Читать книгу Amor. Автобиографический роман (Анастасия Ивановна Цветаева) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Amor. Автобиографический роман
Amor. Автобиографический роман
Оценить:
Amor. Автобиографический роман

5

Полная версия:

Amor. Автобиографический роман

Был вечер, и снова электричество погасло. Голос тянул из темноты:

– Ну, Евгений Евгеньевич!..

– Но свет скоро дадут!

– Нет, он долго не вспыхнет… Про коллекцию фарфора – кончили, про миниатюры – тоже… Про ваши морские картины…

– Вы хотите сказать, про гравюры с корабельными сюжетами?

– Ну да! Но сегодня вы обещали про бабушку и про дедушку…

– Можно…

– Про бабушку и про дедушку! – как ребёнок, счастливо вздохнула Ника, садясь в свой любимый уголок. Так хотелось – отвлечься!

– Бабушка была довольно высокого роста, полная, – начал рассказчик. – Её внимание делилось постоянно между миром видимым и невидимым, причём, мне кажется, этому воображаемому она уделяла больше внимания. В юности это была довольно интересная, чрезвычайно весёлая девушка, с вполне светским складом ума. Незадолго до своего замужества, сопровождая по дочернему долгу свою мать в одну из обителей, она испытала нечто необычайное. Это известно стало, правда, только по туманному семейному преданию – сия девица была найдена в пустой келье, пользовавшейся дурной, в мистическом смысле, славой, в состоянии нервного припадка, после которого во всём складе её характера и поведения произошёл резкий перелом. Придя в себя, она сказала окружающим, что хочет идти в монастырь. Но общественное положение и собственный образ жизни были настолько не связаны с этим решением, что её увезли и старались всячески рассеять. Вскоре после этого она вышла замуж за моего деда и получила возможность по-своему устроить жизнь. Она предалась своим склонностям именно этого типа. Она, по-видимому, совершенно реально ощущала присутствие того, что она называла невидимым миром, – следствие пережитого ею нервного шока. Причём это ощущение было у неё настолько реально, что ей было тесно жить из-за него. Её не интересовали ни театры, ни гости, ни туалеты и даже дом – только до некоторой степени. Но зато там, в своих чудачествах, она превосходила себя. Всё это вызывало необыкновенное негодование моего деда, потому что, не стесняясь присутствием гостей и ничем вообще, бабушка часто прерывала разговор, вдруг, и начинала крестить углы, посуду или детали вашей одежды. Лицо её принимало экстатическое выражение; затем это проходило, и она продолжала прерванный разговор. Домом она управляла полновластно и деспотично; это выходило у неё безотчётно. Никогда никому не приходило в голову спросить, почему всё в доме именно так, как есть: почему грибы хранятся с шёлковыми юбками и праздничной сбруей и почему сласти распределяются в хронологическом порядке, так что вы никак не могли получить чего-нибудь свежего, скажем, меньше чем трёхнедельной давности!..

При этих словах вспыхнуло электричество. Евгений Евгеньевич встал и, церемонно поклонясь:

– До следующего раза!

Он прошёл в бюро. За ним, щурясь от света, Ника.

Работа шла. Представитель должен был приехать, быть может, и завтра. Мориц работал с сотрудниками. Сильно накурено в комнате. Уже принесён чайник, чай – заварен крепчайше. Придётся сидеть до утра?

Стукнула дверь, раскрылась. Поверка!

Но, заранее велев от работы не отвлекаться, Мориц шёл навстречу вахтёрам. Слово: «Срочная!» – произвело почти магическое действие. Став в дверях, отмечали наличие людей, не трогая их с мест. Трещали арифмометры, не подымались головы от ватманов и рейсшин.

В полном уважении к работающим выходили – тихо – вохровцы. Они, верно, тоже слышали про проектно-сметную группу «господ» – но картина работы «господ» – покоряла.

Устав от работы, уже в постели, засыпая, она уносилась в прошлое. Вспоминала…

Увоз её из Тарусы, ночь в остроге прервали такое увлечение живописью, какого у неё с детства не было. Ника считала часы, когда, перебравшись в дом родственников – Добротворских, сможет раскрыть ящичек с пастелью и начать воплощать заокские пейзажи, открывавшиеся с террас и балконов опустевшего, но и теперь гостеприимного дома. Руки горели от радости воплотить густую влажную желтизну песчаного обрыва, что-то замшевое было в этой влаге, в мягкой тени почти коричневого песка… Разнообразие оттенков зелени садов, подымавшихся по Калужской улице, опьяняло.

Когда горела печь – Ника впивала пылание жёлтых, малиновых, синего и почти белого цвета язычков, сливавшихся воедино и оживавших, загоравшихся вновь; уже начала пытаться нарисовать – кистью рассказать огонь – и поделилась этой задачей с сестрой Лерой. Та отвечала, что эта задача – трудная, многие художники пытались её разрешить…

Коты, три кота хозяйских, точно нарочно подобранные, чтобы писать их, на них крушить пастельные мягкие мелки, обращавшиеся в кусочки и в пыль. В котах было органическое сходство с пастелью, вся гамма от тёмно-тигровой шерсти – через рыжее пламя второго – к дымчатости с белым третьего – как они ей удались все трое, – горе было в том, что она не умела закреплять (поедет в Москву 5 сентября получить 400 рублей за перевод, об американской музыке, позвонит, спросит об этом художника Василия Милиоти).

Кто мог знать, что 2 сентября вечером Ника, уводимая конвоем от её альбома пейзажей, протянет в щедром отчаянии «портрет» трёх котов – хозяйке, зная, что они, незакреплённые, осыплются… Под стекло надо!.. Хозяйский сын Витя, комсомолец, взяв картон из руки матери: «Нам от вас ничего не надо…» Но Ника, в твёрдой уверенности в обратном, вторично тянет картон его матери… И хозяйка снесёт их от сына – под ключ, в пузатый комод… Три костра пастельной роскоши – рыжести, тигровости, белизны – пыли, теней, контрастных расцветок, спящих мирно, друг в друга, котов… (А ей – в путь…)

Кто бы мог предсказать, что огонь тарусский, печной, и солнце печных тарусских дорог будут долго погасать в камере № 7 Бутырок, – Ника, собирая от курящих обгорелые спички, ими по листку бумаги – на уборную выданном – пытаться будет воссоздать шеренгу вводимых во двор на прогулку женщин, их тени на стене, следы на снегу, всё – крошечное, уже исчезающее…

И что живопись – через скупость графики жадно оживёт в маленьких скульптурных головках из прожёванного хлеба… За пять месяцев тюремных налеплено головок – бессчётно… Всего легче – Данте и Гоголя. Их каждого рассылает по камере – заказ?

И что в день этапа она расстанется с четырьмя из них, любимыми, живущими с ней в носовом платке и отнятыми тюремщицей на этапе… Огромной рукой тюремщица схватила все четыре цепко, точно всю жизнь это делала, и, у открытого окна (первый этаж этапной камеры), взмахнув, направила их в полёт – упасть и разбиться? Что дёрнуло Нику в этот момент оглянуться? (Редчайшее, драгоценное зрелище!) Скрюченные над ладонью пальцы передали за её спиной в них зажатое – в такую же цепкую ладонь, умело перенявшую. Ника больше не увидела ничего. Стеснённое радостью сердце, хотевшее расшириться в гордость, что их – пусть не для неё – сберегли…

Другое зрелище, крепче, важнее в сто раз: две женщины бросились навстречу друг другу – ниже, толще – мать? – тоньше, выше – дочь? – и сомкнулись в такте объятия, но четыре руки обеих тюремщиц отдирали их друг от друга со страстью, равной той встрече. Всё стало понятно вмиг: чьей-то ошибкой двое родных были включены в тот же этап (в прежних веках – обычное – Меншиков со всей семьёй в изгнании – ныне предстало чудовищным!). Это почти что Лаокоон с сыновьями, с удавом борясь, – явь, XX век, на наших глазах! Мать в объятии с дочерью – ничто не разнимет! так крепко… но страсть встречи побеждена: мать, бережа дочь, уступала – отнимавшим, дочь, залитая слезами, отдавала мать отнимавшим… Неразумные! Им бы, узнавши друг друга, сдержаться, сыграть в чуждость… но любовь не умеет играть! Нику трясло негодование, обвитая бессилием, она – стояла недвижно.

Кого увели? Не обеих ли? Спешка этапа глотала всех. Уже на перроне. Поезд. Гудки, это – Казанский вокзал? Сон?

Везут. Куда? Сажают в поезд. Четырнадцать женщин помещают в одно отделение вагона, странного. Двойной коридор. Проходит мимо пустого – купе? Это – купе? В два этажа – нары по семь – внизу, наверху. Пока те влезают с мешками своими (нормального багажа нет), Ника стоит у решётки, перегораживающий во всю длину – коридор, за ним окно и здание перрона, – и говорит себе – не словами, всею собой: ни одной слезы! Там – трясло? Когда мать и дочь! И – прошло? Если то – прошло, значит, и это пройдёт. Никаких чувств. Понимаешь?.. Просто поезд отойдёт от Москвы. Куда-то, не всё ли равно? Из Москвы. Поезд шёл? Нет. До утра. Очень холодно. Ложились тесней. Жевали солёную рыбу. Ника не могла, отдала. Ела хлеб. Чаю в ту ночь не дали. Спали вповалку. А когда рассвело – с того конца поезда вошли с конвоем мужчины и заняли по четырнадцать всё «купе». Кто-то сказал: столыпинский вагон (Столыпин? Премьер-министр. Убили в 1911 году. И она вспоминала из газет про повешение убийцы: «Тело Богрова висело в продолжение 15 минут». Ей было шестнадцать лет.) Тоже трясло. И – прошло? Она лежала у стенки, наверху. Вспоминала, как в камере осуждённых показала встретившейся там подруге, Надежде Мещерской, все четыре головки хлебные: одна голова спящего, напоминавшая умершего друга. Другая – приснившееся лицо, большеглазое; букли. Портрет Павла Первого? Третье – подруга узнала его: Зубакин, Борис Михайлович… А четвёртая – голова её сына, чуть поднятая, лицо – юное, ободряющее… Как запомнился в час прощания… Где же они теперь? Надзирательница не выбросила! Сберегла! У кого на комоде?

Жевать научилась – долго; слюна с хлебом, высохнув – камень…

Позже, на ДВК, увидав глину – загорелась желанием лепить! Глины много… После работы вылепила мужское лицо, с усами, на кого-то похожее… На кого же? Всё больше. И вдруг – поняла… Смяла и бросила. И больше не стала… Никогда!

В тюрьме – писались, слагались – в пространство, не на бумагу, прямо в память написанные стихи. Ника помнила их и, наверное, никогда не позабудет.

…Как странно начинать писать стихи,Которым, может, век не прозвучать…Так будьте же, слова мои, тихи,На вас тюремная лежит печать.Я мухою любуюсь на стекле.Легчайших крыльев тонкая слюдаНа нераспахнутом блестит окне,В окно стремясь, в окно летя, туда,Где осени невиданной руно.С лазурью неба празднует союз,В нераскрывающееся окно,Куда я телом слабым горько рвусь.Я рвусь ещё туда, где Бонивар, —В темницу, короновану тобой,О одиночество! Бесценный дар!Молю о нём, – отказано судьбой.Да, это Дантов ад. Тела, тела…Поют и ссорятся, едят и пьют.Какому испытанью предалаМеня судьба! Года, года пройдутДо дня, когда увижу дорогихМоей душе. Их лица, именаНе тщись сказать, мой слабосильный стих,Какие наступили времена!Рахили плач по всей родной земле,Дорожный эпос, неизвестный путь,Мороз и голод, вши – и на конеЧума и тиф догонят где —нибудь…– О Боже! Помоги принять не такСвою судьбу! Не как змея из-под копыта!Ведь это Книга Царств торжественно раскрыта,А к солнцу нет пути, как через мрак!…Как странно начинать писать стихи,Которым, может, век не прозвучать…Так будьте же, слова мои, тихи,На вас тюремная лежит печать.

Жизнь в тюрьме… Всё живо в Нике – лица конвоиров и тех, кто её допрашивал…

Один следователь (нос с дворянской горбинкой, читал Герцена), другой – менее грамотен, ошибки поправляла ему в протоколе. Какой-то её ответ вынудил у него восклицание: «Стерва!» «После таких слов прекращаю отвечать на вопросы», – ответила она.

Видно, её собеседник по природе агрессивен не был. Он встал, сказал: «Идёмте», – и они пошли. В блоке, куда он её запер, – плоский шкапчик, узкий настолько, что сесть в нём было нельзя. Ника пристроилась в положении между стоянием и «на корточках», но усталость была так велика (ведь следователи менялись, отсидев им положенное, она же была бессменно и отвечала на вопросы две смены – и уже началась третья – часов шестнадцать, должно быть). В этой странной позе Ника мгновенно уснула, остро отдыхая, успела спросить – сон? Вечность? – спросить о том – верно ли она отвечает. Сон поглотил её, и – в ответ, в условной мгновенности в воздухе бокса и сна проявилось крупно золотистое число 17. Хорошее число, по каббале ею любимое.

И тотчас же щёлкнул запор и голос сказал: «Идите!»

Она не проспала, должно быть, и пяти минут, но шла освежённая. Они вошли в кабинет. Не садясь, следователь спросил:

– Будете отвечать?

– Нет, – сказала Ника так же быстро. – Вы ж употребляете такие выражения.

– Идёмте! – как-то сразу устав, сказал младший следователь, – и они пошли.

Во втором боксе было тоже тесно, и Ника сразу уснула, радуясь отдыху. Она ничего не спросила, и никакое число не явилось. Минут десять проспала. Вскоре следователь открыл бокс, спросил:

– Что вам от меня нужно?

– Мне от вас? – удивилась Ника тоном Алисы из Льюиса Кэрролла. – Я бы хотела понять, что вам от меня нужно…

– Чтобы я извинился, что ли? – озадаченно спросил он.

– Вы напишите в протоколе, после какого слова я отказалась отвечать.

Ответ был вполне неожидан:

– Что я, дурак, что ли?

Умилённая таким ответом, Ника села на стул. Сел и он – и их «собеседование» продолжилось.

В тот же вечер?.. Нет, позже, в камере сидя, она – в воздух – написала стихотворение. Назвала —

Сюита тюремная

Убоги милости тюрьмы!Искусственного чая кружка, —И как же сахар любим мы,И чёрный хлеб с горбушкой!В обед – какой-то будет суп,На ужин – пшённая ли каша?Или горох? Служитель – груб,И уж полна параша.Но есть свой пир и у чумы, —Во двор, прогулка пред обедом,Пить пенящийся пунш зимы,Закусывать – беседой.А в живописи – высотыТакой лишь достигает – Детство, —Воздушны замки видишь ты?– Сырой стены наследство!Друг, ты в них жил, ты в них живёшь,Молчи об этом лишь соседу —(Он гигиене учит вошь,Над ней творя победу.)– Да полно! Слово ль есть «тюрьма»?Когда у самого окошкаСребристых плашек кутерьмаВознёсшихся над кошкой?

Глава 2

Люди и труд

– А кто ваш Мориц по национальности? – спросила Ника.

– Наш Мориц? – отвечал не очень доброжелательно Евгений Евгеньевич. – Что-то весьма смешанное: в нём и польская кровь, и румынская, кажется, но живучесть его, по-моему, вся от цыганских его предков. Он же очень больной человек, но в нём столько эйч-пи, сколько в самой мощной турбине.

– Цыганское? Это интересно! Да он и похож, пожалуй… Но что-то в нём и французское есть, мне показалось.

– Есть! Кажется, какая-то прапрапрабабка, – рассеянно отвечал Евгений Евгеньевич.

– Мне все говорят, что он весьма и весьма грубоват бывает – на работе, – сказала Ника, – это меня немного тревожит. Во мне тоже польская кровь, – улыбнулась она. – Поляки – гордецы известные! Как бы не нашла тут коса на камень… А сердиться на меня – у него, у Морица вашего, будут основания! Я ведь в первый раз включаюсь в техническую работу, моё образование гуманитарное, чертёжником в разруху работала, но недолго… А вы?.. Мне сказали, вы – изобретатель?..

– Этим я в свободные часы занимаюсь, – отвечал Евгений Евгеньевич, – продвигаю одно сложное изобретение… А работаю тут по проверке чертежей. Я – конструктор. Что же касается грубости Морица – то он очень бывает груб. Человек больного самолюбия и, я бы сказал, не чрезмерно хорошо воспитан! Это часто встречается у карьеристов…

– Он – карьерист?

– Высшей марки. Но вы всё сами увидите. Только – простите меня за смелость дать вам совет.

– Смелость и потому, что я старше вас. – Ника рассмеялась.

– Женщине, как вы, конечно, читали у Мопассана, столько лет, сколько ей кажется, – не галантно и весело, а церемонно и учтиво отвечал изобретатель. – И я не имел в виду – возраст. Я понимаю, что вы – не девочка, хотя вы и очень моложавы. Нет, я имел в виду, изучив нашего шефа, – посоветовать вам не давать ему, грубо говоря, спуску, или – существует ещё более изящное выражение – не дать ему сесть вам на голову. Он – прекрасный психолог и сразу учтёт всё! С Жоржем – так зовут нашего старшего сметчика – он учтив. Со мною, хотя мы и разные с Жоржем люди, – тоже.

– А что вы изобретаете? Не секрет?

– Пока – секрет… – улыбнулся изобретатель. – Но если мне это дело удастся… у меня было уже на воле несколько небольших изобретений по текстильному производству. Это – другого типа! А вот и наши сотрудники!

Мориц, когда Ника в первый раз его видела, произвёл на неё очень нестройное впечатление – и приятное, и неприятное. Шедший с ним, выше его почти на голову, был блондин, узколицый, с близко поставленными глазами. Ника, пробовавшая себя и на писательском поприще, обладавшая наблюдательностью, замечала, что такая постановка глаз соответствует каким-то несимпатичным особенностям человека, в то время как люди с широко расставленными глазами обычно добры, застенчивы, доброжелательны. Но – вежливый поклон вошедшего ей понравился. Больше же всех ей нравился – Евгений Евгеньевич. И то, что он знает французский (знает и английский – да ещё как!), делало возможной для неё практику – не забыть за грядущие десять лет языки.

– Евгений Евгеньевич, – сказала Ника, когда, в перерыв, все ушли. – Вот вы не любите Морица, а сколько он сделал для нас! Разве не страшно вспомнить то, как я жила до встречи с ним здесь, те шестнадцать месяцев, которые скиталась по разным колоннам, постоянно перебрасываемая с места на место? Месяцы – поломойкой, в бараках с полами из брёвен, между каждой парой из них надо было – чем хочешь – вынуть полужидкую, полугустую грязь, вытаскивать ящик с ней и только затем, пройдя так весь барак, начинать таскать воду и лить, лить её, несчётно, под нары…

И – не лучше – три месяца я работала на кухне, – тёрла. Всё время тёрла: головой вниз – суповые котлы, столы из-под теста, пол, кастрюли – рука правая так и висела веткой – только левой я могла выпрямить на миг пальцы… А так как я не шла на предложения повара – он кормил меня из первого котла: три раза суп и утром – жидкий шлепок каши – ни рыбы, ни пирожка…

Те первые месяцы, когда, не причисленная к хозобслуге, я на 256‑й, первой моей колонне, вставала с работягами в половине пятого и, хлебнув супа с кусочком хлеба, шла – одна женщина с – их было 290! – мужчинами пять километров до места работы… Они оправлялись при мне в пути, на остановке, по приказу вохры – и меня жалел тот, что стоял на вышке, говорил мне: «Устройся, где тебе надо, я на тебя, мать, не гляжу и тебя им не дам в обиду…» Ещё кубовщицей работала: разведи-ка костёр с одной второй коробки спичек, когда дождь моросит, натаскай-ка полный котёл из – это, собственно, огромная лужа была… Не давала работягам воды, пока не вскипела, пока не сниму накипь – грязи сверху, – а они мне: «Да ну, мать, не старайся, всё одно десять лет разве выживем?» Пока закипит, влезала между деревьев – себе я из досок конуру сделала, в ней сидела, от дождя…

– Ника, я это всё понимаю, – уже не один раз пытался ответить изобретатель, но она, прыгнув в воспоминания, не смолкала.

– А однажды меня помпобыту – почти мальчишка был – отправил с урками – будто бы нянькой в больницу, – а по пути они ловко меня обобрали, при посадке на поезд, всё присланное в посылке, всё заграничное. В больнице нянек не надо было, и на обратном пути меня хотели усыпить хлороформом. Я бы уснула, но мой провожатый – ему двенадцать дней оставалось от десяти лет сроку – мне сказал: «Чуешь, мать? Яблоками пахнет – их, должно, везли до нас в теплушке»… Я вскочила: «Хоть ты меня дурой считаешь, но я в двадцать раз умнее, чем ты думаешь! Яблоками хлороформ пахнет… В больнице взял! Я тебя не выдам, ты к матери едешь, тебя мать ждёт, но ко мне больше пути не имей, понял?» Он обещал, – но парижские туфли – мне племянница прислала – женщины рассказывали, ему не давали покоя, – обманул, конечно! Уже на колонне их у меня увели… Мне офицер по военной охране: «Без меня тебя взяли! Ты, мать, правду скажи: как они тебя обокрали? Не жалей их!» Но выдать я не могла – ему двенадцать дней оставалось… – «При посадке на поезд мешок с вещами забыла…» – Страшнее, Евгений Евгеньевич, если будет тут ликвидком по работе проектной группы – я слыхала, женщин на кирпичный завод отправят…

– Мориц не отдаст! – успокоил изобретатель. – За английский язык! Он с вами душу отводит. Тренируется! Нет, в человечность его не верю. Мориц ваш – карьерист…

Мориц и Ника вдвоём в проектно-сметном бюро.

– Надо думать, – сказал Мориц с плохо скрываемым раздражением, резко швыряя на стол Ники листы (давая себе волю вскипеть – без других). – Простой здравый смысл…

– Нет, не простой! – сразу вскипела она. – И это неверно мне говорить так: «думать». Я думаю – слишком много, а думать об этом – мне как раз не надо, потому что я тогда перестаю – понимать! Я могу это понять – только сразу! И – принцип! А подробности я не пойму никогда. Я же не строитель. Образование моё – другое. Вы знали. Потому что это вообще «понять» – невозможно. Это надо знать. И все вы это знаете, как я грамматику английскую. Я же вам говорила – не берите меня на работу, или – объясните!

Мориц улыбнулся: он, должно быть, был поражён таким «красноречием» её, она всегда работала – молча.

– Но почему же этот раздел вы разложили верно? Полы – верно, а перекрытия? – Его глаза дерзко уклонялись. (Он – истерик? – мелькнуло в ней.)

– Это случайность.

– Не случайность, а именно суть дела в том, чтобы они – совпали!

– Нет, – сразу устав, печально сказала Ника («так Ундина говорила с Гульбрандом, не понимавшим её водяной сущности», – остро подумала она). – Об этом я не могу – думать. Просто иногда так всё ясно, как с птичьего полёта. И всё подчиняется. А потом – затуманивается… Мелочи затмевают!

Мориц уже отошёл от её стола, взял чертёж Виктора. Начинался час перерыва. Остальные сотрудники выходили. Ей захотелось созорничать, распрямить плечи.

– Евгений Евгеньевич, – сказала она, тихонько наклоняясь над его плечом, – вы не думаете, что о чём-то похожем на наш с Морицем разговор говорил Гегель: «Если моя теория не согласуется с фактами, тем хуже для фактов»?

– Но разве это он говорил? – неожиданно не «так» отозвался спрошенный. – Любопытно… – И он больше ничего не сказал. Этим молчаньем Ника, ввергнутая в одиночество, очнулась от было начавшегося веселья. Гусиной кожей шло по ней: «Какие все – холодные!» Но ведь никак нельзя сдать этих душевных позиций…

На другой день Мориц, придя из Управления, обратился к Нике:

– Что же, продолжим? Тогда нас прервали. Прораб вовремя позвал рабочих, удалось предотвратить небольшую аварию у плотины… На чём мы остановились?

Но Ника не помнила.

Подавив вздох, Мориц заговорил:

– Помнится, я пояснял именно о плотинах… Обычно при плотинах имеются водосбрасывающие сооружения. Это могут быть туннели, куда идёт сброс воды – снег, дождь (около плотины собирается вода). Или щитовые отверстия с металлическими затворами, – они сбрасывают воду, – ниже, с помощью щитов, открывающих отверстия. Есть водосливные плотины, а есть глухие – водоудерживающие.

Ника слушала честно, охотно: это она понимала. Тут не было ничего специально-технического, где, если не знать темы, пропустишь одно звено – уже (как на уроках геометрии, алгебры) – ничего не догонишь. Было даже ласково в этой доступной человеческой логике.

– Теперь вам надо пояснить, – продолжал Мориц, – что делает гидроэнергетическое бюро. Это связано с проектированием, но у каждого из этих бюро – свои задачи. Гидроэнергетическое связано с изысканиями по проектированию малых энергетических станций на реках. Постройка крупных электростанций и крупных плотин требует огромных капиталовложений, но даёт самую дешёвую энергию. Задача нашего бюро – помочь созданием электростанций на реках. А в Москве и в Ленинграде идёт другая работа; другая инженерная мысль в направлении того, что, обладая мощными реками, надо идти на сооружение крупных электростанций. Идёт борьба между инженерными течениями. Одни говорят, что надо спешить, быстро дать электроэнергию, развивать новые предприятия. А другие говорят, что у нас не хватает ни рабсилы, ни материалов и нельзя разбрасывать их на малые электростанции, что надо строить каскады, мощные станции на крупных реках. Наша гидростанция…

Устав, Ника перестала слушать – на минуту. Но, к счастью, их снова прервали, и Мориц ушёл.

– Продолжим? – тем же тоном, что раньше, спросил Мориц, бегло взглянув на Нику, прибиравшую на своём рабочем столе. – Нас все прерывают, и я не знаю, что остаётся у вас в памяти от этих отрывочных объяснений…

Ника потом старалась вспомнить, что было дальше, но так и не вспомнила, потому что в эту минуту большой чёрный с белым кот за окном крался к птице, и у неё забилось сердце от желанья вскочить, выбежать и птицу спугнуть – но она не посмела: Мориц бы возмутился её невниманием, а она была внимательна, но гидростанции были далеко, а кот к птице – близок. Птица вспорхнула – кот сел в позе разочарования и обиды. Но Ника уже пропустила что-то и, как на уроке алгебры, беспомощно слушала непонятное, боясь, что Мориц это поймёт. Так продлилось тяжких минут десять. Она вздохнула облегчённо, когда их снова прервали, но стыд угасить не могла.

bannerbanner