
Полная версия:
Ключ от времени. Память и камень
Спасаясь в этот очередной «побег», его рука нащупала в траве холодный металл. Он подобрал обломок гуннского стремени. Легкий, изогнутый, с остатками сложного орнамента. Смертоносное изобретение, давшее всаднику невиданную устойчивость в седле и превратившее его в единое целое с конем. «Сувенир, так сувенир», – с горькой иронией подумал он.
Вернувшись в башню, он положил его на каменный выступ рядом с массивной бронзовой лошадью ананьинца и кремневым волком. Теперь коллекция говорила. Три символа. Три лика одной земли. Созидатель-металлург, чей дух был в реке и руде. Свободный охотник каменного века, чья душа была в лесу и звере. И разрушитель-завоеватель, чья воля была в бескрайней степи и беге коня – но за которым, как выяснилось, всегда следуют и шакалы-наблюдатели, и томящиеся в плену души.
Стоя в темноте башни, Александр Зорин все яснее понимал страшную и величественную правду. История этой земли, ее кровавая и плодородная почва, будет вечным, нескончаемым диалогом на лезвии ножа – диалогом и борьбой между оседлой культурой речных долин, строящей города и храмы, и кочевой культурой Великой Степи, не признающей никаких границ, кроме горизонта.
А он, случайный путник, скиталец во времени, превращался из пассивного зрителя в соучастника и исследователя. Он научился не просто выживать, а мыслить, подмечать, решать задачи. Он держал в руках не просто артефакты, а осколки самой вечной драмы Евразии, в которой были место и для жестокого гуннского смеха, и для немого страдания угорской девушки. И следующий шаг, он чувствовал, приведет его уже не к истокам, а в самую гущу этого диалога – туда, где степь и город впервые схлестнутся в смертельной схватке за право дать этой земле свое имя. И ему уже было не просто страшно. Ему было до жути интересно.
Глава 8. Свидетель Великого Посольства. Волжская Булгария, 922 год.
«И пришли мы к народу, живущему у великой реки. И увидели город, подобный улью, где мед – это серебро, а пчелы – купцы со всех сторон света. И сказали они нам: «Выбирай, с кем быть – с теми, кто пишет на пергаменте, или с теми, кто пишет на воде?» Но мудрый выбрал писать на камне».
Дверь на этот раз возникла не в тишине, а в гуле. Гуле, который был плотнее и сложнее любого современного шума мегаполиса. Это была не просто какофония – это была полифония цивилизации. Сотни голосов торговались, спорили, пели молитвы. Звенели колокольчики на шеях верблюдов и поясах танцоров. Гортанные причитания плакальщиц смешивались с ритмичными ударами молотов из ближайшей кузницы. И над всем этим – навязчивый, пряный запах: дым от очагов, вяленая рыба, дубленые кожи, тмин, кориандр, свежеиспеченный хлеб и что-то сладковато-гнилостное от кожевенных чанов.
Александр открыл глаза, откинувшись спиной к глинобитной стене. Он стоял на краю не площади, а перекрестка вселенной.
Перед ним раскинулся Булгар. Не просто город, а симфония из дерева, глины и амбиций. Деревянные терема с причудливой резьбой на наличниках, изображавшей древо жизни и солнечных коней, теснились к узким, грязным, но невероятно оживленным улицам. Над этой деревянной грудой возносились стройные, островерхие минареты из белого известняка – еще новенькие, пахнущие свежей штукатуркой. И рядом, через улицу – темные, покрытые дерном курганы языческих капищ, от которых тянуло холодом сырой земли и засохшей жертвенной кровью. Ислам и Тенгри смотрели друг на друга через ухабистую дорогу. Это был момент баланса, хрупкого и напряженного.
«Так вот ты какой, учебник истории, оживший», – прошептал Александр, и его охватил не страх, а жадный, всепоглощающий интерес аналитика. Он видел не картинку, а живую систему.
Волжская Булгария была не страной. Она была гигантским коммерческим «хабом», древним Гонконгом на Великом Волжском пути. Сюда по реке, этой «водной шелковой дороге», плыли серебряные дирхемы Багдада и Ширвана, тяжелые меха из страны Вису (приполярных земель), блестящий шелк из Китая, стеклянные бусы из Средиземноморья и стальные клинки франков. И все это оседало, перераспределялось, обменивалось здесь, на этой самой площади.
Александр, закутавшись в грубый, но не выделяющийся плащ, купленный в прошлое «путешествие», растворился в толпе. Его взгляд скользил по лицам: вот славянские купцы в длинных, подпоясанных шнурами рубахах, бойко торгующие воском и рабами. Вот мрачные, молчаливые варяги в кольчугах, с секирами за спиной, сторожащие свой товар – янтарь и невольниц. Вот важные булгарские купцы в расшитых золотом кафтанах, с перстнями на пальцах. А вот финно-угры-меряне в одеждах из лосиной кожи, привезшие моржовый клык и шкурки соболей. Языки, одежды, боги – все смешалось в едином котле выгоды.
«Глобализация, черт побери, X века», – с усмешкой подумал Александр, наблюдая, как араб на ломаном булгарском объясняет славянину достоинства дамасского клинка.
Но сегодня, 12 мая 922 года (дату он узнал позже), коммерция отошла на второй план. Весь город, от эмира Алмуша в его цитадели до последнего раба на кожевенном заводе, стягивался к новой, еще пахнущей деревом Соборной мечети. Толпа гудела, как растревоженный улей.
Процессия началась с цитадели. Александр, ловко лавируя между людьми, занял место у края дороги, поджав под себя ноги по-местному. Его сердце билось не от страха, а от осознания абсолютной исторической наглости происходящего. Он, Александр Зорин, человек из Казани XXI века, вот-вот станет очевидцем одного из ключевых моментов российской, да и европейской истории.
Впереди шествовала конная стража в кожаных доспехах с нашитыми железными бляхами. За ними – сам хан Алмуш. Александр вгляделся. Это был не варварский вождь, а государственный муж. Лицо с хитринкой в глазах, окладистая борода, прорезанная сединой. На нем был парчовый халат, отороченный соболем, но вид у него был не праздничный, а расчетливо-сосредоточенный. Он принимал не веру, а стратегический пакт.
Рядом с ханом, под зеленым знаменем с золотым полумесяцем, шли чужеземцы. Посольство багдадского халифа аль-Муктадира. В белых, ниспадающих складками одеяниях, они выглядели как пришельцы из иного, более утонченного мира. Во главе – сам Ахмад ибн Фадлан, секретарь посольства, чье лицо было исписано любопытством, усталостью и холодной наблюдательностью летописца. Александр поймал его взгляд – тот на мгновение задержался на его, Александровом, странном, слишком внимательном для простолюдина лице, и чуть дрогнул. «И ты меня видишь, писец?» – промелькнула мысль.
Началась церемония. Звучала арабская речь хутбы, торжественная и непонятная большинству. Переводчик, худой мулла с горящими глазами, выкрикивал перевод на булгарский. Александр смотрел на лица.
Старейшины-язычники, хранители старых богов, стояли с каменными лицами. Их руки сжимали посохи с набалдашниками в виде волчьих голов. Они видели, как рушится их мир, их авторитет, их связь с духами предков и стихиями.
Молодые воины и купцы смотрели иначе. В их глазах горел огонь. Огонь нового, престижного, «мирового». Ислам – это не просто вера. Это код доступа. Доступ к передовым знаниям арабов (медицина, астрономия, право), к их несметным богатствам, к союзу против общего врага – иудейской Хазарии на западе и языческой, но набирающей силу Руси на севере. Это цивилизационный апгрейд.
«Они выбирают не Бога, – с леденящей ясностью осознал Александр. – Они выбирают операционную систему для своего молодого государства. Ислам 1.0 против Хазарской Иудейской ОС и Византийского Православного ПО. И выигрывает тот, у кого лучше бэк-эндеры, то есть армия, экономика и дипломатия». Эта мысль, выраженная в привычных ему терминах, сделала древнюю церемонию до жути знакомой и понятной.
После церемонии город гудел, как потревоженный муравейник. Александр брёл по улицам, впитывая разговоры, как губка. В караван-сарае, огромном постоялом дворе для купцов, он пристроился в углу с глиняной кружкой бузы – мутного, кисловатого напитка из проросшего ячменя, прадедушки кваса.
За соседним столиком сидели двое. Седой старик с хищным персидским профилем, в дорогом, но поношенном халате, и молодой, щеголеватый булгарин с дорогой саблей на поясе.
– Эмир выбрал сильного покровителя, Али, – вздыхал старик, играя янтарными чётками. – Багадд – это сила, письменность, законы. Но… у меня на родине, в Суваре, мой дед до сих пор приносит жертву у старого дуба. Моя сестра шепчет заклинания Умай, когда рожает. Не разорвёт ли эта новая вера наши души надвое?
Молодой, Али, отхлебнул бузы и отрезал резко:
– Время духов в деревьях кончилось, старик. Время племенных шаманов, которые сегодня благословляют твой род, а завтра – род твоего врага, кончилось. Нам нужен один закон для всех. Одна вера. Одна книга. Чтобы купец из Шаша и воин из Биляра понимали друг друга не только на базаре, но и перед судьёй. Чтобы мы были не племенами, а народом. Налоги, армия, суды – всё по писанию. Иначе нас сомнут или хазары, или эти дикие русы с севера. Твой дуб не спасёт от русского топора.
Александр слушал, затаив дыхание. Он слышал не спор о вере, а спор о сдвиге парадигмы. О переходе от родоплеменного строя к раннефеодальному государству. Ислам был лишь самым удобным инструментом, идеологическим каркасом для этого перехода.
На следующий день его «расследование» едва не закончилось плачевно. Группа мрачных, в звериных шкурах жрецов старой веры, заметив его странный, задумчивый вид и непривычные черты лица (следы всех предыдущих путешествий?), окружила его у старого капища. «Ты дух? Дух предков? Ты пришёл сказать, что мы предаём корни?» – шипел старший, тряся амулетами из медвежьих когтей.
Александр, вспомнив опыт с гуннским конём, решил не проявлять смекалку, а просто молчать, глядя сквозь них, изображая не от мира сего. Это сработало – они уже почти поволокли его к жертвенному камню, когда вмешалась новая власть.
Молодой стражник в стёганом доспехе, с зелёной повязкой на руке – знак мусульманской гвардии, грубо раздвинул жрецов. «Иди прочь, старики! – его голос был твёрдым, без злобы, но с железной уверенностью. – Ваши боги молчат. А этот человек… он под защитой Закона. Нового Закона. Разойдись». Жрецы понуро отступили, бормоча проклятия. Власть менялась прямо на глазах.
Перед уходом, на окраине города, где уже висело в воздухе знакомое мерцание арки, его догнал мальчишка-лепёшечник, все дни крутившийся у него на глазах.
– Эй, чужак! Держи! – мальчуган сунул ему в руку ещё тёплую, пахнущую дымом лепёшку и… небольшой, грубо обожжённый глиняный остракон – табличку для письма. На ней корявыми, но уже уверенными линиями была выведена арабская вязь: «بسم الله» – «Во имя Аллаха».
– Учись, «дух», – мальчишка осклабился, в его глазах была не насмешка, а вызов и какая-то дикая надежда.
– Теперь и ты должен будешь уметь читать, если захочешь говорить с нашим городом. Иначе останешься в прошлом, как эти старики у камней.
Возвращаясь в сырой полумрак башни, Александр сжимал в руке глиняную табличку. Она была невесомой по весу, но тяжелее всех предыдущих артефактов, вместе взятых. На ней лежала не просто надпись. На ней лежал выбор цивилизации. Весь будущий путь этого края – его архитектура, литература, право, связь с Востоком, трагическое противостояние с Москвой и гордое сопротивление ассимиляции – всё это вырастало из этого момента, из этого выбора Алмуша и его окружения.
Он поставил табличку рядом с гуннским стременем. Контраст был оглушительным. Кочевая стремительность – против оседлой государственности. Устная традиция – против письменного закона. Воля к завоеванию – против воли к организации.
Александр вспомнил исторические данные, которые теперь обретали плоть и кровь. Волжская Булгария. Первое государство в регионе. Выплавка чугуна в Европе. Собственная монета. Развитые ремёсла. Дипломатия с Багдадом и Киевом. И – четыре попытки монголов сломить этот, уже выкованный в горниле истории, народ. Непокорный край. Это всё начиналось здесь. С этого выбора под зелёным знаменем на берегу Волги.
Он понял, что стал свидетелем момента, когда история его родного Татарстана не просто сделала поворот, а выбрала свою матрицу, свой культурный код. Отныне эта земля будет частью исламского мира, со всеми его взлётами, падениями, святостью и фанатизмом, учёностью и консерватизмом. И этот код окажется настолько прочным, что переживёт и монгольское нашествие, и падение Казани, и все последующие бури.
Следующая дверь, он чувствовал, поведёт его уже не к моменту выбора, а к моменту испытания на прочность. К тому времени, когда на этот, только что выбранный мир, обрушится самая страшная сила, которую знала средневековая Евразия. И ему предстояло увидеть не начало, а одну из величайших драм.
Глава 9. Пепел и золото. Золотая Орда, 1236 год.
«И пал град великий, Булгар, под копытами коней нездешних,
и вознесся дым его жертвенный к небесам, что отвернулись. Но в пепле том – зёрна иные, и звон монет, и шёпот свитков. Ибо нет смерти окончательной, есть лишь превращение: Вольный народ – в слуг, князья – в кости, ремесло – в дань, а память – в тлеющий уголёк под снегами будущих зим. Из сего уголька и возгорится когда-нибудь новый светоч. Так повелевает вечный круг: распад есть начало собрания, а гибель – тайное семя грядущего роста».
Дверь не открылась – её вырвало с корнем, вышвырнув его в кромешный ад. Небо, которое всего час назад было безмятежно-осенним, с высокими и легкими облаками, теперь являло собою чёрную, клубящуюся грозовую тучу из дыма, пепла и летящих искр, застилавшую само солнце и превращавшую день в багровые сумерки. Воздух, обычно наполненный ароматами свежего хлеба, пряностей, кожи и речной сырости, теперь резали не молитвы, а какофония ужаса: предсмертные хрипы, дикие, обрывающиеся крики женщин, оглушительный треск рушащихся стен, металлический лязг оружия и ржание обезумевших от крови и огня коней. И запах. Сладковато-приторный, непереносимый запах палёного мяса, смешанный с медной вонью крови, едкой гарью и чем-то ещё – запахом испражнений смерти – стоял в горле жирным, обжигающим комом, вызывая рвотный спазм.
Булгар горел. Не просто горели дома – пылали амбары с зерном, шипели в огне гончарные мастерские, взрывались от жара сосуды с маслом. Горела сама его душа, его вековая мудрость, его тщеславная надежда остановить степной ураган каменными стенами и крепкой стойкой дружиной. Теперь стало ясно: стена не спасёт, если за ней нет воли всей земли, а земля эта была обречена стать частью чего-то большего, чудовищного и нового.
Александр, спотыкаясь о ещё тёплые тела защитников в простёганых ватных доспехах, о яркие осколки глазурованной посуды, узорчатые, как застывшие сны, и обугленные детали ткацких станков, бежал по знакомой, но неузнаваемой улице. Его мозг отказывался сопоставлять образы, разрываясь между памятью о вчерашнем мирном утре и кошмаром сегодняшнего полудня: там, где возвышалась стройная минаретная башня главной мечети, зияла груда почерневших, дымящихся брёвен. На месте шумного базара, где он так недавно видел оживлённые споры купцов из Хорезма и Рума, где воздух дрожал от торга, теперь лежала молчаливая, неестественная гора – не товаров, а тел, беспорядочно сваленных, словно сорная трава. И среди них метались, как затравленные звери, последние выжившие, которых монгольские воины, молчаливые и неотвратимые, как саранча, сбивали арканами и прикладами копий в покорное, плачущее стадо, обречённое на долгую дорогу в рабство.
Он увидел их вблизи – новых хозяев степи и, как теперь ясно, всего мира. Это были не дикие орды с картинок. Это была безупречная, выверенная до мелочей военная машина. Воины в ламеллярных доспехах из отполированных до блеска железных пластин, связанных между собой сыромятными ремнями, двигались слаженными, отработанными группами, где каждый знал своё место. Их лица, скуластые, с узкими, холодными, будто стеклянными глазами, не выражали ни ярости, ни алчности – лишь сосредоточенную, будничную работу, работу мясника, расчленяющего тушу. Они не просто грабили. Они методично выжигали сопротивление, вычленяли и удаляли, как хирург, социальные органы города: воинов, знать, имамов, учёных. Ремесленников, словно ценный скот, уже гнали к сбитым из жердей загонам у реки, и Александр мысленно видел, как их умения теперь будут служить славе далёкого Каракорума.
В его памяти, как горькая насмешка, всплыли сухие, выверенные строки университетского учебника: «В 1236 году войска Бату-хана разгромили Волжскую Булгарию, что предопределило её вхождение в состав Улуса Джучи». Теперь он знал, из чего соткана эта фраза. Из хруста ломающихся костей. Из вопля ребёнка, потерянного в дыму. Из последнего вздоха старого булгарского кузнеца – того самого, у чьего горна он стоял неделю назад, заворожённо наблюдая, как в танце угля и молота рождается стальной клинок, узорчатый, как змеиная кожа. Теперь седобородый мастер лежал лицом в грязь, а его искусный горн был разломан тараном, и его инструменты, вероятно, уже грузили в повозку как военный трофей.
Спасаясь от цепких взглядов лучников на низкорослых, выносливых конях, чьи луки казались продолжением их рук, Александр нырнул в зияющий провал – полуразрушенный подвал богатого, судя по остаткам резной утвари и обрывкам дорогой ткани, дома. Внутри, в кромешной тьме, пахнущей землёй, страхом, мочой и сладковатым дымком сгоревшего дерева, слышалось прерывистое, сдавленное дыхание. Прятались несколько человек, ставшие тенями в своём же доме. В свете далёкого пожара, пробивавшегося сквозь щель, он различил женщину, прижимавшую к груди беззвучно плачущего младенца, закрывая ему рот ладонью; старика в дорогом, но порванном халате, безостановочно шептавшего молитву, и слёзы текли по его щекам, оставляя борозды в пыли; и молодого человека с интеллигентным, искажённым болью лицом – лицом писца или учителя. У того были обожжённые, покрытые страшными волдырями руки, но он с невероятной нежностью, словно мать с младенцем, прижимал к груди кожаный футляр, испещрённый арабской вязью и украшенный тиснёным орнаментом.
– Всё кончено, – шептал парень, глядя в пустоту, не видя Александра. Его голос был хриплым от дыма, но в нём звучала не только отчаянье, а какая-то странная, ледяная, прощальная ясность. – Горы костей вырастут на наших полях. Реки высохнут от слёз. Они сравняют с землёй не только камни, но и память… Но… пока рука может держать тростниковое перо, пока чернила не высохли окончательно… слово не умрёт. Пока есть слово – мы живы. Они могут украсть наш хлеб, наше золото, нашу жизнь, наши жён и детей. Но они не украдут историю, если я успею её сохранить. Имя, дата, дело – всё, что было до этого часа. Всё, что мы собой представляли.
Он, сковырнув пепел с футляра дрожащими, обезображенными пальцами, с невероятным трудом извлёк оттуда не свиток, а отдельный, аккуратно сложенный лист пергамента, исписанный с обеих сторон ровными строчками. Затем, прикусив от боли язык так, что на губе выступила кровь, оторвал от него небольшой клочок, уже испещрённый стихами, и сунул его в оцепеневшую руку Александра. Клочок был тёплым, почти живым.
– Ты пришёл не из этого ада. Я вижу по глазам. В них нет нашей доли. Твоя одежда… странный покрой, и в ткани нет запаха нашего страха. Унеси. Спрячь там, где не достанет огонь их гордыни. Запечатай в вечности. Пусть кто-нибудь когда-нибудь узнает, как пал Великий Булгар. Не из-за слабости духа или тупости мечей. А под тяжестью всей вселенной, что сошла с ума и обрушилась на нас. Пусть знают, что мы были. Что мы любили, строили, писали стихи и славили Творца. И что из нашего пепла, как феникс, всё равно что-нибудь да родится. Обязано родиться. Иначе зачем тогда всё? Зачем этот ужас?
Александр бежал, стиснув в кулаке обгоревший по краям, но невероятно ценный клочок пергамента, будто сжимая само биение чужого, угасающего сердца, передавая ему свою, чужую, а теперь и свою боль. Он обернулся на последний взгляд, уже на пороге возвращения, чувствуя, как знакомое тяготение времени начинает отрывать его от этого места. Над пылающими, как гигантский погребальный костёр, руинами города уже реяло на высоком древке жёлтое бунчуковое знамя с вышитым изображением сокола – священной тамгой рода Джучи, сына Чингисхана. Ветер с Волги доносил не запах воды и рыбы, а запах конца и начала – пепла, крови и холодного металла. Здесь и сейчас заканчивалась одна история – вольного, гордого, торгового Булгара, последнего оплота оседлой цивилизации против накатывающейся с востока волны. И начиналась другая – сложная, жестокая, имперская, породившая новых гигантов и новые трагедии на этой земле. Начиналась эпоха Улуса Джучи. Золотой Орды. И отныне всё здесь будет иначе.
Возвращаясь в свою эпоху, в гулкую, пыльную тишину башни, он долго сидел на холодном камне, не в силах стряхнуть с себя ледяной озноб XIII века, который въелся в кости. В одной руке он сжимал найденный по пути обожжённый осколок булгарской глазурованной плитки – изумрудно-бирюзовый, с тончайшим золотым узором, изображавшим древо жизни, чудом уцелевший в аду. В другой – тот самый клочок пергамента. Он развернул его. Строки, написанные чёрными, уже поблёкшими чернилами, гласили на арабском: «Как прекрасен был наш город у реки, когда звенели в нём колокольчики караванов, а учёные спорили под сенью чинар…» Золото и пепел. Невероятная красота, расцвет ремёсел, поэзии, веры – и всепоглощающий, тотальный огонь уничтожения. Два этих предмета в его ладонях были тяжелее целого мира.
И он понял, наконец, всеми фибрами своей души, впитав запах горящей библиотеки и увидев ясные, знающие глаза летописца в подвале, что история не линейна. Она движется не по прямой, а по спирали, где каждый виток – это великая волна, сметающая старое и приносящее на берег новое, часто в раковинах из тех же самых обломков. Взлёт, блистательный расцвет. Затем – сокрушительный удар, гибель, превращение в пепел. А после – не мгновенное, а медленное, мучительное, часто кровавое возрождение уже на этом самом пепелище, но в новом, часто неузнаваемом качестве, под жёсткой дланью новых повелителей и новых богов. Булгария не исчезла в тот день бесследно. Она, как семя, опалённое огнём, растворилась в почве. Она стала генетическим и культурным кодом, фундаментом, тёмным, плодородным гумусом, из которого столетия спустя, вобрав в себя и соки новой степи, и энергию новых завоевателей, взойдёт иное растение – Казанское ханство. А из него – новые города, новые люди, и в том числе он сам, Александр, сидящий сейчас здесь, с осколком их плитки в руке. История пожирала сама себя, чтобы родиться вновь. И он только что стал свидетелем самого акта пожирания, ощутив на себе её безразличную, цикличную жестокость и её же странную, непреложную логику. Теперь этот пепел был и его пеплом. Это золото – его наследством. И ответственность за эту память легла на его плечи, став невыносимо тяжёлой и единственно важной.
Глава 10. Камень, который помнит всё. Чёртово городище,
Елабуга, XI век и вне времени.
«И стоял на той горе город каменный, а имя его забыто. И остались от него башня, да камни в траве, да ветер, что гуляет меж ними, принося из степи шепот древних родов. И зовут то место люди Чёртовым, ибо не знают, чьи это руки воздвигли сие, и боятся памяти, что длиннее их собственной жизни».
Дверь открылась без привычного гула и скрежета. Она растворилась, и Александр шагнул не в эпоху, а в состояние. Воздух был другим – густым, прозрачным и безвкусным, как дистиллированная вода. Он вдохнул, и лёгкие наполнились не запахом, а ощущением: зноя, выжженности, древнего покоя. Прямо перед ним расстилалась безбрежная, как море, гладь лугов, подёрнутая у горизонта сизой дымкой. Но это было не главное. Главное было под ногами и за спиной.
Он стоял на вершине известнякового останца, который не был просто холмом. Это был стол времени, гигантский каменный алтарь, на котором история приносила свои немые жертвы. Под тонким слоем пыли и чахлой полыни прощупывалась скальная порода – фундамент мироздания в этом месте. А за спиной…
Он медленно обернулся. И забыл дышать.
Она стояла на самом краю обрыва, как последний часовой покинутой крепости. Круглая каменная башня. Невысокая, чуть больше семи метров, но её вертикаль в этом горизонтальном мире воспринималась как вызов, утверждение, стон. Она была сложена из грубого плитняка, небрежно, почти яростно. Камни не подгоняли друг к другу, как в римской кладке – их заставили держаться вместе волей строителя и толстым слоем известкового раствора, белые потёки которого, как седые жилы, проступали сквозь щели.
Александр подошёл ближе. Воздух вокруг башни казался плотнее, звуки приглушёнными. Это была не архитектура в привычном смысле. Это была скульптура, вылепленная временем из вещества забвения. Форма – совершенный цилиндр – была потрясающе чужой. Ни в домонгольской Руси, ни в Волжской Булгарии так не строили. Эта форма пришла из иной строительной традиции, из иного воображения – быть может, от тех самых степных народов, чьё имя кануло в лету.

