
Полная версия:
Горесть неизреченная (сборник)
Прежде, чем пустить в камеру, меня принял начальник тюрьмы подполковник Косолапов. Его часовой монолог мне удастся передать лишь выборочно, но зато близко к тексту:
– Я говорю Вашему мужу: почему Вы не хотите нам помочь? Ну, вот видите Вы, как какая-нибудь гидра сбивает с толку молодых парней. Придите, скажите. Ведь от этого всем только лучше будет.
– Вот приходят сюда два брата Залмансоны, – рассказывая о героях так называемого «самолётного дела», евреях, пытавшихся похитить самолёт, чтобы уехать в Израиль, невысокий Косолапов показал на притолоку двери и расставил руки, изображая ширину плеч братьев: – Приходят и говорят: нам с вами разговаривать не о чем, мы ждём-не дождёмся, когда уедем на свою историческую родину. А я им в ответ: «У вас ещё двенадцать лет впереди, идите и подумайте, где ваша родина». Но Ваш ведь муж не собирается уезжать. Он вернётся, будет устраиваться работать, нас могут спросить о нём… Я прямо сказал Вашему мужу: «Вы не любите Вашу семью, Вы не хотите скорее с ними увидеться…»
Весь монолог я молчала. Надо сказать, мне даже вчуже любопытно было послушать все эти доводы, а главное, важно было не испортить, не сорвать свидания с мужем. Но на словах о нелюбви к семье внутри у меня сами собой зазвучали слова некрасовских «Русских женщин»: «Нет, я не жалкая раба, я женщина, жена. Пускай горька моя судьба, я буду ей верна. Вот если б он меня забыл для женщины другой, в моей душе достало б сил не быть его рабой».
Удивительное всё-таки явление – русская классическая литература. Как она помогала! Казалось, всё, что нужно душе, можно найти в ней. И там, в Большом Доме, когда я говорила следователю, что горечь и страдания за страну в стихах мужа порождены любовью к ней. И в ответ услышав презрительное: «Странная у него любовь», тотчас же откликнулась знакомой строчкой: «Люблю отчизну я, но странною любовью. Не победит её рассудок мой». И тут под аккомпанемент нескончаемых разглагольствований Косолапова зазвучали эти спасительные слова, и можно было передохнуть, расправить плечи.
Тем временем словоговорение, наконец, иссякло. Меня проводили в специально отведённую для встреч комнату.
Свидание было хорошим и даже спокойным. Молодой солдатик не мешал нам говорить, сидеть рядом, я смогла даже покормить Толю. Когда четыре часа истекли, меня снова проводили к Косолапову.
– Ну что, поговорили с мужем?
– Нет.
– А хотите, я завтра снова дам Вам свиданье?
– Не надо. Я уже с детского сада знаю: ябедничать неприлично.
Валька
Может, потому, что мы так нелепо и обидно потерялись, мне хочется назвать её по имени, окликнуть, как тогда, когда на пыльной широкой курагинской улице появлялась её ладная, может, чуть полноватая по городским меркам фигура. Валька…
Сначала мы познакомились с Олегом. Он был невысок, изящен, с выразительным лицом и со знакомыми, как бы почти ленинградскими манерами. Его чуть заметная гордость тем, как он, спецкор краевой газеты, общается с политссыльными, не раздражала, его полузабытый журналистский сленг: «старуха», «лажа» – забавлял. С ним было хорошо говорить о литературе. Оставались в памяти забавные высказывания: «Брюсов много доброго сделал для мужиков» – имелись в виду поэты того времени, но также и точные, умные замечания, суждения о поэзии.
Валю во время этих разговоров я не помню. Скорее всего, она просто молчала и слушала. Но не было напряжённости, не было тягостности в её молчании.
Потом, гораздо позже она скажет: «Ваши взгляды я не понимаю. Но я сразу почувствовала, что вы хорошие люди, а раз так, то и то, за что вы здесь, не может быть плохим».
А пока нам было просто хорошо в её доме. Легко, естественно, уютно.
У Вали была – не от Олега – дочка Катя, такая же светлая, с хорошим русским лицом, как мать. Хотя Валя, наверное, красивее, как-то значительнее. И в то время, пока длилась наша ссылка, у Вали с Олегом родился сын.
А потом начались испытания. Олег уехал. Он так стремился сделать литературную карьеру, так тяготился своим курагинским житьём, а Валя, дети – всё это создавало почти неразрешимые проблемы. И он оставил их, уехал в большой город, начал работать в отделении Союза писателей.
Валя не жаловалась. Красивая молодая женщина, она без жертвенности и позы все деньги тратила на детей. Не баловала, Катька сразу стала нянчить брата. Но покупала также платьица, банты. И дорогие фрукты, и всё вкусное.
В Курагино у нас работал один Толик, и то не всё время. Когда сорвал спину, пришлось оставить работу грузчика, другой же работы ссыльному было не получить. Меня же и вообще никуда не брали. Денег, естественно, было совсем мало, но родители регулярно присылали посылки. И вот как приходила очередная, мы сразу звали Валю поесть вкусный домашний обед. Да и она появлялась нередко со словами: «Слушай, я достала мясо. Придёшь? Приготовишь?»
Так и не знаю, не умела она готовить или не любила, но и у неё готовила всегда я. А Валя садилась за пианино, наигрывала, пела смешные песенки…
Жила она в том доме, где всё партийное начальство. Как-то рассказывает: встретил её на лестнице третий секретарь райкома (третий, как известно, по идеологии), встретил и говорит: «Валентина… – отчества не помню, кажется, Борисовна. – Так вот, – говорит он: – Валентина Борисовна, к вам ходят Бергеры, вы попросите Анатолия, чтобы он прочитал вам те стихи, за которые его посадили». А через пару дней увидела она его и говорит: «Владимир Николаевич, я сказала Толе, что вы хотели, чтобы он прочитал свои криминальные стихи, а он почему-то отказался». – «Ой, Валентина Борисовна, зачем же вы так сказали?»
Но после нескольких подобных разговоров вербовать её в стукачки перестали. Хотя досталось ей больше всех наших друзей. Немцы были сами ссыльные, Райка никакой особой должности не занимала, художник Вадим – в Курагине птица залётная. А вот Валька… Работала редактором на радио, как они говорили, на идеологическом фронте…
Особенно донимали учителя. В маленьких городках, в посёлках – это зачастую самые консервативные люди. Один из них спросил, не боится ли Валя, что ей начнут бить стекла, другой сказал, что больше не пустит к ней свою дочь: «В вашем доме свили гнездо эти осы». (Кстати, с той поры, встречая этого учителя, Толя сразу начинал жужжать).
Боялась ли Валя этих угроз? Конечно. Как всякий человек, живущий в стране Советов, как всякая мать. Тем не менее, дружба наша только крепла.
Приехал Олег. Валька не пустила его домой. Он пришёл к нам, попросил Толю пойти вместе с ним. Было долгое, трудное объяснение.
Валька потом горько, горько плакала. Только тогда стало ясно, как любит она Олега. Но предательства простить не умела.
И снова мы собирались втроём у неё, у нас, болтали часами, смеялись.
Когда кончилась наша ссылка и пришла пора расставаться, Валька позвала к себе и предупредила, что в аэропорт не поедет и плакать не будет. Мы выпили водки, съели котлеты, потом она села за пианино, пела хулиганские, матерные частушки и плакала, плакала, плакала…
Писать она не стала. Да и заранее предупредила. Мы сначала рассказывали ей в письмах обо всех наших новых мытарствах уже в Ленинграде, но ответа не было. Перестали писать и мы. Потом узнали, что из Курагина она уехала. Куда?
Проходит время, а я всё чаще вспоминаю её, всё больше скучаю.
Валька, где бы ты ни была, откликнись!
День рождения тёти Нади
– Ленка, ты приготовишь мне день рождения?
– Конечно, тётя Надя.
– Я куплю. Ты только скажи – чего, я куплю…
Покупать тётя Надя страх как не любила. Ещё когда кормишь её обедом, принести на стол чего из огорода – это куда ни шло. Но покупать…
Однако на этот раз она и впрямь была готова раскошелиться. Правда, в сельском-то магазине и при желании не больно разгуляешься. Несколько плавленых сырков, пара банок рыбных консервов. Да у соседки – яйца.
Тем не менее, стол получился. Салаты были вкусными и даже красиво украшенными. Извлечённое из старых запасов копчёное мясо не потеряло вкуса. Коптят его в посёлке немцы, и делают это на совесть. А посреди всего стола – беленькая.
И пришли гости. Оглядели стол.
– Откуда повар? Уж не с Ленинграду ли?
Налили водки.
– Давай полную. Я не половинкина дочь.
Стали подвигать друг другу закуски.
– Не у мачехи росла – достану.
Выпили по первой, закусили, запели.
Гостями у тёти Нади были: наш знакомый Гриша, тоже ссыльный, сидевший по обвинению в украинском буржуазном национализме, коренастый, обстоятельный, довольно образованный и гордящийся своей образованностью мужчина лет сорока пяти. Бабка Никитична, сморщенная, в затертой «плюшке» (плюшевой кофте), похожая на всех бабок сразу. Роза, почтальонша, живая, разбитная, ещё довольно моложавая. И Ольга, худая, вся выбитая, в висящем как на вешалке пиджаке – очевидно, из той, давней жизни, с орденом Ленина на лацкане.
В молодости Ольга хорошо пела, её даже хотели взять в Москву в театр народного творчества. Но началась война, и всё кончилось. С двенадцати лет Ольга без продыха вкалывала в колхозе, голодала, надрывалась, заслужила орден Ленина и нажила язву желудка. Теперь у неё колхозная пенсия – двадцать рублей.
Муж Сёма – фронтовик-десантник – работал сторожем. Зарплата – шестьдесят рублей. Едят мало, пьют много. Сёма всё, вплоть до уксуса. Но когда тётя Надя, чтобы сэкономить электричество, не включает телевизор, она идёт к Ольге. У Ольги включают. Сидят, смотрят, лузгают семечки.
Есть у них и ещё один член семьи – дочь Любка. С четырнадцати лет пошла она по рукам. Сейчас привела домой временного мужа. Муж этот Любку поколачивает – да всё норовит в бока, в живот, чтоб не понесла.
По праздникам и выходным Ольга надевает свой пиджак и идёт по селу. Нет, она не заявляется на чужие поминки, как делают многие старухи, чтоб покормили, напоили, платочек подали. Она просто ходит по улицам, но когда кто-то зазывает и подносит стаканчик, выпивает и поёт.
Вот и сейчас, чуть закусив после первой, Ольга запела, затянули песню с бабкой Никитичной, близко сдвинув головы и глядя друг на друга. Голоса громкие, а слов не разобрать. Только и расслышали: «Ох, мороз, мороз, не морозь меня». «Не морозь» – звучало твёрдо, без мягкого знака, приказно, не просительно.
Распахнулась дверь. На пороге соседка.
– Ольга, там Сёмка зятя убивает.
Вскочили все. Бабка Никитична так заторопилась, что упала на пороге, пришлось поднимать. Собрались идти разбираться, кто кого убивает, и Толя с Гришей, да я удержала. Уж очень откровенно в голосе соседки любопытство слышалось – не страх.
– Никто никого не убьёт. Здесь дело семейное. Вам, чужакам, соваться нельзя.
Дело действительно оказалось семейным.
Пришёл Сёмка домой, а Любка на полу валяется без сознания. То ли муж побил, то ли сама в обморок упала, и такое с ней бывало. Сёма сразу с кулаками на зятя кинулся. А тот парень крепкий, легко оттолкнул Сёму, да и врезал ему.
Выбежал Сёма во двор, схватил топор и крикнул соседкам, что на завалинке сидели:
– Бабы, айдате, я зятя убивать буду.
Вот тогда за Ольгой и прибежали.
А Сёма тем временем и вправду пошёл на зятя с топором, тот топор вырвал и звезданул тестю. Свалился Сёма на пол. В это время и Ольга подоспела, бросилась на зятя. Но тут пришла в себя Любка и с криком: «Не бейте моего мужа!» – укусила мать в затылок. После чего Ольга свалилась на кровать и заснула. А чуть попозже расползлись по кроватям и другие участники драки.
Когда мы вышли из дома провожать Гришу, все соседки сидели напротив Ольгиного дома, как в партере, и ждали, не произойдёт ли там ещё чего.
Нам с мужем оставалось прожить здесь в ссылке год и месяц, Грише – три года и одиннадцать месяцев.
Котовская история
Когда мы поселились у тёти Нади, Васька был обычным деревенским котом: худой, грязно-серый, настороженный, ни на какую ласку не идущий. Тётя Надя его, конечно, кормила, но уж очень нерегулярно. Бросит, бывало, кусок мяса: «Жри, той враг, быстрее меня жрёшь».
Мы поставили Ваське специальную миску, стали наливать и накладывать в неё всё то, что ели сами. Васька отъелся, стал гладким, вальяжным. Выяснилось, что он даже красив, и шерсть у него серая, блестящая, и на ласку он откликается.
Но тут тётя Надя, отродясь не испытывавшая к животным никаких тёплых чувств, вдруг взяла домой маленькую кошечку. Правда, было и объяснение: коты ленивые, мышей не ловят, кошка подрастёт – будет ловить.
Очень обиделся Васька. Злобно зашипел на этот бело-чёрно-жёлтый комочек. И ушёл из дома. Дня два или три пропадал. Вернулся. Врезал лапой кошечке между глаз. Но потом помирился и даже стал её воспитывать.
Так в доме появилась Катька. Маленькая (кошки этой породы так и остаются миниатюрными), на белом фоне жёлтые и чёрные пятна. Веселая, ласковая, игрунья. Даже в хате с ней как бы теплее стало.
Мы поставили вторую миску. И было забавно смотреть, как ел каждый из своей, косясь на другого, как, когда наступало насыщение и своя еда переставала привлекать, Васька шёл к Катькиной миске, а Катька – к его, и ещё что-то там доедали.

Очень легко коты поддавались воспитанию. Однажды Катька порвала нужную бумагу, муж небольно наказал её. Катька не обиделась, сама скоро пришла ластиться, но с той поры бумаги могли лежать где угодно, Катька их не трогала.
Они сами выбрали себе своих людей. Катька вспрыгивала на колено к мужу и, вытянувшись, вместе с ним смотрела в телевизор, а Васька ещё с порога урчанием оповещал меня, что идёт ласкаться, и, забравшись, положив голову мне на плечо, начинал тянуть мою руку, чтобы самого себя ею гладить. И всё было бы хорошо с котами, но тётя Надя невзлюбила Ваську. Скорее даже не так: он просто стал ей не нужен, когда подросла кошечка. И кормить ей его было не надо – мы кормили, и всё равно – то толкнёт, то ногой ударит.
Многое мы ей спускали – и скупость, и хитрость такую явную. Всё это было как-то объяснимо – жизнью её, судьбой переломанной. А вот тут… И спорили, и ссорились, и я уже вовсю была настроена искать новое жильё, как муж нашёл довод: «Тётя Надя, есть статья закона, запрещающая издеваться над животными». – «Так он же мой!» – «Ну и что? Роли не играет. Всё равно могут привлечь».
Задумалась тётя Надя. Но больше – при нас, во всяком случае, – Ваську не била.
Когда нам пришла пора уезжать… Впрочем, нет – ещё до этого, – был такой интересный эпизод. Маленькая Катька всегда поутру прыгала к нам на кровать. Как-то прибежала с улицы после дождя и раз – на пододеяльник. Я возмутилась: «Катька, с грязными лапами на кровать!» Но поскольку она всегда так делала, наказывать её я не имела права – мы с котами всегда вели себя по справедливости, весь гнев я вылила на, так сказать, её хозяина, на мужа: «Это безобразие. Кошка не должна с улицы прыгать на пододеяльник». – «Ну что ж, поставь ей тапочки, – резонно заметил Толик, – как ты ей объяснишь, что после дождя не надо сюда идти?» – «Не знаю как, но Катька не должна прыгать на кровать».
Наступило следующее утро. Катька не пришла. Было непонятно, странно. Следующий день. Опять то же самое. Кошка перестала прыгать на кровать. И только тогда, когда мы начали свои предотъездные сборы, она снова пришла к нам утром. Больше её уже никто не гнал.
В последние ночи коты совсем почти перестали уходить из дома. Я садилась на корточки у чемодана. Васька немедленно забирался на колени. «Уйди, – просила я, – ты ведь такой тяжёлый, бык. Я не могу так». Но не было решительности в моём голосе. И все вещи я так и собирала, с котом на коленях.
Когда прошло несколько месяцев после нашего приезда в Ленинград, мы получили письмо от соседки.
«Ваша Катя родила котят, – писала она. – Надя их не выкинула. Говорит: Лена их любила».
У баптистов
Когда муж ездил страховать в дальние деревни, я зачастую увязывалась с ним. Предлагать застраховать жизнь или имущество здесь не стыдно – сами ждут: то медведь в соседнем селе задрал корову, то лесина, упав, мужика покалечила, то сгорела баня, и пожар каждую ночь потом снится. А возможность зайти в любой дом, увидеть, как смотрят из-за занавески внимательные детские глаза, услышать, как прошелестит старушка: «Что ты, милый, пенсия – 20, за 12 мешок муки купила, куда раньше – не знаю», посидеть в справной избе, где и ребята чистые, и хозяйка большая, крепко сбитая и с мужем согласие, уважение друг к другу, услышать неожиданную горькую исповедь неказистого мужичонки, исповедь, которая захлебнётся, едва начавшись – какие часто мучительные, но необходимые сердцу минуты…
В деревне Тюхтяты нас взяла на квартиру (вернее, в свой обычный крестьянский дом) председательница сельсовета. Невысокая, с лицом усталым, но всё ещё красивым и значительным она поражала необычной для людей – при должности – смелой решительностью. Тюхтяты – деревня для начальства трудная: живут тут и бывшие раскулаченные (сама председательница из них) и те, которые выгоняли своих односельчан с детьми из дома, отбирали имущество, скотину.
Ничего не забылось, как показывает опыт. И идут стенка на стенку внуки прежних врагов. Нам и самим пришлось познакомиться с тем, кто когда-то вершил тут расправу. Маленький старичок с паучьими ручками и ножками, приняв нас за начальство, стал жаловаться – то внуки бывших кулаков у него мотор от лодки испортили, то камень кинули. Мы, признаться, слушали не без злорадства. А ей, председательнице, каково. Что же касается помощи из района, – улыбнулась она, – Хм… Расскажу вам один случай.
У нас в селе баптистская группа. Они как бы официально не запрещены, встречаются открыто. Но вот приехали агитаторы из района (с милицией, естественно) проводить с ними антирелигиозную работу. Собрали всех в клуб. И стали говорить, что Бога нет. Баптисты, как вы знаете, библию читают постоянно, они им на каждое слово – из священного писания. Быстро иссякли пропагандисты. И тогда один из приехавших обратился к единственному в секте мужчине: «Собирайся, поедешь с нами».
Встала старшая (не знаю, как она у баптистов называется), благословила старика: «Поезжай, брат, пострадай за дело Божье».
Пошёл старик домой, собрал узелок, стоит, ждёт. А агитаторы сидят, пьют, едят да в окно на стоящего посматривают да посмеиваются.
Вышли, забрали в машину, провезли километров 20 да и высадили. А он потом со своим узелком пешком домой возвращался.
– Гады, – сказали мы. Помолчала председательница, но была в её взгляде и боль, и горечь.
Назавтра, когда пошли мы по селу страховать, постучались и в избу баптистов. Сразу почему-то поняли, куда пришли. Дом их среди всех выделялся. Пол белый, скобленый, чистый-чистый, на особом столе – Библия. Вышли к нам навстречу старик и старуха. Высокие, крепкие, красивые. Одетые опрятно и даже нарядно. Платок на старухе с цветами, у старика сорочка у ворота вышита.
Страховать что-либо они отказались сразу. На всё, мол, воля Божья. Но незваных гостей из дома не торопили. А когда муж подошел к столу с Библией, взял в руки Книгу, какой веры мы – не интересовались, приняли нас, как самых желанных.
На чисто белый стол хозяйка поставила две тарелки прозрачного бульона, миску домашней сметаны, тарелку мёда со своей пасеки, свежеиспечённый хлеб. Сметана была густая, как масло, запах мёда распространялся по всей избе.
Наверное, в своей жизни я ела и более вкусные яства, но ни одна трапеза не запомнилась мне так подробно и зримо.
Сейчас, когда много говорят о необходимости возврата к крестьянским хозяйствам, рассказывают, как хорошо жила деревня до революции, я понимаю, что это идеализация. Жили по-разному, и разными были люди. Да если бы такой распрекрасной была Россия, не продержались бы большевики столько времени. Но вот перед глазами дом баптистов – двух высоких, красивых людей из сибирской деревни Тюхтяты.
Рядом с Николой
Церковь деревянная, высокая, шатровая, лемех блестит на солнце, крытая галерея ведёт в зимнюю половину. Крыльцо, балясины. Не первый раз вижу такую красавицу, но чтобы без туристов, без охов, вспышек фотоаппаратов… Никого. Скромный погост вокруг да несколько изб поодаль.
Пока мои спутники ходили за хранительницей ключей от церкви, я нашла щель в заборе, подошла поближе и осталась одна с красотой, тишиной, покоем.
Держательница ключей оказалась ещё крепкой, широкой в кости старушкой, несмотря на хромоту, прочно укоренённой на земле. Открывая неувиденную мной калитку, она уже рассказывала, как сюда, в эту деревушку Согнивицы теперь даже иностранцы приезжают.
Бойко прошкандыбала по ступеням, повернула ключ в замке.
Церковь внутри оказалась просторной, чистой. Реставраторы подремонтировали угол, а центральную часть не тронули. Посередине высился столб из какого-то розоватого дерева, наверху коньки-обереги.
– А служба здесь бывает?
– До 34-го года служил отец Василий. А там забрали. Мама его прятала, да всё равно нашли. Я думаю – его, коли и довезли, то сразу и выкинули. Он там уж не жил. Старый был.
– И ничего о нём не слышали?
– Откуда? Тогда многих забрали. Один мужик жену схоронил, три дочки остались. Забрали. Но у нас люди хорошие, взяли их по семьям. Одна и сейчас здесь живёт. Прислали ей бумагу – где отец похоронен. Да кто сейчас поедет? Здесь бы могилы убрать. У нас тут две с половиной тысячи жило, сейчас пятнадцать.
– Раскулачивание?
– Кулачили сильно. И война.
– А Вы в войну здесь жили?
– Нет, меня в город увезли. У меня до сих пор в Петрозаводске подруга осталась. Мы с ней тогда работали. Пишет, в гости зовёт.
– А работали где?
– На железной дороге. В конторе прибирались.
– Немцы?
– Нет, финны. Немцы редко приходили.
– Ой, чего расскажу. Был там один финн. Вот говорит он официантке – тут есть одна хорошая русская девушка, я ей хочу по-русски «добрый день» сказать. А та возьми и научи – по матушке. Ну, схулиганила.
Я иду. Он: «Галя, добрый и…» Я не сдержалась – Дурак, – говорю. Он обиделся: «Почему я дурак?». А я убежала.
Назавтра позвали меня в контору хозяева:
– Как же ты могла финского офицера дураком назвать?
А я стою, молчу.
– Он тебя обидел?
– Обидел, – говорю.
Они к нему:
– Что ты ей сказал?
Он (я по фински уже понимала):
– Я только хотел сказать «добрый день»
– А как ты сказал?
Он и повторил. А те русский хорошо знали.
– Дурак ты, – говорят. И объяснили.
Он покраснел:
– Ой, Галя, прости меня.
– Простила, говорю.
Назавтра иду. Он навстречу.
– Галя, зайди ко мне.
Я не хотела. Стою. Молчу. Наклонила старушка голову – и как выглянула прежняя Галя – крепенькая, ладная, надутая.
– Зайди, зайди.
Он мне коробку конфет подаёт. А я таких никогда не видела. Тут, наверное, грамм пятьсот было, и каждая конфета в такой кружевной бумажке.
– Прости меня, Галя, я не хотел.
– Да я и так простила.
– Нет, возьми конфету. Ну не хочешь здесь, возьми с собой и всех своих угости.
Какие были вкусные. Мы с подругой всё потом вспоминали.
– А один раз, – продолжала Галина Васильевна свой рассказ, – девушка из столовой позвала меня на свой день рождения. Я не хотела. Там хозяева. Но она говорит: «Приходи, приходи». Ну, я и пришла. А она кофе сварила. И блины с топлёным маслом – так горкой стоят. А как их есть – и не знаю. Смотрю – хозяева кофе в чашечках ложечкой помешивает, блины вилкой и ножом едят. А я взяла и уронила. А девушка, что позвала, мне всё ногу жала. Я потом спрашиваю: «Ты чего жала?» – «Чтобы ты не поднимала». А я и сама не подняла, – сказала старушка, ещё и сейчас гордая, что не посрамила честь страны.
– У нас тут все, которые в оккупации, как я несовершеннолетними были, им к пенсии доплачивают. А мне не дают. Говорят, свидетелей нет.
– А Ваша подруга.
– Ей не надо. Она уже взрослая была. А кто здесь остался, так говорят: «Ты в городе была – откуда мы знаем что ты там делала».
– Значит, всё ещё за старое. Вам, наверное, за жизнь в оккупации и раньше доставалось.
– Ой, не говорите. Всё проверяли, проверяли. Потом только на почту пригласили работать. Я говорю: «Я же в оккупации была». – «Знаем, – говорят, – мы проверяли. Нет за тобой ничего, работай».
– А надбавку всё же не дают?
– Не дают. Ой, Петровна идёт. Ей уже 82 года. Тоже одна живёт.
Подошла Петровна. Худая, вся высохшая старуха.
– Не слышала – будет трактор?
– Не знаю, обещался.
– У меня 12 соток, – продолжала Галина Васильевна, – Прошлый год трактор за то, чтобы вспахать, брал 10 тысяч, сейчас 20. Да посадить самой, да окучивать.
– А у Вас детей нет?
– Есть дочка. Поехала на север с мужем за длинным рублём. А сейчас нет длинного, ничего нет. Приедут с детьми скоро погостить.