Читать книгу Февраль и март в Париже 1848 года (Павел Васильевич Анненков) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Февраль и март в Париже 1848 года
Февраль и март в Париже 1848 годаПолная версия
Оценить:
Февраль и март в Париже 1848 года

5

Полная версия:

Февраль и март в Париже 1848 года

Итак, мы направились к Ратуше по набережной Сены. Вдоль этого пространства огромной лентой развивался тот же самый грозный карнавал, какой мы уже видели во дворце и в саду. У парапетов набережной дымились догорающие гауптвахты и посты муниципальной гвардии, а по мостовой неслись оседланные лошади, потерявшие своих хозяев, и составлялись процессии. Одна из них была особенно оригинальна: на пушечном лафете, лишенном орудия своего, катались вооруженные работники в сообществе с дамами, у которых холодный ветер, дувший во весь тот день, срывал поношенные шляпки и потертые их мантильи. В одной из таких процессий я встретил, к великому моему изумлению, недавнюю мою знакомку, богиню разума, но уже мертвецки пьяною. На тротуаре набережной было тесно и от народа, и от многочисленных революционно-маскарадных импровизаций. Всякий в тот день хотел сделаться самостоятельным лицом хоть на минуту, захватывал на улице клочек места и выкидывал свою шутку, возле которой все старались пройти как можно осторожнее. Частичка державства, власти («souverainté du peuple»[40]) была теперь в каждом отдельном лице. Между тем из Ратуши шли лица, щеголевато одетые, с ружьями за плечами, как после конченного дела. Действительно, дойдя до площади, мы увидели шумный лагерь, освещенный бивачными кострами, но течение народа к Ратуше уже прекратилось. Проголодавшиеся и измученные, мы решились вернуться назад, но еще хотели сперва захватить Палерояль, место недавней битвы, и тут ожидала нас последняя картина, завершившая достойным образом весь этот день необычайных картин.

Пройдя двор Лувра, где еще высилась конная статуя покойного герцога Орлеанского{40}, с известною фразою: «l'Armée de France an duc d'Orléans»[41], сброшенная через день, мы очутились, миновав улицу du Cod, возле улицы St. Honoré. Улица эта была заперта отсюда здоровой баррикадой. Мы перелезли через баррикаду кое-как и очутились перед целой цепью баррикад, которые тянулись с этого места по направлению Пале-рояля и в разные стороны. Все они находились в таком близком расстоянии друг от друга и притом устроены были так солидно, что имели вид. правильных инженерных построек. Одна особенно обратила мое внимание. Расположенная на перекрестке, баррикада эта правильными дугами заперла все четыре конца его и образовала нечто похожее на основание башни, верхняя половина которой снята. Внутренность баррикады наполнена была страшной грязью и лужами черной стоячей воды, стекавшей из подземных ^руб. Мы уже перелезли через три баррикады, цепляясь кое-как за камни и упираясь в стены домов, но картина делалась все строже и строже по мере приближения нашего к Палероялю. В слякоти и полумраке вращался зачерненный народ, только что кончивший разорение дворца и недавно тушивший в нем пожар. Сцена беспрестанно освещалась факелами, за которыми показывались носилки с трупами, прикрытыми белым полотном. До пояса обнаженные люди извлекали убийственные, раздирающие звуки из труб, факельщики кричали: «chapeaux bas devant les victimes!»[42], и всякий такой кортеж сопровождался целой толпой ободранных, загрязненных спутников, которые в диком энтузиазме пели la Marseillaise. Мы повстречали даму, известную Г<ервег>{41}. Она прыгала с камня на камень и очень бодро выносила спектакль, как будто укрепляя нервы свои для известной революционной экспедиции в Баден, которую свершила потом с супругом{42}. С последней баррикады мы увидели площадь Палерояля, покрытую обломками дворцовой мебели, головнями и людьми, подбиравшими убитых и раненых. Героическая гауптвахта еще горела и весьма жарко, отбрасывая на противоположный дворец яркий свет. Далее нас не пустили. Мы должны были свернуть на улицу Валуа и через внутренний двор Палерояля выйти снова на улицу St. Honoré. Со стороны узкой rue Valois начинался пожар во дворце: она затоплена была теперь ручьями грязной воды, в которой валялись обломки мебелей и домашних принадлежностей. Между тем мы подходили к внутреннему двору Палерояля: оттуда неслось дикое пенье, и нам уже попадались люди, столько же возбужденные обаятельными впечатлениями тесного боя, сколько и бесплатным вином королевского погреба. На самом дворе была теснота невообразимая. В трех местах народ развел костры из дворцовых вещей, выброшенных и вытащенных сюда, и, охватившись руками, неистово танцевал вокруг них карманьолу. Песня, одна песня («la Marseillaise»), наполнявшая весь этот день, – гремела и теперь перед балконом дома, откуда в 1830 году пел ее и сам Л.-Филипп{43}. Удивительную противоположность составляла великолепная стеклянная галерея с ее богатыми магазинами (galerie d'Orleans[43]) на противоположной стороне дворца, погруженная в мрак, совершенно пустая и безжизненная. Она защищена была надписью: «on ne passe pas»[44] и двумя национальными гвардейцами, которые стояли на обоих концах ее со сложенными накрест ружьями.

В таком же мраке и безмолвии лежал и весь притихший остальной Палерояль за этой галереей. Кое-как перебрались мы на противоположный конец дворца между воспаленных лиц, дыхание которых могли слышать, между обнаженных волосатых грудей, жизненную теплоту которых могли чувствовать. В первый раз я был так крепко захвачен со всех сторон бушующими волнами народа. При самом выходе, казалось, они захлестнут нас, а к увеличению беды из дворца той дело шли носилки, белое покрывало которых ясно обрисовывало формы трупа, и раздавались: «chapeaux bas devant les victimes!» Мы могли свободно вздохнуть только тогда, когда очутились на улице St. Honore. Грозное клокочущее море оставалось позади. На улице было свежо, просторно. Вправо по направлению к Тюльери горело яркое зарево, но то были отдельные лагери вокруг дворца, составленные народом, наподобие таких же около Ратуши. День наш был кончен: чудный день, в котором ярость и шутка, необузданное бешенство и безграничный разгул подали друг другу руки и в котором, однакож, ни разу не раздалось призыва к грабежу частной собственности и ни одно частное лицо не было оскорблено.

Мы отобедали наскоро у одного знакомого{44} – двери всех ресторанов были крепко заперты в этот день, и на кухнях их, вероятно, не разводилось огня вовсе. Не легко было достать просто кусок хлеба. Через час, несмотря на изнеможение, мы были снова на улице.

Весь Париж представлял одну массу огня. Проученные событиями вчерашнего дня – владельцы домов и хозяева квартир на аристократических бульварах осветили свои окна уже без приглашения. Урок был так силен, что они три дня сряду ставили свечи и шкалики по всем выступам домов, везде, где можно было поставить. О народных кварталах говорить нечего: там беднейшие дома сверху донизу усеяны были красными и трехцветными фонариками.

Баррикады, между тем, лежали по всем улицам, и вокруг них гулял народ, поминутно разряжая ружья на воздух (мирные залпы эти слышны были потом всю ночь), шумя, веселясь и потешаясь, как над собой, так и над другими. Зажиточное народонаселение Парижа, видя, что дело уже на исходе, тоже высыпало на улицу, и первой его заботой было пристроиться; как можно скорее к народу. Нам встречалось не одно лицо с ложным выражением торжества и довольства, как будто после великого личного подвига, и не один раз видели мы жаркие пожатия рук, обмениваемые щеголеватыми господами и блузниками, причем с одной стороны раздавались льстивые похвалы народу и заверения в необходимости и законности переворота, а с другой – добродушное хвастовство своею удалью. Национальная гвардия тотчас же смешалась с работниками и вместе с ними принялась оберегать целость баррикад: действительно, посягновение на баррикады было бы теперь знаком междоусобной войны и сохранность этих крепостей лежала на сердце тех, против кого они были сделаны, еще более чем на сердце тех, которые их воздвигали. Все вообще с нетерпением ожидали первых известий от нового, временного правительства, первых его распоряжений. Официальные листки, вскоре показавшиеся на бульварах, расхватывались с необычайной и понятной алчностью. Они читались целыми группами, собором, так сказать, под газовыми столбами, которые будучи лишены фонарей, испускали теперь длинные, огненные языки, колеблемые ветром. Первые декреты «правительства» уже показывали весь будущий, искусственно-примирительный характер его. Оно приказывало сберечь на время построенные баррикады – это относилось к народу, защищавшему их; оно сохраняло Франции трехцветное знамя – это успокоивало либеральный класс людей с умеренными требованиями, оно предоставляло будущему «собранию» и всей нации выбрать и утвердить форму правления – это на первый случай мирило с переворотом разнородные партии, имевшие каждая свои собственные надежды. Не был забыт почти ни один оттенок мнений, господствующих в обществе, как бы ни казался он противоположен другим. Между «секретарями» правительства, выбранными из демократических публицистов, встречалось одно поразительное, мало известное имя: «Albert, ouvrier{45}, secrétaire de gouvernement»[45]. Этим именем правительство приветствовало возникающую идею о социальной республике. Таким образом, задача правительства – не исключать ни одного требования и сдерживать их взаимным противодействием, обнаружилась с первого шага. Иной оно и не могло иметь, потому что развитие народа в ту или другую сторону совершенно заслонилось у него другой, тоже важной потребностью отыскать ему нейтральную почву, на которой он мог бы сойтись. После этих декретов старание перемешать все партии сделалось лозунгом целой Франции. Результаты известны. Старое общество, потрясенное в основании, сжалось, так сказать, умалилось на время и с помощью уступок и покорности под конец вырвало победу у врага, который, надо признаться, не знал что и делать! со своей победой. Она пришла к нему столь же неожиданно, как власть в руки тех, которые взялись за кормило правления. Все попытки народа сказать свое собственное слово, удержать за собой политическое влияние, предъявленные им в различные дни, следовавшие за февральскими, остались безуспешны. Поток событий уже обратился вспять и понесся с такой силой назад, что далеко миновал то место, откуда вырвался на свет впервые. Это обыкновенное свойство явлений случайных, не продуманных и не подготовленных предшествующим развитием: они обнаруживают еще большую торопливость и энергию при отступлении своем, чем в эпоху своего стремления вперед. История возвращения необдуманного переворота назад, домой, к старым, уже опустошенным местам, может быть, еще поучительнее истории его мгновенного и неожиданного успеха.

II

Начнем с той минуты, как парижская февральская революция избрала себе начальников[46]. Первою мыслью временного правительства, ею созданного, как только сделалось немного посвободней в Ратуше, была мысль о самом себе и об утверждении своей власти, возникшей на баррикадах. Едва переступив порог общинного дворца, и еще в самую ночь, следовавшую за изгнанием короля, взятием Тюльери и палаты депутатов, юно предписывает формирование 24 батальонов «подвижной национальной гвардии»{46}, ряды которой должны состоять из отчаянной молодежи, так страшно бушевавшей на улице не далее как вчера. Этим знаменитым декретом оно ослабляет внезапно баррикады, которые должны еще несколько времени оставаться на улицах, и вместе льстит воинственному духу французского юношества, за что через два месяца, именно в июне, молодежь отблагодарила его победой над огромным бонапартисто-социалистским восстанием{47}. Отыскав выход для одного из революционных элементов, временное правительство, через несколько дней, находит уютное и спокойное помещение для другого и самого могущественного революционного двигателя, именно парижских работников. После работничьей манифестации, наскоро составленной членом правительства, Луи Бланом, оно декретирует (28 февраля) образование «работничьей комиссии», Commission pour les travailleurs{48}, и помещает ее в Люксембурге, под председательством самого Луи Блана, вскоре туда и переехавшего. Вместе с ним переходит во дворец и Дюпон (de l'Eure), занявший комнаты бывшего канцлера, и республиканец Барбес{49}, так близко видевший эшафот и назначенный теперь на должность коменданта дворца. Пикантность, если смею так выразиться, этого распоряжения составляла только малую часть его достоинства. Покуда «Работничья комиссия», вскоре прозванная просто «Люксембургскою», заседала с представителями от всех цехов в креслах бывших пэров Франции, рассуждая о способах низвести промышленную гармонию в мир конкуренции и капитала, ход событий был уже очищен от страшной массы народа, мешавшей его течению, чем впоследствии Ламартин и похвастался перед национальным собранием. Кроме этих распоряжений, были приняты одновременно с ними и другие меры для успокоения сил наиболее опасных или наиболее докучных правительству. С тем же пикантным эффектом, который на первых порах был преобладающею чертой в характере временного правления, оно назначает в пособие работникам миллион франков, следовавший королю Луи-Филиппу за март месяц, и устами Луи Блана, дает торжественное обещание снабжать работой людей, нуждающихся в ней, следствием чего было обнародование 6-го марта декрета о «национальных мастерских»{50}. Декретом этим Луи Блан и Флокон, так сказать, отблагодарили работников за то, что они водворили их в правительстве вечером 25-го февраля. Что сделалось с декретом и как он обратился против партии, его задумавшей и не умевшей с ним справиться, – увидим впоследствии. Освободясь от первого гнета революционных страстей, правительство приступило к общим мерам вспомоществования. Один за другим появились декреты о возвращении владельцам из ломбарда (Mont de piété) бесплатно всех закладов, не превышающих десяти франков, об отсрочке платежей по всем частным обязательствам на пятнадцать дней – срок, который впоследствии был опять продолжен на пятнадцать дней, и проч. Самая популярная мера из числа этих милостивых манифестов была однакоже принята несколько позднее, именно 8-го марта, и состояла в уничтожении ненавистной французам долговой тюрьмы. Впрочем, самые щедрые награды достались не публике, конечно, а отдельным лицам. С марта месяца началась у правительства громадная раздача вакантных мест благомыслящим людям эпохи, нахлынувшим для этого в переднюю Ратуши со всех концов Франции. В числе новых замещений были, однакоже, и такие, которые служили вознаграждением за несправедливости прежнего управления и которые повсюду были встречены единодушным одобрением. К числу таких принадлежало распоряжение о возвращении кафедр в Collége de France отставленным профессорам, Мишле и Кине, и создание кафедры там же для гонимого и презираемого старо-официальными людьми философа Конта[47]. В ряду милостивых декретов высились два – именно один об уничтожении смертной казни за политические преступления, который был объявлен в субботу 25-го февраля Ламартином, с крыльца ратуши, при кликах восторженного народа, а другой – о расширении кадров национальной гвардии, сословная замкнутость которой была теперь разорвана допущением в ряды ее всех без исключения[48]. Она тотчас же и явилась в новом своем составе на смотр, разночинец в блузе и сюртуке об руку с мундиром, и все под предводительством экс-депутата Гарнье-Пажеса, ставшего мэром Парижа; он строил их ряды, разъезжая верхом, в сюртуке, с шарфом через плечо и в круглой шляпе, будто какой-нибудь американский генерал. Впрочем, новая мера нисколько не изменила общего охранительного характера национальной гвардии на первых порах. Впоследствии оппозиционные части этого гражданского войска отделились от него, чтоб высвободиться и действовать самостоятельно с оружием в руках за свои собственные частные интересы; но теперь национальная гвардия, увеличенная всем количеством мастеровых пролетариев и слуг, нисколько не приняла особенного характера. В новом своем составе она тотчас же обратилась к старой своей работе: защите существующего порядка вещей, охранению собственности и подавлению буйств, насколько возможно. Такова сила учреждения вообще.

И, надо сказать, в содействии ее настояла уже крайняя необходимость. Временное правительство выдавало все эти декреты не только перед лицом волнующегося парижского народа, который легко воспламеняется, но и легко управляется льстивою фразой и знаками доверия к его мудрости, но также и при зареве пожаров, составлявших последнюю попытку темных слоев народонаселения, поднятых со дна общества. Ужас овладел зажиточным Парижем, когда он услыхал, что королевский дворец Нельи обращен в пепел, что дача Ротшильда в Сюрене предана огню, в то же самое время как хозяин ее жертвовал 50000 фр. на раненых, что разрушение угрожает и железным дорогам. Получено было известие о погибели великолепного Аньерского моста на Сен-Жерменской линии, о сожжении многих станций, о мосте в Руане, подвергшемся той же участи, и, наконец, о том, что по «Северной» железной дороге пожар идет уже сплошною массой, начиная от Сен-Дени до Амиена. Тогда-то новая национальная гвардия вместе с волонтерами и, по преимуществу, студентами Политехнической школы бросилась на угрожаемые пункты в разные стороны и с помощью местных национальных гвардий, поднятых ею на ноги, везде потушила огонь и уняла грабеж.

Новый префект полиции экс-заговорщик Косидьер{51}, сам захвативший свое место, как некоторые его товарищи – места в правительстве, успел даже образовать мгновенно легион охранителей порядка из работников. Он назвал новых своих полицейских агентов, перешедших в эту должность прямо с баррикад, монтаньярами, дал им костюм солдат 1793, и этого было достаточно, чтоб они могли, с спокойной совестью, ходить патрулями по городу и предупреждать попытки к грабежу и самовольной расправе. Париж почти одновременно увидал и переформированную национальную гвардию, где под ружьем стояли, как мы уже сказали, рядом с щеголеватыми господами, люди в фуражках, лохмотьях и блузах, и охранительное войско Косидьера с пыльными, мрачными лицами в треугольных шляпах, с красным пером откинутым назад. Монтаньяры очень привольно разместились в казармах, около префектуры, и не скупились на льстивые уверения, что честь республики находится в их руках и что они призваны оберегать ее «перед глазами Европы» от позора и излишеств. Очень забавно было подмечать благодарные и вместе подозрительные взгляды, какими парижское мещанство провожало эти войска.

Между тем вся Франция, узнав в субботу 25 февраля, что у нее, благодаря бога, есть правительство, испустила, скажем без всякого преувеличения и риторической фразы, крик восторга. Еще баррикады лежали на улицах, немножко сдвинутые в сторону для восстановления сообщения, еще день-деньской раздавались выстрелы на воздух, пелись неистовые песни и тянулись оригинальные процессии к Ратуше, как уже временное правительство получило изъявления согласия признать его и новую республику от всех властей, гражданских и военных, со всех концов страны, не исключая Алжирии, из которой губернатор ее, герцог Омальский{52}, очень спокойно выехал, оставив только манифест, где благословлял свое Отечество и на новом его пути. Все потекли к временному правительству с судорожною, невообразимою поспешностью. Неожиданные изъявления покорности накоплялись в руках правительства массами, и тут встречались между собой люди самых противоположных учений: и приверженцы старого порядка (Одиллон Барро, Тьер, Дюфор{53}, Бильйо{54}); и бывшая королевская магистратура (генерал-прокурор Дюпен первый предлагает свершить суд от имени народа[49]); и духовенство (архиепископ, благодаря народ за уважение к святыне, предписывает отправлять публичные панихиды за убиенных); и легитимисты (Ларош-Жаклен, Беррье{55} отказываются покамест торжественно от своих бывших политических идеалов, а сын Полиньяка{56} записывается в ряды национальной гвардии), и пр. и пр. Становится очевидно, что надежды каждой партии берут своею исходною точкой республику и временное правительство. С другой стороны, закаленные социалисты всех цветов – Кабе с целою икарией, Бюше с католическим республиканизмом (он сделан потом помощником парижского мэра), Распайль{57} «Ami du peuple»{58} и, наконец, аббат Шатель с новою французскою церковью, им изобретенною, – все простирают руки к правительству, призывая его открыть новую эру для человечества, каждый сообразно с своим представлением об этом предмете. Мы уже не говорим об адресах разноплеменных выходцев и воззваниях мистиков, визионеров[50] и пророков. Успех временного правительства ужасает его самого, потому что ответ на все требования и ожидания делается невозможным. Может быть, не менее (если не более) приходят в ужас и главные бойцы; республики: они останавливаются на мысли образовать оплот этому неожиданному бурному потоку патриотизма и преданности, грозящему снести настоящих устроителей движения с их мест и отстранить их от прямого участия в делах государства.

В этом царстве всеобщего единодушия, пожалуй, могла затеряться и основная демократическая идея переворота. Вот почему Ламене и Дюпре основывают журнал «Le Peuple constituant»{59}; Распайль принимает роль присяжного доносчика и обличителя лицемерных друзей республики; Кабе советует своим икарийцам еще не покидать оружия, а старые экс-заговорщики Бланки{60} и Барбес создают первый чисто политический клуб под именем Commission des défenseurs de la république{61} с целью наблюдать за выборами в должностные лица, предостерегать временное правительство от врагов республики и от ошибок и направлять его предпочтения и политические стремления в хорошую сторону[51]. Была, однакож, еще тайная, невысказываемая причина для сомнений и беспокойств, скрываемая всеми за официальным поводом к ним. В самом правительстве оказались, с первых же дней, признаки какого-то колебания, словно в недрах его заключались две противоположные политические струи, мешавшие друг другу выйти на свет вполне. Республиканские национальные декреты, выданные им единодушно, ничего не доказывали: они были вынуждены неуклонным требованием обстоятельств и гнетущею силой победителя. Но зловещие признаки неполной ясности и неполного соглашения в целях оказывались в частностях. Так, еще вечером 24 февраля объявлено было из Ратуши, что установление самой формы правительства предоставляется будущему собранию народа: вопль негодования, раздавшийся из рядов сражавшихся против июльской монархии, заставил отменить распоряжение и тотчас же объявить Францию республикой. Затем под мелодраматическим навесом из пик, сабель и пистолетов, смахивавшим чрезвычайно на обычную обстановку республиканских пьес в Cirque Olympique[52], Ламартин отвергнул красное знамя, которое толпа народа предлагала ему сделать символом республики и утвердил эту честь за старым трехцветным знаменем. Многие весьма одобрили как эту решимость, так и знаменитую фразу, сказанную тогда оратором: «Красное знамя обошло только Марсово поле[53], а трехцветное весь свет»; но после падения конституционного порядка это знамя уже ничего не выражало, кроме империи. Не успев отдать на суд будущему общему собранию форму правления, временное правительство декретом 1-го марта предоставило ему изменение налогов[54], а покамест удержало в полной силе все существующие, равно как и все контракты и обязательства. Мало того, оно порывалось даже удержать до решения того же собрания самый штемпель на журналы, сообщая преднамеренно этому чисто политическому налогу характер финансового, но принужденно было опять изменить свое решение перед опасностью нового смятения. Оно даже и отступило не откровенно, тихо и робко, – отменило пошлину сперва только на время выборов в будущее собрание, для лучшего обсуждения кандидатур, и уж потом, при содействии, как было слышно, более решительных членов правительства уничтожило ее совсем. Совершенно то же происходило с ненавистными для демократов и республиканцев законами против ассоциаций, сборищ, обществ. В виду повсеместно зарождающихся клубов, ходили слухи о боязливых прениях в Ратуше, касательно их прав на существование и результатов их деятельности; но, видно, радикальная часть правительства опять одержала верх, потому что не только были отменены сентябрьские законы{62}, воспрещавшие составление обществ, но и вся старая процедура относительно преследования проступков печати. Присяжные должны были утверждать приговор свой не на простом большинстве голосов, как прежде, а единогласно или по крайней мере большинством 8 голосов из 10. Как ни лестны были все эти распоряжения для господствующей партии и для народа, который все еще не покидал улицы, но они приходили всегда часом позднее, чем следовало, а предшествовавшее им колебание отнимало добрую половину их ценности. Ропот на медленность и нерешительность действий временного правительства уже начинался, когда пять документов, вышедших один за другим из Ратуши, окончательно обнаружили внутренние распри диктаторов, скрытые под официальной маской единодушия, поставили несколько жизненных вопросов для Франции и, возбудив все умы, снова наполнили улицу жизнью и движением. Мы намерены рассказать историю появления этих пяти правительственных актов, из которых третий – циркуляр Ледрю-Роллена, касавшийся устройства выборов для будущего собрания, чуть не породил новой революции. Не входя в позднейшие объяснения толкования и оценки, сделанные на досуге самими авторами документов, превратившимися в историков и адвокатов собственного дела{63}, мы ограничимся одним изложением того, как понимаемы были массами народа новые распоряжения в самую минуту опубликования их, что они видели в них и за ними, как относились к ним и какую дали им обстановку своим участием и вмешательством. Можно надеяться, что подобная передача дел, мыслей и ощущений одного исторического мгновения будет несколько поучительною для других стран и эпох и может представить несколько полезных выводов для людей, достигших той степени развития, при котором требуется разумное убеждение и сознательный взгляд на предметы политического свойства. Из всех пяти актов временного правительства, наименее возбудивший разноречия, наименее оспариваемый партиями, был циркуляр министра иностранных дел Ламартина, от 2-го марта, к дипломатическим агентам правительства, заключавший в себе программу, которой должна была следовать Франция в своих международных сношениях.

bannerbanner