
Полная версия:
Мы наблюдаем
***
Хейт не вечен. Даже такой. Неделя – меня рвут на куски. Две – спорят, кто больше виноват: я, система, дороги, бог. Три – у людей появляются новые поводы для ярости.
Алгоритмы, как и всегда, сделали своё дело: выжали максимум возмущения, показали рекламу на фоне моей морды – и пошли дальше.
Менеджер сказал:
– Сейчас главное – не лезть. Затаимся.
– А что с родителями? – спросил я.
– У них свои адвокаты, – ответил он. – Не думай об этом.
– А о чём думать?
Он замялся:
– О будущем.
О будущем думать было невозможно.
О прошлом – невыносимо.
Я выбрал третий вариант:
перестать думать вообще.
***
Меня отпустили. Не в смысле «простили». В смысле «выписали».
Из больницы – домой. Домом была квартира, в которой я бывал реже, чем в студии. Внутри – дорогой диван, телевизор на полстены, кухня, где никто не готовил. Холодильник с алкоголем, дверца, которого открывалась намного чаще, чем входная.
Первую неделю я не выходил. Смотрел в потолок. Листал новости. Выпивал чтобы притупить память.
Потом алкоголя стало не хватать.
Дилер пришёл, как курьер с доставкой еды:
– Ты как? – спросил.
– Лучше всех, – ответил я. – Есть такое, чтобы не помнить?
Оказалось, что почти всё такое.
***
Я начал активно.
Чтобы заснуть.
Чтобы не думать.
Чтобы не помнить.
Жизнь сократилась до цикла: проснулся – нашёл что‑то, чтобы сожрать – вырубился – провал – проснулся.
Иногда между этим кто‑нибудь звонил. Я не брал.
Иногда кто‑то стучал в дверь. Я не обращал внимания.
В паузах мне снился тот мальчик.
Не так, как на фото, а… просто ощущение, что где‑то в машине кто‑то перестал дышать из‑за меня.
Я подавлял сны дозой.
В какой‑то момент я перестал отличать: где обычный провал после приёма, а где – момент, который я сознательно хочу выжечь.
Я думал, что таким образом избавляюсь от вины.
На деле я избавлялся от себя.
***
В последний раз всё было очень тихо. Я просто устал просыпаться. Принял. Лёг. Думал: «Ну, пару часов посплю, потом…»
Никакого «потом» не было.
Не было ни света, ни тоннеля, ни голоса: «ещё не время».
***
Сначала я подумал, что всё, я умер. Потому что не чувствовал тела. Нет рук, которыми можно пошевелить. Нет век, которыми можно моргнуть. Нет воздуха, который можно вдохнуть.
Но была… как бы радиостанция.
Голоса.
Не один, не два. Сотни. Тысячи. Смешанные, как чат, когда донатят всем сразу.
«…этот ублюдок…»
«…как можно было не пропустить…»
«…ребёнок, прикинь, ребёнок…»
«…и что, он до сих пор на свободе?..»
«…если бы я был отцом, я бы…»
«…уже год прошёл, а я всё равно…»
Фразы не имели начала и конца. Они просто были. И везде был я, моё имя. Настоящее, сценическое, ник – все варианты сразу.
Иногда к этому шуму примешивалась картинка:
– Лента новостей на чужом экране: коллаж из моей улыбки и детской фотографии.
– Репортаж на фоне кладбища: диктор говорит про ответственность инфлюенсеров.
– Подкаст, где двое умных, сытых людей обсуждают, как «слава ударяет в голову».
Я не чувствовал времени. День? Год? Десять минут? Всё было одним и тем же.
Я не чувствовал себя.
Только имя, к которому липли слова «убил», «не пропустил», «отмазали», «ненавижу».
Я был шумом вокруг собственных новостей.
***
Потом что‑то изменилось.
Не резко. Сначала – как будто гул стал чуть тише. Меньше людей обсуждали меня между делом. Меньше новостей, где фигурировало моё лицо. Меньше «смотрите, какой урод».
Но там, где упоминания оставались, они становились… глубже.
Где‑то женщина говорила не просто «урод», а:
– Я сегодня видела его опять.
И в слово «видела» было вложено столько лет боли, что от него становилось холодно.
Где‑то мужчина отвечал:
– Я не могу это смотреть.
И это «не могу» звенело непривычной честностью.
Впервые за всё это непонятно сколько я почувствовал, что я не везде и нигде сразу.
Что я… начинаю проявляться.
Словно кто‑то нажал паузу на общем шуме и включил один конкретный канал.
***
Я оказался на кухне.
Просто – был нигде, и вдруг – здесь.
Кухня обычная, не из каталогов:
облупившаяся плитка, выцветшая скатерть, вкривь приделанный шкафчик, который кто‑то всё забывает починить.
На столе – две чашки.
Чай в одной уже остыл, из другой ещё идёт пар.
Телефон лежит между ними, как ещё одна кружка – только с другим содержимым.
Женщина лет сорока с чем‑то сидит, держит руками края стола, как будто иначе её утащит в бездну.
Мужчина напротив курит у открытого окна. Пепел падает на подоконник, но он не замечает.
– Опять? – спрашивает он, кивая на телефон.
Голос с хрипотцой, будто горло ободрано криками и сигаретами.
– Сам вылез, – тихо отвечает она.
Говорит, не глядя. Лжёт, и оба это знают.
На экране пауза. Я на стоп‑кадре. Криво усмехаюсь. Руки на руле. Свет фар бьёт в лобовое.
Сверху заголовок: «Три года спустя: помните этого?»
Я стою… нет, я есть… в углу кухни. Не тень, не отражение.
Я просто есть. Я чувствую запах табака, холод от окна, липкость стола. Чувствую, как кофе когда‑то пролили на линолеум, и так и не вытерли до конца.
Чувствую их.
Женщина дотрагивается пальцем до экрана. Видео запускается.
Мой голос – с чужой интонацией, чужой уверенностью – орёт:
– Подписывайся, пока все живы!
Женщина вздрагивает так, будто кто‑то ударил её ладонью по затылку.
Мужчина стискивает зубы.
– Выключи, – говорит он.
– Если выключу, – отвечает она, – будет чувство, что его никогда не было.
– Он был, – шипит он. – Не этот. Наш. Об этом надо помнить.
Они говорят не обо мне.
Но именно я стою в углу, как грязное пятно, которое не оттирается.
Я пытаюсь заговорить.
Сказать «извините».
Сказать хотя бы «я…».
Воздух сжимает слова где‑то между горлом и ничем.
Я – звук без динамика.
Мысль без рта.
Когда женщина, дрожащим пальцем, закрывает видео, меня выбрасывает обратно в ничто.
***
Так началась моя новая жизнь.
Если это можно назвать жизнью.
Каждый раз, когда кто‑то «не просто вспоминал обо мне как о новости», а «заново проживал ту ночь», я оказывался рядом.
Комната подростка. На стене – постеры каких‑то групп. На столе – ноутбук. На экране – старое интервью со мной, ещё до аварии.
– Смотри, – говорит он другу по голосовой, – это тот, который скорую не пропустил. Помнишь кипеш был?
– А, этот, – отвечает в трубке. – Чё с ним стало? Отмазали?
– Да ХЗ, – пожимает плечами парень. – Но видосы до сих пор прикольные.
Он мотает старый ролик, где я играю идиота в супермаркете. Ржу, прыгаю по тележкам, мешаю людям пройти.
Я стою за его спиной и вижу себя на экране: живого, громкого, ещё ничего не совершившего с точки зрения закона, но уже с тем же отношением к людям, что привело к тому перекрёстку.
Парень хмыкает:
– Чел, он когда это снимал, уже, наверное, был конченным. Просто тогда ещё смешно было.
Меня прокалывает изнутри. Не потому что обидно – потому что правдиво.
Кабинет психолога.
Та же женщина. Сидит, сжимая в руках скомканную салфетку.
– Иногда мне кажется, я его слышу, – говорит она.
– Сына? – мягко спрашивает психолог.
– Его тоже, – шепчет она. – Но этого… который за рулём был. Как будто он хихикает где‑то.
– Это флешбеки, – объясняет психолог. – Травматическая реакция.
– Нет, – упрямо качает головой женщина. – Как будто он тоже здесь. Просто… не может уйти.
Она смотрит в угол кабинета.
Прямо в меня.
Я на секунду чувствую, как будто у меня снова есть очертания. Как будто на месте, где должны быть руки, появляется что‑то тёплое и тяжёлое.
Если бы я мог, я бы упал на колени.
Но я – тень мысли, а не человек.
Психолог записывает что‑то в блокнот, не оборачиваясь.
Меня отбрасывает прочь, когда сессия заканчивается.
***
Годовщина.
Кладбище.
Сырая земля, серый день, как будто кто‑то выключил насыщенность у мира.
Небольшой памятник.
Фото мальчика – он смотрит в объектив немного смущённо, как все дети, когда их пытаются приучить к камере.
Цветы. Свечка.
Они вдвоём.
Больше никого.
– Три года, – говорит мужчина.
– Три, – отвечает женщина.
Она поправляет игрушечную машинку на могиле.
Они с мужем переглядываются:
– Слышал? – тихо спрашивает она.
– Что?
– Опять писали про него, этого… – она не произносит моего имени. – Случай похожий был, но с благополучным исходом.
Я стою в двух шагах.
Слышу, как сердце мужчины стучит сквозь его куртку.
Чувствую, как холод тянется от плиты вверх, к лицу ребёнка на фотографии.
Я хочу сказать: «Забудьте».
Пожалуйста.
Забудьте.
Они молчат.
Только дышат.
Дышат за троих.
Я – не могу дышать.
На секунду мой собственный ритм совпадает с их:
тук… тук… тук…
Я почти живой.
Потом они уходят.
И я – тоже. Не по своей воле.
***
Иногда я попадаю в странные места. В маршрутку, где двое спорят о новостях.
– Сейчас опять пишут, какие блогеры ублюдки, – произносит один.
– А что, не так? Помнишь, тот был, скорую не пропустил.
– Давно это было.
– А родителям не давно, – жёстко говорит первый.
Моё имя пролетает между ними, как мусорный пакет по ветру. Я мелькаю на секунду на экране у водителя – старый сюжет фоном.
В камеру наблюдения в супермаркете, где кассирша залипла в телефон. Она смотрит подборку: «10 самых громких скандалов с блогерами».
Я – под номером семь. «Блогер, который не пропустил скорую».
В тюремную камеру, где какой‑то зэк криво ржёт:
– Ты жалуешься? Вот тебе контент: один тип ребёнка убил, и ему за это ничего.
– Да я знаю, – бурчит сосед. – Видел. Сам убил бы.
«Убил бы».
Слово звучит как глоток воды, которого мне не дадут.
***
Я не знаю, сколько это всё длится. Иногда кажется – вечность. Иногда – что с момента аварии прошло всего несколько часов.
У меня нет часов. Нет дней недели. Нет нового года, дня рождения, «годовщины канала».
Есть только:
– вспышки чужой боли,
– и паузы между ними.
В паузах – ничего.
Никаких снов, никаких мыслей.
Полнейший ноль.
Каждый раз, когда чья‑то память обо мне вспыхивает, как спичка, я загораюсь вместе с ней – на секунду, на минуту, на час.
Потом опять затухаю.
Я живу фрагментами,
как и раньше.
Разница в том, что раньше фрагменты были весёлые,
а теперь я всего лишь отголосок чьей-то боли.
***
Я давно перестал злиться на хейтеров.
В первые разы, может, где‑то там, в глубине, ещё шевелилось:
«Да, я виноват, но вы такие праведные, потому что это не вы были за рулём», «вас тоже несёт, просто вы никому не интересны», «система меня подняла, система пусть сама и отвечает».
Постепенно все эти «но» отвалились.
Осталось простое:
– Да, я ублюдок.
– Да, я сделал.
– Да, мне повезло выжить.
– Да, ему нет.
И ещё одно, самое неприятное:
– Да, я бы мог не поехать. Мог притормозить. Мог выключить стрим. Мог послать чат.
Я ничего из этого не сделал.
Если раньше я относился к людям как к декорации, теперь я стал декорацией их боли.
Раньше я любил, когда меня пересматривают.
Теперь каждый такой просмотр – ещё один круг моего личного ада.
***
Я, кажется, раскаялся.
Это смешно звучит – даже для меня.
Никакого великого озарения, никакого «я понял всё и теперь другой».
Просто в один из дней, стоя в той самой кухне, где женщина – мать – в тысячный раз включала моё видео, как будто пытаясь вырвать из него хоть какое‑то объяснение, я поймал себя на мысли:
если бы можно было вернуть ту ночь, я бы встал на тормоз так, чтобы об асфальт стёрлись не шины, а мои ноги.
Не потому что я добрый. Потому что теперь я знаю цену.
Я не прошу прощения. Не верю, что имею на него право. Не верю, что оно что‑то изменит.
Что‑то внутри меня говорит:
«Раскаяние – это для тех, кому ещё есть куда идти дальше».
У меня нет «дальше».
Есть только «здесь» и «снова здесь».
***
Сначала я жил сам.
Я мог выбирать, куда идти, что снимать, кого любить, кого не замечать. Я мог сесть за руль или не садиться. Я мог затормозить в любой момент.
Потом я жил в чьих‑то сторис.
Меня вытаскивали из кармана телефонов и выстраивали в вертикальные ролики. Я появлялся на экранах, когда у кого‑то был скучный обед или долгая поездка. Я существовал, пока меня листали. Я хотел быть вечным контентом. Хотел, чтобы меня пересматривали, цитировали, делали из меня мемы. Хотел, чтобы моё лицо не исчезало из ленты.
Сбылось.
Теперь я существую только в страданиях людей, которым эти страдания и дал.
В их кухнях, где чай остывает быстрее, чем у них проходят слёзы. В их снах, где я иногда мелькаю на заднем плане кошмаров. В их сжатых кулаках, когда они в тысячный раз проговаривают: «если бы тогда…».
Я раскаялся.
Но это ничего не меняет.
Пока где‑то в баре кто‑то включает «тот самый видос» и говорит:
– Помнишь этого придурка?
– Да, говорят, он где‑то пропал. Может, сдох уже.
Я появляюсь рядом, как тень от чужой лампы.
Пока мать шепчет моё имя в подушку, не зная, кого просит – бога или пустоту.
Я стою у её кровати, не имея возможности ни уйти, ни сказать слово.
Пока хоть один человек помнит, что я сделал, я не исчезну.
Я буду вечно здесь бродить – между их памятью и своим прошлым, как плохой ролик, который невозможно перемотать до конца и нельзя удалить из истории.
За кадром
Я не смотрю то, что мы снимаем.
Это первое, что меня отличает от зрителей. Они залипают, пересматривают, кликают по рекомендациям.
Я – просто стою за камерой, нажимаю «rec», потом «stop» и тащу файлы в папку. Через какое‑то время лица начинают смазываться. Ты помнишь свет, звук, кто опоздал на смену, но не помнишь, кому принадлежало очередное «йоу, ребята, у нас сегодня супер‑гость».
Новенькие всегда удивляются:
– Ты чё, вообще не смотришь наши ролики?
Я улыбаюсь, чтобы не обидеть:
– Я на них и так насмотрелся.
Это правда.
Я вижу всё – больше, чем видят они сами. Крики за кадром, истерики в гримёрке, пустые глаза сразу после «отлично, снято». Я вижу, как из людей делают контент.
К концу смены в голове такой гул, что дома я включаю что‑нибудь максимально далёкое: документалку о рыбалке, старый фильм без рекламы, или просто радио на кухне.
Я не подписан ни на одного из тех, кого снимаю.
Я не хожу на мероприятия, где они выступают.
Если вижу их лицо в рекомендациях, палец сам тянется пролистать.
Работа кончилась – значит, они кончились. Для меня.
***
У нас продакшн без названия.
Точнее, название есть, но никто его не запоминает.
Все запоминают только одно имя – «Менеджер».
Так и подписывают:
___GT_ESC___ «Спасибо нашему Менеджеру за шанс!»
___GT_ESC___ «Без Менеджера я бы никогда…»
___GT_ESC___ «Мой Менеджер – лучший!»
Он всегда в тени.
На фотках с мероприятий его можно найти, если знаешь, куда смотреть: за плечом у очередного «нового лица», чуть в стороне, в проходе, возле пульта.
У него идеальный пиджак, идеальный пробор, идеальная улыбка – такая, какой улыбаются в рекламе дорогих часов: сдержанно, широко, но не глазами.
Глаза у него другие.
Они смотрят не на человека, а как будто «сквозь» .
Как оператор на гистограмму: неважно, что именно в кадре, важно, чтобы экспозиция была правильная.
Когда я устроился сюда, он сказал:
– Мы не звёзды. Но без нас и они не светят.
Тогда я подумал, что это амбициозно.
Сейчас – что это была честная оговорка.
***
Моё место – за камерой или за монтажным столом.
Я прихожу, включаю свет, проверяю звук, фокус.
В студию заводят очередного:
– влогера,
– стримера,
– стендапера,
– певицу,
– эксперта по «как жить…».
Всегда по одному сценарию:
– Привет, ты как? Нервничаешь? – доброжелательно спрашивает кто‑нибудь из ассистентов.
– Да не, – отвечает тот. – Я ж привык. Я ж в онлайне живу.
Потом заходит Менеджер. Он появляется «чуть позже всех», как режиссёр в зал, когда публика уже села.
– Ну что, готов? – говорит он.
Голос у него тёплый, немного хрипловатый, как у старого радиоведущего.
– Готов, – отвечает герой.
Я в это время кручу ринглайт,
делаю вид, что меня здесь нет.
– Помни, – говорит Менеджер. – Они не знают, чего хотят. Алгоритм знает. Мы ему поможем. Ты просто будь честным… в тех местах, которые я отметил.
Он кладёт сценарный лист на столик. Там подчёркнуты несколько фраз маркером.
Гость кивает, часто даже не заглядывая.
– Улыбнись, – добавляет Менеджер.
Улыбка у него при этом идеальная. Как у человека, которому «никогда не надо ничего просить».
Потом я нажимаю «запись». Камера делает лёгкий щелчок – единственный звук, который для меня ещё имеет значение.
Через два часа «гость» уйдёт, я скину материал на диск, папку назову по дате и рабочему тайтлу, и забуду о нём ещё по дороге к метро.
***
Я не смотрю то, что мы снимаем. Первые пару месяцев я пытался. Домой приходил, открывал готовый ролик, думал: «ну хоть этот гляну, вдруг смешно».
Через пять минут ловил себя на том, что не слышу слов. Одни и те же интонации, одни и те же «ребята, я так волновался», одни и те же слёзы в нужных местах.
Визуально – разные лица.
А по звуку – белый шум.
Где‑то к третьему месяцу я сдался. Перестал нажимать «play». Я знаю, где в таймлайне надо убрать паузу, где подложить реакцию, где вставить смех.
Мне не нужно «смотреть» – я и так всё это уже видел, когда оно происходило, когда Менеджер кивал в нужном ритме, как дирижёр, ловящий темп.
Работаю – вижу.
Сдал – забыл.
***
Иногда, когда особенно скучно на монтаже, я листаю старые проекты. Папки с датами, названия шоу, файлы с рабочими именами:
___GT_ESC___ "guest\_01\_raw", "guest\_02\_final", "pilot\_v3\_approved"
Чёрный лес. Если открыть наугад, выпрыгивает чья‑то голова и кричит:
«Всем привет, с вами я!»
– и я тут же закрываю.
Лица не держатся в памяти.
Мне этого достаточно.
***
Первой со словами «а где старые?» пришла девочка из новой смены.
Молодая оператор, с разноцветными волосами и слишком живым взглядом,
чтобы задержаться у нас надолго.
Мы снимали очередное «исповедальное» интервью. За столом сидел свежий подопечный Менеджера – ровная кожа, ровный голос, ровно выверенные паузы.
Говорил о выгорании, о травмах, о пути героя.
Менеджер стоял сбоку, слегка скрестив руки, и одобрительно кивал в нужных местах.
Я следил за фокусом.
Девочка отвечала за второй план – подслеповатую камеру на общий.
Где‑то на десятой минуте монолога она шепнула мне:
– Слушай, а кто был до него?
– В смысле? – переспросил я.
– Ну, у вас же это шоу давно идёт?
У вас же всегда «кто‑то» сидит за этим столом и рассказывает, как ему плохо.
Где все те, кто был раньше?
Я пожал плечами:
– Контракты закончились. Новые пришли.
– Не, – она наморщила лоб. – Я в ленте полистала – там только он. И всё. Как будто раньше тут никого не было.
Я чуть дёрнулся, но промолчал. Её голос тонул под жаром софитов и уверенным баритоном героя.
После смены она ещё раз ко мне подошла, в курилке:
– Слушай, а у тебя есть старые выпуски? Хочу посмотреть.
– У меня есть старые диски, – сказал я. – Но они тяжёлые, пыльные и скучные.
– Вы не смотрите, а я посмотрю, – пожала она плечами.
Это было правдой.
– Ладно, – сказал я. – Завтра покажу.
Я сам удивился, зачем это сказал. Наверное, просто самому стало немного интересно.
***
На следующий день я пришёл пораньше. В монтажной пахло пылью и пластиком. Я достал из шкафа коробку с внешними дисками. На тех дисках были годы нашей работы, ещё до того, как у нас появился красивый офис и кофе‑пойнт.
Подключил один. Открыл первых попавшихся «архив\_2019».
Папки открывались. Файлы весили как положено. Таймкоды были на месте.
Я кликнул по одному из видео.
Экран моргнул. Появился стол, фон, микрофон на стойке.
Пустой стул.
Я отмотал назад, вперёд. На всех таймкодах было одно и то же: стол, фон, стул, микрофон.
Никакого гостя.
Посмотрел следующий.
То же самое.
Я знал, что эти интервью «существовали». Помнил, как настраивал свет под рыжие волосы какой‑то инфлюенсерки. Помнил, как Менеджер шептал ей перед съёмкой:
«Тут поплачь, тут посмейся».
В файле её не было. Я открыл ещё один.
Пустой стул.
Только в одном, на секунду, вот в этом месте – кажется, край чьей‑то руки, как бракованный кадр, как помеха.
Если нажать паузу, можно было разглядеть расплывчатую полоску цвета – кожа? ткань?
И тут же всё заливало чистой картинкой.
Словно кто‑то вырезал объект из кадра, а место аккуратно залепил фоном.
Я поймал себя на том, что «мне интересно».
Не потому, что жалко её. Честно говоря, я даже лица нормально не помню. Меня бесило, что картинка не сходится.
У меня в голове всё должно быть логично: если мы кого‑то снимали, он должен быть в кадре. Если его нет – значит, баг, ошибка, недосмотр.
Я выдернул провод из диска, сел на стул и некоторое время просто слушал, как стучит у меня в ушах кровь.
***
– Ну что, нашёл? – раздалось из дверей.
Я вздрогнул.
В проёме стояла девочка‑оператор. Волосы собраны в хвост, на плече – ремень от камеры.
– Нашёл, – сказал я. Голос прозвучал хрипло. – Папки есть. Людей нет.
Она склонила голову:
– Это как?
– Как… – я усмехнулся. – Как будто кто‑то заблюрил гостей. Всех.
– Может, файлы битые? – предложила она.
– Может, – сказал я.
И в этот момент понял, что не верю в это «может».
Она ушла на студию, а я остался в монтажной, смотря на список папок, где вместо имён были только даты.
Впервые за долгое время мне захотелось не просто отработать смену, а разобраться, что происходит.
Неприятное чувство.
Как зуд под гипсом.
***
В обед я поймал Менеджера в коридоре. Он шёл быстрым, но неторопливым шагом, как человек, который всегда укладывается в график.
– Можно вопрос? – остановил я его.
Он повернулся. Его улыбка щёлкнула, включившись, как неоновая вывеска.
– Конечно.
Я вспомнил рыжую, парня с кривыми зубами, ещё десятки, сотни «гостей», которые сидели за этим столом и рассказывали, как им больно и страшно.
И вдруг не смог назвать ни одного имени.
– А где все… прежние? – спросил я. – Все, кого мы снимали раньше.
Он чуть приподнял бровь:
– В смысле – где?
– Ну… – я развёл руками. – Мы же их снимали. Годами. А в архивах – только пустые стулья. Как будто их никогда не было.
Он молчал секунду дольше, чем положено вежливому человеку.
Потом легко рассмеялся:
– Ты же сам говорил, что не смотришь то, что мы снимаем.
– Я не смотрю, – согласился я. – Но я помню. Кое‑что. Лица. Голоса.
Я помню, как один… – я запнулся. – Как его звали…
Имя не пришло.
Только ощущение – улыбка, жесты, темп речи.
Человек – был.
Или – нет?
Менеджер наклонил голову:
– Слушай, – сказал он мягко. – Это нормально.
Рынок очень быстрый. Кто‑то приходит, кто‑то уходит. Если о ком‑то перестали говорить, значит, он сам так выбрал. Зрители голосуют вниманием.
– Но почему в файлах пусто? – упрямо повторил я. – Мы же снимали.
Он посмотрел на меня дольше обычного. В этот момент его улыбка показалась мне не просто фальшивой – «ненужной».
Как маска, которую он держит ради приличий.
– Ты же оператор, – сказал он. – Твоя задача – фокус, свет, звук. А не история.
Он сказал это совсем без злобы. Скорее даже ласково.
– Если хочешь смотреть – смотри вперёд, – добавил он.
– Вперёд всегда есть на что.
Сзади – только то, что уже не удержало внимание.
Он положил мне руку на плечо. Касание было лёгким, почти дружеским.
– Поверь, – сказал он. – Так всем легче. И им тоже.
– Им? – спросил я.
– Тем, кого ты не можешь вспомнить, – ответил он. – Забвение – очень гуманная функция. Гораздо гуманнее, чем вечное падение.

