-то старичок. Один господин, с бледным лицом и черноволосый, стоял впереди и говорил с невообразимым жаром: «Консерваторы, роялисты, мещане сделали демонстрацию… надобно спасти их. Sauvons les, messieurs, sauvons les![62] Сделаем сильную народную демонстрацию, чтоб отбить у них всякую охоту мешаться не в свое дело на будущее время. Sauvons les (и он страшно махал при этом руками) для их почтенных жен, умирающих от страха». Раздались яростные рукоплескания и хохот. Едва они затихли, как неожиданно послышались в разных местах залы свистки. Кто-то свистит на самой сцене. Президент встает и говорит: «Разрешаю публике самой произвести суд и расправу над свистком. Близстоящие люди имеют право изгнать свистуна». Голос: «Подле вас свистят»… Голоса на сцене: «Вот кто свистит». Президент, обращаясь к группе народа и свистуну: «Если вы имеете что возразить на мнение оратора, я вам даю слово». Голоса: «á la tribune, á la tribune!»[63] Свисток внезапно скрывается. Шум. Президент стучит что есть мочи молотком по столу. Выходит другой черный человек (мне сказали – г. Ипполит Боннелье, бывший актер в Одеоне) и с страшною быстротой произносит: «Citoyens. La conduite de M. Lamartine dans l'affaire de la circulaire est déplorable. (Граждане! Поведение г. Ламартина в деле циркуляра самое плачевное.) Голоса: «oh, oh!» «oui, oui!», «non, non!»[64] Возле меня один раскрасневшийся слушатель, в каком-то состоянии упоения зрелищем, сперва кричит oui, а потом, переговорив с соседом, кричит non. Президент стучит, оратор после оговорки в пользу Ламартина продолжает: «но нам надобно утешить добродетельного Ледрю-Роллена во всех огорчениях, которые он, вероятно, испытал на бескорыстной службе республике». При этом подражании фразеологии клубов 93 года раздается браво со всех сторон. Затем выходит другой господин и говорит: «какой бы прием ни сделала мне публика, но честь заставляет меня сказать, что я не одобряю циркуляра г. Роллена». Ужасный шум; крики: «à bas!» сменяющиеся криками: «parlez!»[65] Оратор становится под покровительство президента. Мой сосед кричит страшным образом à bas, но когда президент удерживает слово за оратором, также страшно кричит: parlez, бросая вокруг себя дикие взгляды. Между тем оратор уже успел сконфузиться: «я истинный республиканец и в некоторой степени совершенно понимаю циркуляр». (Хохот.) Наконец, является Бланки, человек небольшого роста, с седыми, коротко остриженными волосами, широким и костистым лицом, – похожим на адамову голову{71}. Свет шандалов придает ему синеватый оттенок. Хриплым и отчасти визгливым голосом Бланки сообщает собранию, что на другой день назначена к правительству депутация от всех ремесел и от всех клубов, для заявления ему готовности народа защищать его от всех попыток возмущения, составляемых враждебными партиями. Он присовокупляет к этому, что вместе с заявлением верности положено просить правительство: 1) не впускать военных сил в Париж; 2) отложить выборы национальной гвардии до 5 мая; 3) отложить выборы в Национальное собрание до 31 мая. Раздается сильный голос сверху, при последнем параграфе: «Vous voulez la perte du pays!» (Вы хотите погибели отечеству.) Все расходятся в неописанном волнении…

Дело в том, что во все время республики клубы не имели никакого значения сами по себе. Они дали только средства предводителю партии завести строгую дисциплину в рядах толпы и направлять ее по своему усмотрению. Пример этой военной организации клубов представила манифестация 17-го марта. Клубы Барбеса и Бланки, переговорив с клубом журнала «la Réforme» и с префектом Коссидьером, выставили в этот день совершенно организованную армию работников в 50 тысяч человек. Как только клубы принимались за публичное обсуждение дел и нужд, выходила страшная и вместе страстная чепуха. Малая привычка общества к политической жизни обнаруживалась тотчас же. Заседания клубов пробавлялись повторением журнальных статей, нелепым подражанием клубам 93 года, а иногда и дракой, как это случилось однажды в самом клубе Бланки. Только общество икарийца Кабе отличалось приличием и порядком своих заседаний, но это потому, что в нем почти всегда один человек и говорил – сам Кабе. Иностранные клубы соперничали с туземными в неурядице и анархии. Кстати рассказать в виде pendant[66] к сцене, только что описанной нами, заседание немецкого «демократического общества»{72}, на котором мне случилось присутствовать. Общество это под председательством поэта Гервега, собралось для прочтения и одобрения поздравительного адреса от немецкого народа к французскому, составленного особенною комиссией из членов клуба. Заседание началось, во-первых, предлинным кантом песенников, помещенных на хорах, что с первого раза придало ему как бы характер мессы. Потом, едва Гервег уселся в кресла и разинул рот, как известный Венедей, впоследствии депутат во франкфуртском парламенте{73}, заготовивший свой собственный адрес, стал свистеть… Шум поднялся страшный: «Да дайте же прочесть сперва адрес комиссии». Адрес прочли, восторженное «браво». Венедей прочел свой адрес, опять восторженное «браво»[67]. Один господин кричит президенту: «я убью тебя». У Гервега колокольчик ломается в руках: он начинает беситься и старается победить шум. Не тут-то было. Встает высокий господин и начинает бранить собственную нацию. «Мы, – говорит, – немецкие медведи, еще смеем толковать о свободе отечества, когда не умеем вести себя прилично в собрании и притом еще на чужой стороне». Снова восторженное «браво». Выбор адреса, однакож, нисколько не подвигался. Гервег прибегает к простому способу добиться решения общества: он просит приверженцев адреса комиссии поднять руки – огромное количество рук поднимается; просит сделать то же самое сторонников Венедея – и почти одинаковое количество рук поднимается за Венедея. Наконец, Гервег останавливается на последней, решительной мере: он приказывает именно людям одного адреса пойти в левую сторону, а людям другого в правую. Так как человеку нельзя раздвоиться физически, то можно было ожидать какого-нибудь результата: толпа поколебалась и почему-то шарахнулась в правую сторону. Адрес комиссии восторжествовал. После этого чартист Джонс{74}, нарочно приехавший из Англии для этого заседания, произнес по-немецки речь со смыслом и чувством, в которой, между прочим, говорил: «Теперь я вижу, как далеки еще вы, дети Германии, до единодушия, которое одно в состоянии упрочить вам свободу. Всякий раз, как увидят иностранные посольства разногласие между вами, они будут писать в свои земли: не бойтесь здешних немцев, они не страшны, они еще не соединились. Мы, чартисты, тем и сильны, что мыслим и действуем, как один человек, и нас до трех миллионов»… Этот сухой, рыжий великан, с иностранным произношением, но совершенно развязный на трибуне, как и следует истому англичанину, произвел на немцев сильное впечатление. Впрочем, заметим, что единодушие чартистов и почтенная цифра их, выставленная Джонсом, не помешали Лондону рассеять всю эту партию в один день{75}, как только она показалась на улице. Путаница сопровождала и все последующие заседания «Демократического клуба». Гервег, сам смеявшийся над малым политическим образованием своих соотечественников, рассказывал, что на одном из этих собраний какой-то маленький, приземистый работник, из коммунистов, в порыве восторга отпустил следующую фразу: «Wir wollen ailes vernichten, was nicht auf der Erde ist» (Мы хотим все уничтожить, чего только нет на земле.) Но нелепость нелепостью, а из Немецкого демократического общества, таким образом составленного, вышло вторжение французских немцев в Баден с оружием в руках{76}, а из безалаберных заседаний, подобных виденному нами в музыкальной консерватории, родилось огромное народное движение, к которому теперь и обращаемся.

1...34567...10
bannerbanner