Читать книгу Салон-вагон (Андрей Соболь) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Салон-вагон
Салон-вагон
Оценить:
Салон-вагон

3

Полная версия:

Салон-вагон

– Это я.

Я узнаю голос Акима, и какой-то мертвый покой обнимает меня – я ко всему готов. Впускаю его и только спрашиваю:

– Ты? Ко мне?

– Закрой дверь.

Иду обратно, заглядываю в коридор и вдруг ни с того ни с сего говорю Акиму:

– Хочешь чаю?

XIX

Я сижу с Эстер в ее комнате. Не верится, что часа два тому назад Аким был у меня, в гостцнице, не верится, что я опять в фотографии. Забыты конспиративные уловки: Аким ушел в слободку за Борисом, я – тут. Нас заставили вылезть из каморки: послезавтра утром губернатор уезжает. Аким был в гостях у полковника. Аким прав, полковник пригодился. Как все просто, как все просто: мы прятались, поджидали, а за картами у полковника Аким узнает, что губернатора вызвали внезапно в Петербург – предстоит повышение и перевод. Против нашей простоты встала другая – простота обстоятельств. Из Петербурга он вернется всего на два дня. Что сделаешь в два дня? Бездумно гляжу по сторонам, замечаю, что Эстер полуодетая, кутается в платок, и спрашиваю:

– Тебя Аким разбудил?

Забываю и спрашиваю вторично. Уезжает утром… На вокзал не пробраться нам. Это ясно, об этом и думать нечего. Остается одно – успеть на пути, до вокзала. Но Борис не бросит, если не сможет отбежать. Возможно, что коляска возьмет влево, а угловая комната занята. Мне душно, жарко, а ставней открыть нельзя. Хорошо теперь в лесу – иглы шуршат, по тропинкам прохлада разгуливает, и возле берез мягко поддается трава… Завтра он уезжает. Завтра… Как это просто. Робко горит свеча, шевелится тоненький огненный язычок, и тогда на стене прыгает тень Эстер… Я забыл про третью улицу… Туда пойдет Аким с аппаратом. Нет, слишком ранний час. Немыслимо, подозрительно. Есть только один выход – пусть Борис бросает, сейчас же… Как только коляска поравняется с ним. А рабочие? Упорно гляжу на свечу, она все уменьшается. Значит, время бежит; значит, все ближе час. Один выход, только один выход.

– Идут.

Эстер подбегает к окну и прислушивается:

– Они.

Мне трудно встать, ноги как будто чужие. Я словно сплю, но все слышу. Говорит Аким, он хочет попасть на вокзал, а снаряд вложить в аппарат. Фотографа пропустят.

– И я с вами. – Это сказала Эстер. – И я с вами, в качестве помощницы.

Говорит убежденно:

– Вдвоем лучше. Ведь правда?

Я встаю:

– Ни ты, ни Аким. – Я объясняю: – Будь это проводы, вас пропустили бы увековечить это событие. Вполне допустимо. Но пока это только отъезд по делам службы. Мы должны остановить коляску до вокзала.

– Это легко сказать, – отвечает Аким.

– И легко сделать.

– Как?

Я гляжу на всех равнодушно, ведь выход один, и говорю:

– Борис должен бросить, даже если не успеет отбежать.

Аким вскакивает:

– Ни за что.

Губы его передергиваются. Быстрыми шагами подходит ко мне.

– Плюнуть на рабочих? По-твоему, это выход? Уложить с десяток рабочих и почить на лаврах? И ты это предлагаешь? Кто же мы тогда? Все для меньших братьев и в то же время махнуть на них рукой? Что махнуть – на тот свет отправить! Если так, где грань между идеей и все «позволено»? Ведь это же наши души, живые души, для которых строится все, наша целина, а ты на нее наплевать хочешь?

Я молчу, я свое сказал и мне нечего добавить, я знаю одно: наш путь требует жертв, мы встали на него, себя забыв, и должны забыть о других.

Слегка приподнявшись, Борис говорит:

– Саша, я так не смогу…

– Не надо.

Обращаюсь ко всем:

– Предлагайте другое. Я высказал свое мнение, теперь очередь за вами. Я слушаю.

Еле стою на ногах. Только сейчас я понял, как я устал. Тихо добавляю:

– Я заранее соглашаюсь с вами.

…Догорает последняя свеча. Эстер несет лампу. Слышу, как Аким шепотом говорит ей:

– Потушите, увидят с улицы.

На диване полулежа спит Борис. Ровно и размеренно Эстер ходит от стены к стене; проходя мимо меня, на миг останавливается и снова идет дальше. Белеет ее платок. То он в одном конце комнаты, то в другом. Смутно вспоминаю: такой же платок был у моей матери.

В щели ставней прокрадываются белесоватые полосы рассвета. Из угла серым огромным пятном выплыл шкаф.

XX

Губернатор проехал мимо Бориса. Борис не успел отбежать.

Дождит… Низко и пасмурно плывут в беспорядке клочья серых облаков. Первый сентябрьский день скупо и недоверчиво заглядывает в окно. Как-то сразу и внезапно надвинулась осень. Сегодня десятый день, как уехал губернатор. Только что ушел Аким. Он долго сидел у меня. Уходя, он спросил:

– Духом упал?

– Нет.

Он мне не поверил, я понял так по его взгляду, но я сказал правду: я тот же. Вижу, как все молчаливее становится Борис, как все дальше и дальше уходит от нас Эстер, куда – я не знаю, но чувствую, что уходит, – и все же жду и все же надеюсь.

Вечером, после отъезда губернатора, Борис попросил меня остаться с ним. Мы ушли, оставили Акима и Эстер в фотографии. По дороге Борис спросил:

– Ты меня винишь? – Волнуясь говорил: – Я не мог иначе. Знаю, что такая неудача сбрасывает нас сверху вниз, крылья обрывает, но я не мог. Вот Аким говорит: не все позволено. Не в этом дело. Господи, позволено, если нужно для дела, но не мне, не мне – еврею. Рабочие русские, а я…

Я перебиваю его:

– Опять это слово.

Он смолк, не докончив. Я вернулся в фотографию. Эстер и Аким о чем-то говорили, а когда я вошел, Эстер на полуслове оборвала разговор. Я ушел в другую комнату, я догадался, что Эстер не хочет говорить при мне. Потом ночью, провожая меня, Аким, не то раздумывая, не то недоумевая, сказал мне в сенях:

– Что-то странное творится с Эстер..

Я подумал: и он это видит. Не расспрашивая, я попрощался с Акимом.

И все жду, и все же надеюсь. Не сегодня завтра губернатор вернется.

Все эти дни мы – простые обыватели. Аким ходит к полковнику: все сведения он берет оттуда. В летнем саду опереточная труппа заканчивает свои спектакли. Смотрю, как толстый тенор старается быть изящным и стройным. Белокурая девушка поднимает юбку выше колен, и тогда офицеры в переднем ряду наводят бинокли, а у девушки грустные глаза. Хриплый голос выводит: «Когда я был аркадским принцем». Кто-то пьяный из публики кричит: «Все мы бывшие» и плачет.

Ухожу из зала. «Бывшие». И мы – бывшие? Просыпаясь ночью, снова вспоминаю слова пьяного. Утром вижу Бориса на работе. Уже издали узнаю его, хотя он одет, как все остальные рабочие. Уже не пахнет свежевырытой землей: осень идешь. Борис украдкой кивает мне головой. Как хочется заменить его, дать ему отдохнуть, увести его от лопат и тачек!

Иду дальше медленно и тихо. Так же медленно ползет насупившийся осенний день, шуршит по дороге опавшими листьями; то уныло собираешь их в кучу, то хмурясь и подергиваясь, разбрасываешь их по канавам, по тротуарам.

Вечером Эстер спрашивает меня:

– А ты бы бросил, не отбежав?

Я отвечаю:

– Бросил.

Она обращается к Борису:

– Видишь, два еврея – и два различных мнения об одном и том же, а возьми сто русских, и все скажут одно, потому что это одно близко и дорого.

Нервно перебрасывает косу за плечо. Значит, и с нею Борис говорил о том, что хотел сказать мне в лесу, но докончил, договорил, и она с ним согласна. Оба поняли друг друга, оба куда-то уходят.

И все же жду, и все же надеюсь.

XXI

– Приехал.

Не раздеваясь, весь мокрый, Аким бегает по комнате.

– Когда?

– Вчера, в час ночи.

Грохочет последний летний гром, уныло, словно насильно. За окном висишь серая пелена, и под нею, как озябшие собаки, вздрагивают водосточные трубы, дребезжат и хрипло выбрасывают мутную воду.

Опять горит свеча, опять закрыты ставни. На столе валяется скомканная газета. В ней черным по белому сказано, что губернатор переводится в К., что 5‑го обед в Благородном собрании, 6‑го прощание с местными чинами, а 7‑го, в 3 часа, отбытие его превосходительства к месту нового служения.

Снова хочу взять газету, Эстер усмехается:

– Не верится?

Через стол перегибается ко мне:

– Переводится туда, где ты родился. Ты на это не обратил внимания.

Обращается к Акиму:

– Знаете, Александр ведь родился в К.

Не сводит с него глаз:

– Правда, странное совпадение?

Аким удивленно отвечает:

– Так что же?

Он на миг задумывается и торопливо спрашивает меня:

– Тебя там знают?

Я говорю равнодушно:

– Ребенком знали. Меня увезли оттуда четырнадцати лет.

– Ну, тогда нечего беспокоиться.

Эстер перебивает:

– А разве надо беспокоиться?

Аким, недоумевая, поднимает брови:

– Конечно. Ведь важно, знают там Сашу или нет. Если мы тут не успеем, придется махнуть туда.

– Поехать в К.?

Эстер оглядывается по всем сторонам, беспомощно, жалобно переспрашивает еще раз и вдруг закрывает лицо руками.

Борис бежит к ней. Аким растерянно топчется на одном мест. Я его тяну за рукав:

– Идем.

В соседней комнате я ему говорю:

– Я все понял. Сжимаю его руку.

– Слышишь, Аким, все понял. Вот сейчас, сию минуту. Слышишь, Аким, надо тут кончить, на все пойти, но кончить, иначе они уйдут от нас.

– Кто?

– Эстер, Борис.

– Ты с ума сошел.

Он вырывает руку, а когда потом вновь оборачивается ко мне, я уже спокойно встречаю его взволнованный взгляд.

В коридоре сталкиваюсь с Борисом: он вышел из комнаты Эстер.

Он дико взглянул на меня:

– Саша!

– Что?

– Если не здесь… если здесь неудача… мы поедем в К.?

– Конечно.

– Бесповоротно:

– А разве ты не того же мнения?

Я спрашиваю сухо, деловито, но те несколько мгновений, пока он отвечает, мне кажутся вечностью.

Он говорит:

– Да.

Гляжу ему вслед: он идет впереди меня, согнувшись. Я все понял, но не согнусь.

XXII

Я все понял, я знаю, почему плакала Эстер, почему Борис не хочет бросать снаряд возле рабочих. Слезы Эстер и отказ Бориса – это продолжение всех намеков о еврействе, о евреях; это отзвуки письма Бергмана, разговора в Лондоне о еврейских деньгах. Но я не знаю, чем все это кончится, и не хочу знать: если не здесь, то в К. мы доведем начатое до конца. Сюда приехали не евреи Эстер, Борис, Александр, и не решать, что следует еврею и чего не следует, а люди единого дела, единой веры.

Бергман говорил: «Пыль летающая». Я говорю: «Или бескрылые, или на крыльях». Мы ехали сюда, и каждый чувствовал на себе эти крылья. Разве они сломаны, разве они были сделаны из воска и растаяли? Кто прав: Бергман или я? Тревожно спрашиваю себя и в дождливую, угрюмую ночь я боюсь потерять уверенность и трепетно и напряженно жду утра. Оно приходит – серое, блеклое. Я снова прежний, только где-то в душе бродят, как по морю белые гребни после бури, усталое опасение.

XXIII

Из окна своей угловой комнаты я вижу, как сворачивает карета на третью улицу, минуя Бориса. Невольно вскакиваю и крепко держусь за косяк окна. Жду, улавливаю каждый шорох, каждый звук: на третьей улице Аким с аппаратом. Мне кажется, что я слышу, как шевелится воздух, как в соседнем доме скребется мышь, и внезапно, в один миг, я безотчетно, но ясно, словно кто-то очевидец пришел и рассказал мне, сознаю, что ждать нечего, что губернатор проехал беспрепятственно, и иду вниз. Через несколько минуть я там, где должен был стоять Аким. Он за углом, вокруг него человек десять. Слышу, как один из них спрашивает:

– А что, господин, успел припечатать?

– В точку, – отвечает Аким.

В руках у него неуклюже торчат концы стального треножника, на плече болтается кусочек черной материи. Я уступаю Акиму дорогу. Он торопливо отводит глаза, и лицо его передергивается. Возле городского сада я опять догоняю его.

– Оттерли, – шевелит он губами и забирает голову в плечи. – Из-за бабы.

Я перегоняю его и слышу позади себя:

– Баба под колеса попала… Меня за угол… околоточный освирепел… Из-за бабы.

Ухожу от него, до сумерек сижу в саду. Скамья мокрая, на грязной, размытой дорожке прыгают смешные, мокрые воробьи, капает с почерневших полуголых веток, но нет сил подняться, встать, хочется забрать голову в плечи, как это сделал Аким.

В дверях фотографии меня встречает Борис. Он бледен, а когда я подаю ему руку и говорю: «Здравствуй», он порывисто обнимает меня:

– Саша, все кончено.

– Еще не все.

Вхожу в столовую.

– Значит, мы едем.

Обращаюсь ко всем, но незаметно для других слежу за Эстер. Вот на миг сплела руки и опустила.

– Куда?

Я оборачиваюсь к ней:

– Разве непонятно? Туда, куда он уехал.

– В К.?

– Да.

Я говорю остальным:

– Надо решить, кто из нас раньше всех поедет. По-моему…

Не могу докончить – Эстер перебивает меня:

– Подожди.

Встает, косу отбрасывает, и, как только произносит первое слово, я уже знаю, что последует за ним, знаю, что в эту минуту предчувствие чего-то темного перестало быть предчувствием, и, поняв, слушаю, съежившись и похолодев, как она говорит:

– Я не поеду.

– Вы? Вы не поедете? Вы?

Это кричит Аким.

Глава четвертая

I

– Нет, ты мне скажи, что же это такое? Понимаешь, вот не могу понять. Неужели на нее так подействовала наша неудача? Объясни мне, ради бога. Была неудача – верно, но разве из-за этого надо от всего дальнейшего отказываться? Была неудача – правильно, и я виноват. Подожди, подожди, не перебивай меня: это ж факт: моя вина! Я мог бы остаться на своем месте. Задавили бабу – так что же? Не в этой бабе суть, а во мне. Я виноват, чувствую это, покоя себе не нахожу и так размышляю и этак и все к одному прихожу: моя вина. Нелегко было прийти к такому выводу. Ладно, ну и ругайте меня, злитесь на меня, но не отказывайтесь же из-за этого. Где сказано, что и впредь не повезет нам? Вот объясни мне по-хорошему, почему она не хочет поехать? Все вместе делали, вместе болели одним – и вдруг врозь. Почему так? В один день. В понедельник еще с нами была, а во вторник от всего отказалась: от нас, от дела. Сегодня нравится, а завтра не нравится. Понять не могу, понимаешь, понять не могу. Вот хожу, как ошалелый, и не могу прийти в себя. Ударили меня ее слова, как будто кто-то подошел сзади и поленом меня по затылку. Держусь за ушибленное место и не понимаю, за что огрели, за какие такие дела. Шатаюсь я, понимаешь, Александр, как пьяный, а ведь. кажется, я не из слабых, привык к ударам, а видишь, зашатался.

Замолк и жалобно улыбается. Аким и жалобная улыбка – как это не вяжется.

– Аким!

Он встрепенулся.

– Что?

– Ты бы…

Я ищу слова, мне трудно говорить. Не знаю, быть может, я болен, все эти дни было сыро, холодно, дождь пробирался за воротник, колючие струйки стекали по телу. Я забыл слова. Аким ждет: ведь я ему хотел что-то сказать.

– Ты бы… поговорил с Эстер, спросил бы… Конечно.

– Я говорил.

– Что же?

Он болезненно морщит лоб.

– Ответила мне. Говорит, что мне этого не понять, что я чужой.

– Чужой?

Еще миг – и я закричу. Надо уйти к себе, остаться одному, быть в тишине, а здесь душно, люди курят, пьют, смеются, звенят стаканы, шаркают ноги.

II

– Ты ему так и сказала, что он чужой? Да?

Эстер молчит. Я продолжаю:

– Почему Аким чужой, а не я?

– Я уже тебе говорила.

– А третьего дня, неделю тому назад он не был чужим?

– Всегда был чужим.

Спокойно и прямо глядит мне в лицо, только губы побелели. Я низко опускаю голову, не знаю, куда деть руки, ноги. Мне тяжело выпрямиться. За стеной стучит молоток: Аким заколачивает ящики. Вчера мы решили, что без фотографии нельзя переехать в К. Днем Аким составил объявление о закрытии фотографии, завтра это объявление появится в газете. Аким раньше всех уедет в К., будет снята новая квартира, станут приходить новые посетители, будут новые улицы, я поселюсь в новой гостинице и…

– Слышишь? – шепотом спрашиваю я Эстер и прислушиваюсь, как чутко и уверенно выстукивает молоток.

– Слышу.

– Это Аким работает. В субботу уезжает.

– Знаю.

В ее голосе неприкрытая враждебность. Я пытаюсь засмеяться:

– Национальная вражда?

Молчит. Я еще ближе подвигаюсь к ней.

– Не едешь? Аким чужой, дело чужое? Эстер еврейка, а потому…

Горестно перебивает меня:

– Разве ты не понимаешь, почему я отказываюсь ехать, почему я не могу поехать?

Опять вздрагивают синие жилки под ее подбородком, точно так же как вздрагивали в день ее приезда из Лондона, и тотчас я догадываюсь, что надо спросить:

– Это давно началось?

Она ничего не отвечает, только глубоко вздохнула. Мне кажется, что так вздыхает человек, освободившись от огромной, ненужной тяжести, и я еще настойчивее спрашиваю:

– В Лондоне? После того разговора?

– Раньше.

Стучит молоток. Ветер зашумел за окном, не то завыл, не то заскулил, как обиженный бездомный щенок.

– Раньше. Уже давно, Саша. Потом все больше и больше. Помнишь разговор о рабочих? Помнишь, Аким говорил, что это наша целина и нельзя ее попирать? Надо ехать в К., а там три четверти жителей – евреи. Подумай. Это ведь искра для пожара… Со всех сторон загорится. Набросятся, как волки, сдавят со всех сторон и бить будут, убивать. Погром будет. На всех упадет, все население еврейское. Это тоже целина, моя целина. Не могу… Давно началось, еще до Лондона. Последнее пришло – это К., и я больше не хочу. К. – это последняя ступенька, и я не переступлю ее, я не поеду туда. Знаешь, бывают минуты, когда приходится особенно глубоко подумать, и тогда заглядываешь во все, повсюду и тогда нельзя лгать себе, тогда широко раскрываешь глаза и все видишь. Знаешь, вот идешь по дороге, попадается одно препятствие, другое, преодолеешь их, идешь дальше и вдруг видишь пропасть, огромную, глубокую, и сразу ясно становится, что шел не по той дороге. Пропасть расколола ее надвое. Тогда что, Саша? В пропасть? Милый, нельзя в пропасть, нельзя. Не страх за свою жизнь, ах, это мелочь в сравнении с другим. Подумай, десятки жизней. Ты меня слушаешь?

– Слушаю.

– Подходишь к такой пропасти, и все, что позади, сразу озаряется. Все тогда понимаешь. Что оставил, от чего ушел. Не только боязнь уничтожить десятки жизней – любовь к ним. Моя целина, Саша. И твоя и Бориса. Кровная, родная. Народ наш. Тысячи нитей, и они связывают нас с ним. Не могу… Будут убивать, мучить. Ведь это мое. Будут бить Залмана, Шолома – это меня будут бить; насиловать Хаю, Лею – меня. Не могу, не поеду! Саша, только что ты усмехался и, усмехаясь, сказал: национальная вражда. Ты смеялся, а я…

Встает.

– Посмотри на меня: я не смеюсь. Видишь, я не смеюсь. Вражда? Да! Он говорит, что надо ехать в К. Скажи ему, что погром неизбежен. Что он ответит тебе? Он тебе скажет: глупости. Нет, ты должен сказать ему. Ты внимательно смотри на него, когда он будет говорить с тобой. Он не запнется, он скажет, что так надо. Он даже не поморщится. Он – чужой. Не поморщатся другие – десять, двадцать Акимов. Все чужие. Почему ты не глядишь на меня, Саша?

Я поднимаю голову. Молоток стучит не переставая, и вдруг к нему присоединяется новый звук: Аким что-то насвистывает. Мы оба прислушиваемся, и внезапно Эстер с силой дергает меня за плечо:

– Слышишь, он свистит! Слышишь, Саша, они нас никогда не любили, они нас не любят.

III

До утра мы просидели в лесу. Эстер попросила меня куда-нибудь пойти с ней:

– Пойдем, куда хочешь, только не сидеть в этом доме.

Мы ушли, оставили Акима с его ящиками. За городом зачернел лес. По знакомой тропинке я повел Эстер. Было холодно. Я укрыл ее своим пальто, но она все же дрожала. Я глядел, как робко идет вечер, и так же робки были мои мысли об Эстер, о самом себе. Когда в сумерки сквозь деревья замелькали огоньки слободки, я вспомнил Бориса и только тогда понял, что отказ Эстер – это явь и что с сегодняшнего дня я перешагнул какую-то черту. Хотелось спросить себя: заповедную? Было глухо и жутко на душе. Я обернулся к Эстер:. она плакала, спрятав лицо в воротник моего пальто. Я пошевельнулся. Она освободила лицо и спросила:

– Куда ты? Не уходи. – Схватила мою руку. – Пожалей меня.

…В осеннюю ночь лес шумит особым шумом – тревожно-грустным. В осеннюю ночь лето хоронит себя в лесу, и листья и ветви никнут от жалости. Жутко, когда плачет взрослый человек, страшно, когда плачет женщина. А лес шумит, не переставая. Все – действительность. Я и Аким везли чемоданы, стучали колеса, в М. нас ждали Борис и Эстер, Нина в Париже читала мое письмо, губернатор принимал рапорты чиновников, и где-то Шурка звал: «Папа!» Из синагоги шли молящиеся, еврей в гостинице говорил мне: «Ваше благородие». Все действительность. Эстер отказывается ехать, Аким заколачивает ящики, несколько дней тому назад я сидел у окна гостиницы со снарядом, а сегодня провожу ночь в лесу и слушаю, как плачет Эстер. Она просит: «пожалей меня». Ее пожалеть, пожалеть жителей города К., Бориса пожалеть, рабочих, пожалеть лошадь губернатора. (Ее тоже надо пожалеть, ведь она тоже будет убита.) Нисходящие ступени жалости. Все – действительность. И все Жалость.

– Эстер, тебя пожалеть, себя пожалеть, лошадь пожалеть?

Она испуганно вскрикивает:

– Что с тобой?

– Со мной? Ничего.

– Тебе холодно?

– Ничуть.

– Неправда. Я вижу, что тебе холодно. Прижмись ко мне, согрейся.

– Эстер, ого, и тут жалость?

– Да… Нет… Больно за тебя, Саша, за тебя. Бедный ты мой… Жалкий мой, жалкий… Милый… жалею и плачу над тобой… Не уезжай, не надо… Пока не поздно… Ты себя не знаешь… Саша, мы все запнулись… Мы – трое… Об огромный камень. А ты хочешь оттолкнуть его… Этого… не может сделать человек, а ты хочешь… Сломит тебя, согнет…

Резко отбрасываю ее руку.

– Рано ты меня хоронишь.

Словно невинно наказанный ребенок, она всхлипывает безнадежно.

Если все жалость, то я перешагну через нее. Я тороплю Акима:

– Можно обойтись без фотографии?

– Нельзя без нее, – упорствует Аким.

– Ничего подобного. Ты всегда говорил, что надо как можно проще, поменьше маскарада. Не так ли?

– Так-то так. Но…

Я вижу, он хочет что-то сказать, но не решается. Я помогаю ему:

– Я слушаю, говори.

– Видишь ли, можно и без фотографии, но если Эстер поедет…

– Ты еще надеешься? – спрашиваю я насмешливо и не стараюсь скрыть насмешки. – Над ней надо крест поставить.

Он быстро-быстро мигает глазами. Я отворачиваюсь, я не могу этого видеть. Если бы он знал, что она говорила.

Тороплю Бориса, Акима. Из-за фотографии боюсь пробыть лишних три дня и отказываюсь от нее. Борису нездоровится, он еле ходит, а я уговариваю его ехать поскорее. Каждый день кажется мне длиннее ночи, а ночь – бесконечной, как уходящая даль неба. Утром я жду с нетерпением вечера, а вечером считаю удары часов, и тогда мне кажется, что кто-то мне назло ленится отбивать часы. Когда наступает ночь, я засыпаю быстро, сразу и снов не вижу, но все, происходящее днем и вечером, я принимаю, как сон и, как во сне, хожу по мокрым улицам, заглядываю в чужие освещенные окна. Таким же чужим окном, но темным я считаю Эстер. Я перестал заглядывать в него. Она остановилась пред камнем, я отброшу его. Все это время я спокоен, только почему-то все чаще и чаще вспоминаю Нину, Шурку и Париж. И этого не нужно. Нет Нины, нет Шурки. Я сам их оставил, ушел и сам же должен уничтожить в себе всякую память о них. Когда я вспоминаю Нину, я забываюсь, я становлюсь растерянным, вместо слов Акима о паспортах, о будущей квартире я слышу другие и вижу аллеи парижского парка, синий конверт на подушке Нины, ее косы. Это слабость, а я не хочу ее. Эстер говорит, что мы споткнулись о камень. Нужны силы оттолкнуть его. Я оттолкну.

Тороплю Акима. Он утешает меня:

– Мы не опоздаем.

Мне не нужны его утешения, я сам знаю, что мы не опоздаем. Почти с ненавистью взглядываю на него, но тотчас же ловлю себя на этом, и мне становится стыдно, совестно, мне хочется чем-нибудь загладить, что-нибудь сказать ему хорошее, ласковое, но молчу, словно я позабыл все слова и потерял всю любовь к нему.

Тороплю Бориса, и, когда я твержу: «надо скорее, скорее уехать», – он мне отвечает:

– Мы с тобой поменялись ролями.

– Как так? – спрашиваю я небрежно.

– Вспомни, как в Париже я тебе говорил то же самое.

– Что же следует из этого?

– Помнишь, когда это было? Я сказал тебе, когда мы услыхали про Бергмана. Помнишь? А я это говорил тебе со страху. Понимаешь, я испугался и заторопил тебя. Мне казалось, если мы сейчас не уедем, то я… то я останусь. Господи, ведь это я… со страху. Так гонит лошадей перепуганный ямщик… Ведь это как у меня было… Боязнь, что сил не хватит и останешься. Зачем ты торопишь? Саша, ты себя не видишь… Это боязнь будущего…

– Перестань! – говорю я шепотом.

– Не надо ломать себя, нельзя ехать.

– Ради бога, перестань, – повторю я. – Это неправда. Если и ты трусишь, оставайся с Эстер.

Он умоляюще протягивает руки, точно защищаясь от удара. Ухожу от него.

bannerbanner