Полная версия:
Абхазия. Это моя земля. Киберпутеводитель
– Зачем ты тронула то, что тебе не принадлежит, Апсуана?! – сказал один из них. – Боги разгневаны, и теперь грядет большая беда. Наш великолепный город должен уйти под воду! Мы будем защищать его, сколько сможем, и твои дети еще не увидят этого, но, как бы то ни было, конец уже близок. Диоскурия обречена.
Апсуана, ошеломленная, словно онемела. Неожиданно руки ее пронзила невыносимая боль, камень стал невероятно горячим, будто горел. Царица ахнула и разжала ладони. Камень выпал, покатился по булыжникам и устремился с обрыва в воду.
Многие столетия прошли с тех пор, нет на земле уже великолепной Диоскурии. Лишь капризные волны выносят иногда в Сухумскую бухту то амфору, то монету с изображением двух конических шапочек со звездами над ними, то обломок статуи. А однажды работающие здесь археологи нашли большую плиту, на которой были изображены женщина в греческой одежде, сидящий у ее ног мальчик и служанка, несущая в руках непонятный квадратный предмет.
Все эти вещи можно сегодня увидеть в историческом музее Сухуми, города, стоящего на берегу Черного моря как раз рядом с тем местом, где была когда-то Диоскурия. Город этот сохранил и красоту природы, и ее богатство, и приветливость и гостеприимность жителей. Легкий ветерок здесь пахнет эвкалиптом, как и две тысячи лет тому назад. Говорят, кто найдет волшебный камень под водой в Сухумской бухте, сможет увидеть будущее и свой путь.
Справка об объектеКрепость Диоскурия
Республика Абхазия, г. Сухум,
42.995250, 41.017700
Крепость Диоскурия – это археологический памятник на территории абхазского города Сухум.
История крепости относится к VI веку до нашей эры. В этот период на территории города проживали древние милетские греки, их колония называлась Диоскуриада.
По одной из версий, название крепости было дано в честь близнецов по прозвищу Диоскуры, которые были одними из участников похода аргонавтов за Золотым руном.
Согласно наиболее распространенной версии, древнегреческая Диоскурия была уничтожена в результате природной катастрофы.
В I веке нашей эры Диоскуриадой завладели римляне, которые отстроили на ее месте новый город и крепость. Назвали поселение – Себастополис, в честь императора Октавиана Августа.
В разные периоды крепость использовалась для защиты турецких и русских военных. В советский период, в середине прошлого века, власти взорвали сохранившиеся остатки крепостных стен, чтобы благоустроить набережную города.
Сейчас обломки древней Диоскурии служат в Сухуме архитектурным памятником, здесь проводятся археологические раскопки.
Источник: https://www.sukhumcity.ru/o-gorode-2/dosto-primechatelnosti
Синяя даль
Алексей Илюшин
Первый раз он увидел ее внизу, меж камней, привязанную прочной бечевой к массивному клину, на совесть вбитому в расщелину. Тогда он почти не обратил на нее внимания, а просто отметил, как факт: «Она там. Внизу». Событие повседневное, незначительное. Странно, что его глаз вообще зацепился за нее. Он видел их сотни, они давно перестали быть для него чем-то особенным, напротив, за многие годы все их разнообразие, кажущиеся различия и внешние атрибуты – все это слилось, сравнялось, воплотившись в едином собирательном облике. Когда-то ему было интересно. Когда-то ему казалось, что вся эта индивидуальность, пестрота делали каждую из них неповторимой. Подобно исследователю, он жадно желал видеть и постигать уникальность каждой из них. Он был очарован и восторжен, открывая новые черты, новые формы, новых их. Но годы шли, и восторг давался все труднее. Скорее даже привычка говорила в нем. И какое-то время он еще восхищался, но не тем сакральным внутренним чувством, а потому что должен был восхищаться. Однако он не пускал в себя это осознание, поскольку одновременно с ним он должен был отречься от очарования юности, от пустых безумств и тайных воздыханий. От всего того, что наполняло его жизнью по его разумению. Он долго не хотел признавать этого, а потом вдруг однажды, разразившись честностью с самим собой, сделал для себя открытие, давно уже свершившееся, но до той поры не признанное, не впущенное, такое очевидное, но вместе с тем такое пугающее. В своих поисках их уникальности он вдруг пришел к выводу, что все их различия ничтожно малы по сравнению с их общими чертами. Настолько малы, что он уже не мог различать их. Все они казались теперь ему одинаковыми. И скучными. Он видел их сотни, он знал их сотни, но отныне был убежден, что видел их всех. Он так же наблюдал за ними со своей высоты, так же отмечал их присутствие, но интерес его к ним погас безвозвратно. Теперь его больше занимала бескрайняя, недоступная, синяя даль. Даль, где небо было заправлено за край моря, как идеальная простыня в доме прилежной хозяйки.
Пытливый романтический ум поэта, знай он все думы старого маяка, наверняка бы зацепился за его исповедь и провел бы истертые, как мир, параллели между потухшим его сердцем и тем, что и сам маяк давным-давно перестал функционировать, гореть. Его взгляд давно не вспыхивал, не метался острым лучом по черной ночной поверхности, не обжигал надеждой заблудшие суда. Однако же, если не брать во внимание поэтические бредни, а дать слово более трезвому, рациональному рассудку, то причины на самом деле оказывались куда более весомые, чем остывший интерес маяка к рыбацким лодчонкам, что сновали в прибрежных водах. Маяк был стар. Настолько стар, что ни одна из тех лодок, что так радовали и волновали его взор в юности, не уцелели, рассыпались под гнетом времени и соли. Им на смену пришли новые, бодрые, крепкие, но они тоже уже доживали свое. А маяк все стоял. Построенный пусть и давно, но на совесть, он твердо сносил все невзгоды, все бури и ветра, выпадавшие на его долю. Многие шторма он попросту не замечал. Он отлично знал свое дело и безукоризненно с ним справлялся, неся еженощные вахты на вершине неприступного утеса.
Но момент настал, и о нем забыли. Маяк знал, что этот момент неизбежно наступит. Он видел, как вода стирала скалы в труху, как разваливались на части некогда молодые лодки, как люди… Про людей и говорить нечего. Они сменяли друг друга как листья на деревьях. Видя все это, маяк понимал, что все уходит, и его час тоже когда-то должен наступить. В последний раз смотритель оглядел фонарную башню, провел рукой по черной, закопченной стене. Маяку показалось, что в морщинистых щеках смотрителя, заросших крупной всклокоченной бородой, промелькнула слеза. Маяк не удивился, он всю жизнь видел только соль. Он никогда не понимал слез. Ввиду его долгой жизни, слезы виделись ему чем-то настолько незначительным, настолько сиюминутным отражением ветренных чувств, что даже странно, что природа или сам господь бог решил выделить для них особый канал в человеческой анатомии. По мнения маяка, куда логичнее было бы снабдить человека каким-то органом, источающим, например, гениальность, либо же мудрость, которые могли бы пойти на пользу прочему человечеству. Но маяк никогда не спорил ни с природой, ни с богом, а просто порою, забавы ради, фантазировал, как бы лично он устроил человека, будь на то его воля. Смотритель вздохнул, в последний раз взглянул на море сквозь смотровое окно старого маяка и начал свой спуск в гулкое нутро по винтовой лестнице. Выйдя наружу, он по привычке запер дверь. В тот же вечер какая-то дикая печаль спеленала смотрителя. Он разругался с женой, ушел от нее в трактир, где безмерно пил, а когда начало светать, вернулся к маяку, уткнулся в него лбом, наслаждаясь прохладой камня, и простоял так битый час. Потом, словно очнувшись, отстранился, ударил крепкую стену кулаком, снова заплакал и со всей дури запустил ненужные более ключи с утеса в море. Подождал, пока море сравняет место падения, и отправился, не оборачиваясь, восвояси. Маяк подумал, что никогда ему не понять людских загадок, но ценность их для него была еще менее ценности их лодок. То ли дело – синяя даль, неизменная, открытая, не дающая покоя.
Тогда маяк еще не знал, что люди изобрели электричество.
С тех пор больше уж никто не разводил в нем огня, не подливал масло в чашу каждый час, не протирал закопченных отражателей. Его крепкие стены со временем превратились в память. В археологию, в памятник былым временам. Он погас. Погас не только внешне, но, что страшнее, погас глубоко внутри, в самой своей сути, перестал быть. Люди возвели новый. Он сверкал краской и по ночам слепил его своим орлиным лучом. Старый маяк был выше ревности. Он отдавал себе отчет в изменчивости времени. Он вообще много знал о времени, куда больше, чем все эти люди, чем их угодливые, вертлявые лодчонки. Он даже с удовольствием бы пообщался с тем, новым. Его интересовало, как устроена его внутренность, какие невиданные прежде технологии и механизмы вложили люди в его создание. Ведь, по его разумению, все новое должно в значительной степени и по многим пунктам превосходить старое, а иначе какой резон отказываться от одного в пользу другого? Однако новый маяк был далеко, и, как бы ни хотелось с ним пообщаться, поговорить, они могли только видеть друг друга. Молодой маяк-атлет и старый маяк, пусть и уступающий в блеске и мощности, но сохранивший свою седую стать, свою осанистость, на которой время поставило свою печать, свой сертификат качества. Им не в чем было соперничать. Отправленный в отставку маяк искренне желал, чтобы новый в сто крат лучше, чем он сам, выполнял свои обязанности. Он верил в него. Видя изо дня в день, как у его подножия, в дальней бухте стайками роятся лодки, старый маяк лишь понимающе улыбался. Он и в этом находил почву для познания, он постигал законы сущего.
С тех пор, как его функции стали более не пригодны людям, его интересовала только синяя даль. Удивительное дело, в мире было что-то старше и неизменнее его! Синяя даль всегда была, сколько он себя помнил, и всегда оставалась одной и той же. Маяк знал, что даже если ночь, если буря и шквал такой, что он едва мог своим лучом дотянуться до моря, то стоит только проясниться, истлеть хмурой облачности, и перед ним снова расстелится ее величие. Он всерьез начал думать о ней только сейчас. В то время, когда он рассматривал лодки, ему не было никакого дела до нее. Когда в нем разжигали огонь, он сосредоточенно бросал отблески во тьму, выискивая в ночи корабли. И лишь теперь, когда он потерял интерес к одному и его отстранили от другого, ему ничего не оставалось делать, как взглянуть в эту синюю бесконечность и впервые задуматься: «А что там, за этой синей линией, где море касается неба? А быть может, и не касается вовсе, а превращается в небо?» Однако маяк был определенно мудр, он не тешил себя иллюзиями, ему не представлялось возможным, чтобы он, будучи от рождения неподвижным, мог когда-либо разгадать эту загадку. Потому он лишь смотрел и строил предположения. А в иные дни обходился и без предположений, а просто зачарованно смотрел.
Так было и в то утро. Его день шел по стандартному распорядку. Он обвел взглядом окрестность: стаю чаек, носящихся над водою, высматривающих мелкую рыбу, заводь, уютную и приветливую, что даже в непогоду защищает берег от разъяренных волн, лодку на привязи, буковую рощу позади скал, крыши небольшой деревушки, что робко проглядывали сквозь листву наливающихся садов, темно-зеленое пятно обширного ельника, луга с пасущимися коровами. Все было знакомо и предсказуемо. Он вернулся в свои думы и устремил взгляд в свою недоступную даль.
– Можешь поговорить со мной? – услышал он вдруг.
Маяк посмотрел вниз. Он не увидел ничего, кроме уже виденного: бухты, чаек да рыбачьей лодки. Но чайки никогда не говорили с маяком. У них всегда было по горло дел. Даже в минуты отдыха они о чем-то галдели и спорили исключительно между собой. Уж не лодчонка ли заговорила с ним? И, приняв, что послышалось, вновь вернулся к созерцанию.
– Это как минимум невежливо. Услышал, посмотрел почти в упор и ничего не ответил.
Не показалось. Говорила, действительно, лодка. Стоит признать, что маяк был далеко не хамом и когда-то болтал с лодочками часами, но времена изменились, теперь это было привилегией нового маяка. Он уже не мог вспомнить, когда в последний раз разговаривал с кем-то из них. Даже голоса их позабылись. Ему не то чтобы не хотелось вступать в беседу. Он потерял сноровку и, казалось, совершенно забыл, как это делается.
– Мне говорили, что ты молчун. Наверное, так и есть. Я, конечно, понимаю, что ты старый маяк, но все же…
Ее непосредственность по какой-то причине взбунтовала в нем самолюбие, и ответ прозвучал не в меру резко:
– Каким бы я ни был старым, ты состаришься и развалишься раньше, чем я изотрусь еще хоть на миллиметр, – ответил маяк. Он вдруг понял, что и его собственный голос стал непривычен ему, теперь он звучал незнакомо. Выходит, дело не в лодках. Он действительно перестал разговаривать довольно давно.
– Это было обидно. Правда. Но не мне тебя судить. Просто я искала компанию, думала, поговорим.
– По правде говоря, подобные компании лучше искать в дальней бухте. – Он кивнул в сторону нового маяка. – Ведь когда твой хозяин выходит на промысел, он держит путь в рыбные места, а не туда, где вероятность улова незначительна. Именно это знание – знание, где искать, – во многом определяет, найдешь ты или нет.
– Ну а мне кажется, что искать можно везде, особенно когда не знаешь, что именно ищешь. Я же не ищу чего-то конкретного. Я, кстати, была в дальней бухте, но там мне показалось излишне шумно. Там все стремятся перещеголять друг друга. Это уж точно не то, что я искала. Меня привязали здесь, я увидела тебя. Знаешь, не так уж и умно привередничать в моем положении. Чем еще заняться на привязи? Не пялиться же на горизонт! Вот я и пытаюсь завязать разговор.
– Да уж… Я знаю, что значит – быть на привязи. Но ты воспринимаешь это как лишение свободы, а я – как свою природу, потому это не удручает меня. Но ведь ты просто рыбацкая лодка? О чем мы можем поговорить?
– Да о чем угодно! Понимаю, наверное, ты думаешь, что все лодки весьма схожи, я, кстати, и не берусь этого отрицать. С твоей высоты весьма затруднительно подмечать различия. Когда я смотрю на чаек, я тоже вряд ли могу назвать их разными. Но, может, если ты узнаешь меня поближе, ты переменишь свое мнение? Ну или хотя бы просто поговоришь с «одной из»?
– Я уже достаточно знаю о тебе, хотя прежде не встречал. У тебя просмоленное дно. Снизу, в носовой части, той, что ты трешься о скалы, обязательно есть зазубрины, вмятины, возможно, даже доски там плачевно расщеплены и нуждаются в ремонте. Есть два весла. Вряд ли они из какой-то ценной древесины и почти наверняка из местной сосны. Уключины разбиты, но не настолько, чтобы обращаться к кузнецу. Борта украсили чайки своим пометом. Где-то в корме валяется ветхий черпак на случай, если хватанешь внутрь воды. Слани, возможно и чистые, но если приподнять, там наверняка засохшие водоросли и мертвые ракушки. И чешуя. Обязательно чешуя. Если тебя досконально выскрести, то наберется пара пригоршней. На твоем парусе, готов поспорить, не меньше десятка заплат. Ты ходишь всегда одними маршрутами, а в сезон тебя уводят на дальние пляжи, там можно поднять из воды неплохой улов. Однако то, что вы называете «дальними пляжами», совершенно не отвечает своему названию – до них подать рукою. И у тебя обязательно есть какое-то имя. Типа «Роза» или «Мария», ну в лучшем случае «Эсмеральда».
– С именем не угадал. Но ты прав, оно самое обычное и не заслуживает твоего внимания, – печально ответила лодка. – А вот насчет помета тут тебе тоже есть чем блеснуть, – иронично добавила она.
Маяк согласился. Глупо было спорить. Крыша его, излюбленное место для чаек, давно уже покрылась таким слоем их отходов, что даже дождь не справлялся, не мог смыть налипшую грязь. Но ему было все равно. Он даже охотно пускал чаек под свою крышу на ночь или во время непогоды. Он не говорил с чайками, но между ними выстроилось некое молчаливое согласие, следуя которому птицы под крышей прекращали галдеж, чтобы не злоупотреблять его гостеприимством. Уж больно удобно и безопасно было им под крышей старого маяка.
– Вообще, знаешь, я погорячился. Не знаю, что на меня нашло. Наверное, отвык. Я не должен был говорить тебе всего этого. Прошу меня простить. Ты права насчет чаек, а имя… у меня его вообще нет. Обычно маяки перенимают его от имени мыса, на котором их построили, либо села, близ которого они располагаются. Так что здесь мне и самому похвалиться нечем. Это не травмирует меня. Это – данность.
– Похоже, ты действительно многое повидал… – приняла его извинения лодка. – Слышала, что у тебя глубокий внутренний мир, ты мудр и молчалив. Не то что я – вся как на ладони. Ты изучил меня, когда изучал прочих, но разве нам обязательно разговаривать именно обо мне? Ведь есть же и другое, что могло бы заслужить твоего внимания. Я обратилась к тебе, ты мне отвечаешь, значит, мы уже разговариваем.
«Действительно, почему бы и нет», – подумал маяк. Даль может и подождать, она никуда не денется. А лодка… Лодка исчезнет. Вернется хозяин, отвяжет ее от скалы и, быть может, никогда уже не пришвартует ее в этом месте. Дело даже не в хозяине. Лодка исчезнет – это была аксиома, усвоенная им за жизнь. Так почему бы не окунуться в старые добрые времена, не поговорить, не вспомнить, как это вообще делается? Он почему-то пообещал сам себе, что впредь постарается следить за речами, чтобы не обидеть ее своими пусть верными, пусть прямыми, но в то же время такими бессмысленными для нее выводами. В конце концов, нужна ли ей эта правда, которую он впитал за свою долгую жизнь, за годы восторга и разочарований? Зачем ей она, ведь у нее есть свои восторги и разочарования, ее личные, и какими бы недолговечными они ни казались ему, в рамках ее существования это и есть самая настоящая жизнь.
Так они проболтали до ночи. О всяких мелочах. Маяк обнаружил необыкновенное свойство этих пустых разговоров. Они стирали различия. И вот уже такие разные, маяк и лодка, разговаривая по сути ни о чем, находили все новые и новые темы для этого. В них не нужно было делиться сокровенным, не нужно было поднимать сложных мыслей, которые неизбежно бы вскрыли всю пропасть между собеседниками. В этом была и ущербность, но одновременно и неоспоримое благо их поверхностной беседы. Они говорили о приливах и отливах, об этой тихой бухте, о рыбе… Посмеялись над суетливыми крабами. Маяк показал ей фокус, которому научился давным-давно. Он умел создавать вибрацию своим основанием, отчего все вокруг сотрясалось мелкой дрожью. В этот момент испуганные крабы, выпучив глаза, разбегались по щелям или в панике кидались в спасительное море. Было смешно, и она смеялась. Маяк вдруг поймал себя на туманной мысли, что ему приятно, когда она смеется. У этих незначительных тем было лишь одно качество, которое роднило их с темами глубокими – они практически не заканчивались.
Когда наступил закат, они оба молча смотрели на него, провожая в море красное яблоко солнца. Потом лодочка еще говорила что-то, когда маяк задремал. С тех пор как в нем перестали разводить огонь, у него возникла привычка спать по ночам. Раньше он не мог себе такого позволить и засыпал лишь на рассвете, когда неустанное ночное бдение было более не нужно.
Маяк проснулся утром. Он не спеша оглядел идеальную линию синего горизонта и вдруг, вспомнив вчерашнее событие, встрепенулся и глянул вниз. Она была там. Лодка спала, мерно покачиваясь на спокойной воде, по-прежнему привязанная к берегу. Время было раннее, но прочие рыбаки уже давно вышли на промысел. А она была там. Он смотрел на нее, и она заворочалась, просыпаясь. «Странное все-таки у них свойство, – подумалось маяку. – Просыпаться от взгляда».
– Доброе утро, – протянула лодка спросонок.
– Доброе, – ответил маяк. – Уж не думал, что застану тебя. Похоже, хозяин твой – тот еще лентяй. Все давно уже в море, а твой так за тобой и не вернулся.
– А он и не вернется, – словно равнодушно ответила она.
– Это почему? – Маяк был явно обескуражен. – Мы проговорили с тобой вчера весь день, но ты ничего не рассказала об этом.
– О! А я думала, что ты все знаешь, – съехидничала лодка. На самом деле ей не хотелось говорить ему колкости. Он был ни при чем. Ее сарказм, хотя внешне и адресовался маяку, был скорее проявлением досады на собственную судьбу и направлен совсем на иной, но недоступный в данный момент объект. Извинившись, она продолжила:
– У него теперь новая лодка. Он сделал ее своими руками на моих глазах. Я долго смотрела на то, как день за днем он с особым рвением работал над ней. Он молодец, справился, хотя это было не просто. И вот сегодня он должен был спустить ее на воду. И самое неприятное во всем этом, что, как бы я ни злилась, как бы ни оплакивала свою судьбу, я не могу не признать, что эта новая лодка – она куда крепче и красивее, чем я.
– И потому он оставил тебя здесь? Прогнал? – мрачно спросил маяк.
– Я не виню его. В какой-то степени, это даже проявление благородства. Думаю, привяжи он меня к своей пристани, ему невыносимо было бы видеть, как я чахну и медленно ухожу под воду, в то время как новая его лодка теперь служит ему верой и правдой так же, как служила я до нее. Все-таки мы многое пережили с ним вместе. Но мне… Мне было бы еще невыносимее. Потому я даже благодарна ему, что я здесь, а не там.
Маяк молчал и смотрел вдаль. Но не в ту даль, где небо касается моря, которая так манила его своей загадочностью. Он смотрел туда, где на далекой скале сверкал на солнце новый маяк. На море под его мысом по обыкновению было оживленно. Лодка перехватила его взгляд, все поняла и замолчала. Но через минуту, словно стряхивая с себя хандру, с деланой веселостью произнесла:
– Ой, да ну его! Давай лучше крабов гонять! Ну! Покажи, как ты умеешь!
Ей не пришлось его уговаривать. Он сделал это с удовольствием. Вскоре по камням прошла мелкая рябь, и крабы в суматохе разбежались. Она залилась смехом. Ему определенно нравилось, когда она смеялась. А потом вдруг что-то переключилось в ней, и смех ее, такой искренний и звонкий, мгновенно сменился таким же искренним и непрерывным рыданием.
Он бессильно смотрел, как лились ее слезы, без следа растворяясь в море, как судорожно-истерично покачивался ее корпус там внизу. Ох уж эти слезы… Он смотрел на нее, и у него не было никаких слов, чтобы утешить ее. Он многое видел и многое знал, но он не знал, что сказать в тот момент. Нужны ли сейчас были простые слова либо же напротив – что-то глубокое, а может какая-то шутка? Все, что приходило ему в голову, наверняка лишь усугубило бы ситуацию. Он знал, что выбери он неподходящий вариант, он сделает ей больнее. Потому он молчал, хотя и сочувствовал ей. Но и простое молчание иной раз может ранить. И тогда, повинуясь неведомому ранее порыву, он вдруг изо всех сил напрягся, натужился и всей этой силищей аккуратно сдвинул вокруг нее большие камни, что раньше были острыми обломками скалы (он помнил и это), а теперь, омытые и округлые, они больше походили на громадные мокрые тыквы. Он собрал их в кольцо, и лодка оказалась посередине небольшой уютной заводи. Маяк сделал это, сам того не ожидая, словно повинуясь только что открытому, новому для него закону существования. Она моментально перестала плакать и несколько даже испуганно прошептала:
– Это… что… это… ты сделал?
– Да…
– Это… ты меня… обнял? – изумленно только и смогла произнести она.
– Да, похоже на то. – Казалось, он был смущен. Ему очень хотелось, чтобы ее вопросы на этом закончились. Хотелось избежать всякого рода «почему?» и «зачем?»
Но она не стала спрашивать. Лодка прильнула бортом к гладкому камню и замурлыкала. Она больше не плакала.
– Я не знала, что ты можешь такое.
– Я тоже. Это вышло как-то… само собой.
– Ну не знаю, сами собой такие камни никогда не сдвинутся с места.
Весь день так и прошел. Они снова разговаривали о незначительных вещах и старались не касаться больной для нее темы. Она попросила его не раздвигать обратно камни – слишком уж было тепло среди них. Порою просто молчали. Маяк чувствовал, как ее борт касался камня, и думал: «Неужто за эти века я настолько проник в скалу, настолько пророс, что уже и камни стали моим продолжением, моими органами чувств, через которые я теперь могу воспринимать этот мир? Смог бы я узнать это, не окажись здесь эта лодка? Сегодня я сделал то, чего не делал никогда прежде, даже не думал, что способен на такое. Удивительно, да и только!»
И уже вечером, после заката, она вдруг спросила:
– У тебя есть секреты?
Маяк задумался.
– Пожалуй, есть…
– Расскажи… Ну пожалуйста… Какой-нибудь самый маленький, незначительный секрет… Расскажи.
Ему ничего не стоило рассказать. Упорствовать не хотелось. Он выдал первое, что пришло в голову: