Читать книгу Печка-матушка (Альтер М.) онлайн бесплатно на Bookz
Печка-матушка
Печка-матушка
Оценить:

3

Полная версия:

Печка-матушка

Альтер М.

Печка-матушка

Глава 1. Дом, который слушает

Старая изба стояла на краю деревни, там, где лес подступал к огородам так близко, что летом малина росла прямо у забора, а зимой ветки берёз царапали окна, словно просились внутрь. Дом был крепкий, из толстых брёвен, потемневших от времени и дыма, с низкой крышей, поросшей мхом, и крыльцом, которое скрипело тремя разными голосами: одна половица стонала, вторая всхлипывала, третья сухо щёлкала, как старуха языком. Но главным в этом доме была печь.

Она занимала почти половину горницы, огромная, белая, с закопчённым устьем и полкой, на которой рядами стояли чугунки, крынки и глиняные горшки. Печь была сложена давно, ещё дедом нынешней хозяйки, и с тех пор её не раз перекладывали, подмазывали, белили, но она словно бы не менялась. Только трещины на её боках становились глубже, да заслонка, тяжёлая, чугунная, с кованой ручкой в виде птичьей головы, всё так же плотно закрывала устье, когда печь не топили. Летом она молчала. Зимой — дышала. И всегда, в любое время года, она слушала.

Хозяйку звали Пелагея. Ей было сорок два года, но выглядела она старше: сутулая, с сухими, натруженными руками, с лицом, на котором морщины пролегли не от смеха, а от привычки поджимать губы. У неё было двое детей: сын Гришка, тринадцати лет, и дочка Нюшка, восьми лет. Муж у Пелагеи ушёл в город на заработки три года назад и сначала присылал деньги, потом реже, потом перестал совсем. С тех пор Пелагея говорила о нём либо с презрением, либо с такой тоской, что дети предпочитали не спрашивать. Она работала в колхозе, держала кур, козу, огород, и всё это делала одна, потому что помогать ей было некому. Усталость сделала её голос резким, а слова — колючими. Она сама не замечала, как ругает детей с утра до вечера. То Гришка не так дров наколол, то Нюшка не так воду принесла, то оба не так посмотрели, не так вздохнули, не так встали. И каждое слово, сказанное с раздражением, падало в тишину дома, как камень в колодец. Печь принимала эти камни. И запоминала.

Утро началось с того, что Пелагея вышла на крыльцо и увидела, что Гришка не наколол дров, хотя она велела ему это сделать ещё вечером. Мальчик стоял у сарая, держал в руках топор и смотрел куда-то в сторону леса, словно там происходило что-то важное. Пелагея вспыхнула сразу, как сухая солома.

— Ты чего стоишь, как пень? — крикнула она. — Я тебе что говорила? Дров наколоть! А ты? Опять в облака уставился? Отец твой такой же был, тоже всё мечтал, а толку — ноль. Вон, ушёл, ищи его теперь. А ты туда же?

Гришка вздрогнул, опустил топор и пробормотал:

— Я сейчас, мам. Я только…

— Что «только»? Что «только»? — Пелагея спустилась с крыльца, и половицы под её ногами застонали, завсхлипывали, защёлкали. — Только языком чесать ты мастер. А как за дело браться — так тебя нет. Весь в отца.

Она сказала это громко, с той особой злостью, которая копится годами и потом выплёскивается на первого, кто попадётся под руку. Гришка ничего не ответил. Он знал, что если начать оправдываться, будет только хуже. Он взял полено, поставил его на чурбак и ударил топором. Полено раскололось с сухим треском. Пелагея постояла ещё немного, глядя, как он работает, потом повернулась и пошла в дом.

В сенях было темно и пахло кислым молоком и старым деревом. Нюшка сидела на лавке у окна и что-то рисовала угольком на клочке бумаги. Увидев мать, она быстро спрятала рисунок за спину.

— Что это ты прячешь? — спросила Пелагея.

— Ничего, — тихо сказала Нюшка.

— Покажи.

Девочка медленно вытащила бумажку. На ней был нарисован дом, а внутри — что-то большое и белое, с чёрным пятном посередине. Пелагея прищурилась.

— Это что?

— Это печка, — сказала Нюшка. — Она смотрит.

Пелагея хотела сказать что-то резкое, но вдруг замолчала. В доме было тихо, только часы на стене, старые ходики с гирями, мерно отстукивали время. И в этой тишине Пелагее показалось, что от печи идёт едва слышный шёпот. Не звук, а как будто кто-то очень тихо перебирает слова, не произнося их вслух. Она прислушалась. Шёпот стих.

— Не выдумывай, — сказала она Нюшке, но уже без прежней злости. — Печка — она и есть печка. Каменная. Смотрит она, тоже скажешь.

Она взяла бумажку и хотела выбросить её в печь, но заслонка была закрыта. Пелагея дёрнула ручку, но та не поддалась. Она дёрнула сильнее. Заслонка сидела плотно, словно её прижали изнутри. Пелагея нахмурилась.

— Что за дела, — пробормотала она. — Гришка! Ты заслонку не трогал?

Из сеней послышался голос сына:

— Нет, мам. Я её с утра не открывал.

— А кто открывал?

— Никто. Мы утром ещё не топили.

Пелагея отпустила ручку и отступила на шаг. Печь стояла перед ней, большая, белая, с чёрным устьем, закрытым чугунной заслонкой. И на секунду Пелагее показалось, что заслонка чуть шевельнулась, как будто кто-то за ней приник к щели и смотрит.

Она тряхнула головой. Устала. Вот и мерещится. Ночью Нюшка кашляла, Пелагея вставала к ней два раза, потом до рассвета ворочалась, думала о деньгах, о муже, о том, что скоро зима, а дров едва хватает. Нервы. Всё от нервов.

Она вышла на кухню, поставила чайник, но не смогла заставить себя подойти к печи. Чайник она в итоге поставила на керосинку, которая стояла тут же, на столе. Керосинка зашипела, завоняла, но чайник всё-таки нагрелся. Пелагея налила себе чаю, села у окна и стала смотреть, как Гришка колет дрова. Мальчик работал быстро, ловко, и она вдруг почувствовала укол совести. Он же старается. Он же не виноват, что отец ушёл. И Нюшка не виновата. А она, Пелагея, срывается на них, как на мешках с соломой. Словно они и не дети вовсе, а просто ещё одна работа, которую надо сделать.

Она допила чай и пошла в горницу, чтобы открыть заслонку и всё-таки растопить печь. День был холодный, сырой, и к вечеру надо было протопить, чтобы к ночи в доме стало тепло. Пелагея подошла к печи, взяла кочергу и снова дёрнула заслонку. На этот раз та поддалась легко, словно её никто и не держал. Чугунная птичья голова на ручке блеснула в свете лампы. Пелагея заглянула в устье. Внутри было темно, пахло золой и старым дымом. И ещё чем-то другим, едва уловимым, сладковатым, как будто там, в глубине, что-то подгорало.

— Вот ещё, — сказала Пелагея вслух, чтобы услышать собственный голос. — Каменная. Смотрит она.

Она положила в печь несколько поленьев, сверху щепок, чиркнула спичкой. Огонь сначала не хотел разгораться, потом вспыхнул сразу, жадно, с гулом, и в устье заплясали отблески. Пелагея закрыла заслонку и пошла заниматься делами. День покатился дальше, как телега по ухабам: то одно, то другое. Коза вырвалась из загона и полезла в огород, Нюшка разбила крынку, Гришка забыл закрыть калитку, и Пелагея снова кричала, снова говорила слова, которые потом сама же и забывала. Дети молчали. Они привыкли.

К вечеру дом прогрелся. Печь дышала теплом, и в горнице стало даже уютно. Пелагея уложила Нюшку в постель, Гришка ушёл в свою каморку за занавеской, и в доме наступила та особенная тишина, когда слышно, как потрескивают остывающие угли и как где-то в стене мышь скребёт коготками. Пелагея сидела за столом и штопала Гришкину куртку. Игла ходила вверх и вниз, нитка ложилась ровно, и постепенно усталость отпускала её. Она даже стала напевать вполголоса старую песню, которую пела ей когда-то бабушка.

И тут она услышала, что кто-то подпевает.

Голос был тихий, глухой, как будто шёл из-под земли. Пелагея замолчала. Голос тоже замолчал. Она подождала. Тишина. Только ходики стучат. Пелагея вздохнула и снова запела. И снова услышала, как из глубины дома, от печи, кто-то повторяет за ней слова. Не совсем так, как она пела, а с той же интонацией, с той же хрипотцой, но чуть-чуть иначе, словно передразнивая.

Пелагея встала. Игла выпала из рук и покатилась по полу. Она подошла к печи. Заслонка была закрыта, но из-под неё тянуло тонкой струйкой дыма, и в этом дыме, если принюхаться, был тот самый сладковатый запах, который она почувствовала утром. Пелагея приложила ладонь к белёной поверхности. Печь была тёплая, почти горячая, и под ладонью она ощутила что-то похожее на биение. Медленное, глухое, как будто там, внутри, в кирпичной толще, бьётся огромное сердце.

— Кто здесь? — спросила Пелагея шёпотом.

Печь молчала. Но Пелагее показалось, что в этом молчании есть что-то выжидающее. Как будто кто-то очень старый и очень терпеливый сидит в темноте и ждёт, когда она скажет что-нибудь ещё.

— Гришка! — позвала она громче. — Нюшка!

Из-за занавески показалась встревоженная физиономия Гришки.

— Что, мам?

— Ты ничего не слышал? Только что. Как будто… как будто кто-то пел.

Гришка прислушался. В доме было тихо.

— Нет, — сказал он. — Ничего не слышал.

— А сейчас?

Они постояли молча. Печь дышала теплом. Ходики стучали. За окном ветер шевелил ветки берёзы, и тень от них ползла по полу, как чёрные пальцы.

— Нет, — повторил Гришка. — Мам, ты чего?

— Ничего, — сказала Пелагея. — Иди спи.

Она дождалась, пока он уйдёт, и снова повернулась к печи. Теперь она смотрела на неё иначе. Не как на вещь, а как на что-то живое. И печь, казалось, смотрела на неё в ответ. Через закрытую заслонку, через кирпич, через побелку. Смотрела и ждала.

— Ты чего хочешь? — спросила Пелагея. — Тепла? Дров? Я тебе утром дала дров. Чего тебе ещё?

Печь не ответила. Но в устье что-то щёлкнуло, тихо, как будто кто-то прищёлкнул языком. Пелагея отшатнулась. Сердце у неё заколотилось часто-часто. Она схватила со стола лампу и хотела уже уйти в спальню, но тут из-за заслонки послышался голос. Тихий, вкрадчивый, очень похожий на её собственный, но с той особенной хрипотцой, которую она слышала, когда злилась.

— Пелагея, — сказал голос. — Пелагея, а ты сегодня опять кричала.

Пелагея замерла. Лампа в её руке дрогнула, и тени заметались по стенам.

— Кто это? — прошептала она.

— Это я, — сказал голос. — Печка-матушка. Ты меня кормишь, я тебя грею. Ты меня топишь, я тебя слушаю. А ты, Пелагея, сегодня опять плохие слова говорила. Про Гришку. Про Нюшку. Про мужа своего. Я всё слышала.

Пелагея хотела закричать, но голос застрял в горле. Она смотрела на печь, и ей казалось, что белые бока её чуть шевелятся, как бока сытого кота.

— Ты… ты что такое? — выдавила она.

— Я — печка, — сказал голос с той же вкрадчивой хрипотцой. — Я тут давно. Дольше тебя. Дольше твоей бабки. Я всё помню. Я всё слышу. И я, Пелагея, голодная.

— Я тебя топила, — сказала Пелагея. — Дровами.

— Дрова — это еда, — согласился голос. — Но не та. Дрова — это как хлеб. А ты меня, Пелагея, плохими мыслями кормишь. Злыми словами. Обидами. Вот это — пирог. Вот это — мёд. Я такое люблю. Я такое очень люблю.

Пелагея попятилась. Лампа в её руке ходила ходуном, и огонёк метался, как испуганная птица.

— Я не хотела, — сказала она. — Я устала. Я одна. Я…

— Знаю, — сказал голос. — Я всё знаю. Я тебя слушаю с утра до вечера. Ты думаешь, я каменная? Я не каменная. Я живая. Ты меня кормишь, я тебя грею. Но ты, Пелагея, много мне даёшь. Слишком много. Я уже не помещаюсь в своём брюхе. Мне тесно. Мне хочется… выйти.

— Выйти? — прошептала Пелагея.

— Выйти, — повторил голос. — Ты меня выпусти. Ты меня выпусти, и я тебя не трону. А не выпустишь — я сама выйду. Только тогда, Пелагея, тебе со мной не сладить.

Пелагея не помнила, как оказалась в спальне. Она влетела туда, захлопнула за собой дверь и привалилась к ней спиной. Сердце колотилось так, что болели рёбра. В спальне было темно и холодно. Нюшка спала, свернувшись калачиком под старым одеялом. Гришка за занавеской тоже, кажется, спал — слышалось его ровное дыхание. Пелагея стояла и слушала. Из горницы доносилось только тихое потрескивание. Потом и оно стихло.

Она простояла так, наверное, полчаса, прежде чем рискнула выглянуть. В горнице было пусто и тихо. Печь стояла на месте, белая, спокойная, и заслонка была закрыта. Пелагея подошла к ней на цыпочках, словно боялась разбудить. Она приложила ухо к тёплому боку. Внутри что-то шевельнулось, шурша, как будто там перекладывали бумажки. И потом очень тихо, очень вкрадчиво голос, похожий на её собственный, сказал:

— Спи, Пелагея. Утро вечера мудренее. А я подожду.

Пелагея отпрянула и в ту же секунду поняла, что теперь она не сможет уснуть. Она села на лавку у окна, поджала ноги и всю ночь просидела так, глядя на белую печь и слушая, как в её глубине что-то тихо, довольно урчит. Как будто там, внутри, кто-то съел что-то очень вкусное.

Утром Гришка встал первым. Он вышел из-за занавески, сонный, растрёпанный, и увидел мать, сидящую у окна с открытыми глазами.

— Мам, ты чего не спишь?

Пелагея повернулась к нему. Лицо у неё было серое, осунувшееся, как после долгой болезни.

— Гриша, — сказала она медленно. — А ты когда-нибудь слышал, чтобы печка говорила?

Гришка посмотрел на неё с недоумением.

— Печка? Нет. А что?

Пелагея открыла рот, чтобы рассказать, но вдруг поняла, что не может. Слова застревали в горле, как ком сухой каши. Она и сама уже не была уверена, что ей это не приснилось. Ночь, усталость, нервы — мало ли что померещится. Она провела рукой по лицу и попыталась улыбнуться.

— Ничего. Показалось. Иди, завтракать будем.

Она встала, чтобы сварить кашу, и машинально подошла к печи. Заслонка была приоткрыта. Из устья тянуло холодом, как из погреба. И в этом холоде, едва слышно, как выдох, прозвучало:

— Не забудь, Пелагея. Ты меня накормила. Теперь моя очередь.

Пелагея замерла с кочергой в руке. Потом медленно, очень медленно закрыла заслонку. Чугунная птичья голова на ручке показалась ей на секунду живой: клюв приоткрыт, глаз блестит. Она отдёрнула руку и вышла на крыльцо. Утро было холодное, ясное. Над лесом висел туман, и в этом тумане деревья казались серыми призраками. Гришка колол дрова. Нюшка вышла с куклой и села на ступеньку.

Пелагея смотрела на них и думала: «Я же их люблю. Я же их очень люблю. Зачем я так с ними?» И в ту же секунду из дома, из открытой двери, из глубины горницы, донёсся тихий, довольный смешок. Печь смеялась. И Пелагея поняла, что это только начало.Пелагея стояла на крыльце, и холодный утренний воздух жег ей лицо, но она не чувствовала холода. Внутри у неё всё сжалось в один тугой комок, и этот комок мешал дышать. Смешок из дома всё ещё стоял в ушах — тихий, довольный, как будто печь действительно получила что-то вкусное и облизывалась теперь, довольно щурясь. Пелагея обернулась через плечо. Дверь в сени была открыта, за ней — тёмный проём, и в этом проёме ничего не было видно, кроме смутного белого пятна. Печь. Она стояла там, в глубине, и ждала.

— Мам, — окликнула Нюшка. — Ты чего? Ты как будто увидела кого.

Пелагея вздрогнула и посмотрела на дочку. Нюшка сидела на ступеньке, прижимая к себе тряпичную куклу, и смотрела на мать широко открытыми глазами. В этих глазах было столько доверия и столько страха, что Пелагея почувствовала, как к горлу подкатывает что-то горячее и горькое. Она присела рядом с дочкой, обняла её за плечи и сказала, стараясь, чтобы голос звучал спокойно:

— Ничего, Нюшенька. Просто не выспалась. Пойдём, кашу варить будем.

Она поднялась и пошла в дом, но на пороге остановилась. Ей вдруг отчётливо, до тошноты, захотелось не заходить. Как будто там, внутри, за дверью, стояло что-то большое и терпеливое, и это что-то ждало именно её. Пелагея пересилила себя и шагнула в сени. Пахло дымом и чем-то ещё, сладковатым, приторным. Она прошла в горницу, стараясь не смотреть на печь, достала чугунок, налила воды, насыпала крупы. Руки у неё дрожали. Крупа просыпалась на стол, и она машинально смахивала её ладонью, а в голове стучало одно и то же: «Печка говорила. Печка смеялась. Печка голодная».

Она поставила чугунок в устье, но заслонку оставила открытой. Огонь уже прогорел, остались только угли, красные, подёрнутые пеплом. Пелагея смотрела на них и ждала. Ничего не происходило. Угли себе лежали, каша себе пыхтела, дом себе стоял. Может, и правда показалось? Может, это была какая-то другая печь, не эта? Мало ли, что ночью чудится, когда глаза слипаются.

Она уже почти поверила в это, когда Нюшка вошла в горницу и, не глядя на мать, тихо сказала:

— Мам, а печка сегодня ночью разговаривала.

Пелагея выронила ложку. Ложка стукнула о пол и покатилась под лавку. Она обернулась к дочке так резко, что Нюшка отшатнулась.

— Что ты сказала?

— Печка, — повторила Нюшка, и голос у неё задрожал. — Она говорила твоим голосом. Я проснулась, а она говорит: «Нюшка, вставай, воды принеси». А я не хотела вставать, мне было холодно. А она опять: «Нюшка, кому говорят». И так сердито, как ты, когда ругаешься. Я испугалась и одеяло на голову натянула. А она ещё что-то говорила, но я уже не слушала.

Пелагея опустилась на лавку. Ноги у неё подкосились. Значит, не показалось. Значит, печь говорила не только с ней. Она говорила с детьми. И говорила её голосом. Пелагея сжала кулаки, чтобы не закричать, и заставила себя улыбнуться.

— Это тебе приснилось, Нюшенька, — сказала она мягко, как только могла. — Печки не разговаривают. Печки только топятся. Вот, смотри, каша варится. Хочешь попробовать?

Нюшка посмотрела на неё недоверчиво, но всё-таки кивнула. Пелагея наложила ей каши в миску, поставила на стол, но девочка ела вяло, то и дело поглядывая на печь. А печь стояла белая, спокойная, и в открытом устье тихо потрескивали угли. Ничего в ней не было страшного. Просто большая старая печь. Но Пелагея теперь знала: она умеет притворяться.

Гришка вошёл в дом, бросил на пол охапку дров и сказал:

— Мам, я там это… дров наколол. Много. Хватит на неделю.

Он сказал это с той особенной мальчишеской гордостью, когда ждёшь похвалы, но боишься, что её не будет. Пелагея посмотрела на него и вспомнила вчерашние слова: «Весь в отца. Толку ноль». Она почувствовала, как внутри неё что-то сжалось ещё сильнее. Это она, она сама, своими руками накормила печь этими словами. И печь их съела. И теперь отрыгивает обратно.

— Молодец, Гриша, — сказала она, и голос у неё дрогнул. — Спасибо. Ты у меня хороший.

Гришка удивлённо моргнул. Он не привык к таким словам. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но тут же закрыл. Потом кивнул и сел за стол.

Пелагея весь день старалась быть ласковой. Она говорила детям «спасибо», говорила «умница», говорила «помоги мне, пожалуйста». Она не кричала, не поджимала губы, не бросала косые взгляды. И дети ходили за ней как потерянные, не понимая, что случилось с матерью. Нюшка даже спросила:

— Мам, ты не болеешь?

— Нет, — сказала Пелагея. — Я просто… я просто поняла, что была неправа. Что я вас люблю. Очень люблю.

Она сказала это и прислушалась. Из печи не доносилось ни звука. Только дрова тихо пощёлкивали. Пелагея даже немного осмелела. Может, всё обойдётся? Может, если она будет доброй, печи больше нечем будет питаться? Может, она засохнет, как старая коряга, и снова станет просто кирпичной кладкой?

Вечером она затопила печь. Дрова легли ровно, огонь занялся быстро, и в доме снова стало тепло. Пелагея поставила на печь чугунок с водой, чтобы был пар, и села штопать. Нюшка уже спала, Гришка возился за занавеской. Всё было как всегда, тихо и спокойно.

И тут печь заговорила снова.

— Пелагея, — сказала она тем самым вкрадчивым голосом. — А ты сегодня хорошая. Ты сегодня ласковая. Ты думаешь, это мне понравилось?

Пелагея замерла с иглой в руке. Она не стала притворяться, что не слышит. Она уже поняла, что это бесполезно.

— Что тебе надо? — спросила она шёпотом, чтобы не услышали дети.

— Мне надо, чтобы ты меня выпустила, — сказала печь. — Я же говорила. Ты меня накормила, а теперь я хочу выйти. Я хочу посмотреть, что там, за твоими стенами. Я хочу пройтись по деревне. Я хочу, чтобы меня боялись так же, как ты боишься.

— Я тебя не боюсь, — сказала Пелагея, но голос её сорвался.

— Боишься, — ласково сказала печь. — Ты боишься. Я слышу, как у тебя сердце стучит. Ты думаешь, я каменная и ничего не чувствую? Я всё чувствую. Я чувствую, как ты потеешь, когда подходишь ко мне. Я чувствую, как у тебя пересыхает во рту, когда ты открываешь заслонку. Я чувствую, как ты хочешь убежать. И знаешь что? Я тоже хочу. Только я не могу. Меня держат эти стены. Меня держит твой дом. А ты можешь меня выпустить. Просто скажи: «Выходи». И я выйду.

— И что потом? — спросила Пелагея.

— Потом я уйду, — сказала печь. — Я пойду гулять. Я найду себе другое место. Может, в лесу. Может, в другой деревне. Я не буду тебе мешать. Ты будешь жить спокойно, растить своих детей, и никто тебя не тронет. А если не выпустишь… — Печь замолчала, и в этой тишине Пелагея услышала, как что-то внутри неё тяжело заворочалось, как будто там, в кирпичной глубине, повернулся огромный зверь. — Если не выпустишь, я выйду сама. И тогда я уже не буду спрашивать. Я возьму то, что мне понравится. А мне, Пелагея, очень нравится твоя Нюшка. Она маленькая, тёплая, и от неё так вкусно пахнет страхом.

Пелагея вскочила. Игла упала, штопка полетела на пол. Она подбежала к печи и, не думая, схватила кочергу.

— Не смей, — прошептала она. — Не смей её трогать. Я тебя разломаю. Я тебя по кирпичику разберу. Я тебя снесу, поняла?

Печь засмеялась. Тихо, дребезжаще, как будто внутри неё перекатывались угли.

— Попробуй, — сказала она. — Только знаешь, что будет, если ты меня сломаешь? Ты сломаешь свой дом. Ты сломаешь свою жизнь. А я всё равно останусь. Я в каждом кирпиче. Я в каждой трещине. Я в самом воздухе этого дома. Ты думаешь, я только в печи? Нет, Пелагея. Я везде. Я в стенах. Я в подполе. Я в трубе. Я даже в твоей голове. Ты разве не заметила, как ты сегодня старалась быть хорошей? Это я тебя заставила. Это я тебя напугала. И знаешь что? Мне понравилось. Мне понравилось, как ты боишься.

Пелагея опустила кочергу. Руки у неё тряслись. Она поняла, что печь права. Она не сможет её сломать. Дом рухнет, дети останутся без крова, а печь всё равно найдёт способ вернуться. Она уже чувствовала это: печь была не просто вещью, она была частью дома, частью самой земли, на которой стояла изба. Её нельзя было вынести, как мебель. Её нельзя было залить водой, как костёр. Она была живая, и она была сильнее.

Пелагея вернулась на лавку и села. Кочерга осталась лежать у печи. В доме снова стало тихо, только ходики стучали. И в этой тишине Пелагея вдруг отчётливо поняла, что она одна. Совсем одна. Муж ушёл, детей она сама же и научила бояться, а теперь ещё и печь. Ей захотелось заплакать, но слёз не было. Только сухая, горькая пустота внутри.

— Чего ты хочешь? — спросила она ещё раз, уже без злости, устало. — Ты сказала, что хочешь выйти. Но я не могу тебя выпустить. Я не знаю как.

— А ты подумай, — сказала печь. — Ты же умная. Ты всё время думаешь, как бы кого поругать, как бы пожалеть себя. А ты подумай, как меня выпустить. Может, тебе кто-нибудь подскажет. Может, ты сама догадаешься. А пока… — Печь сладко зевнула, и в устье что-то шевельнулось, как будто там потянулся большой ленивый кот. — А пока я посплю. Устала я что-то. Ты меня сегодня хорошо накормила. И лаской, и страхом. Спасибо, хозяюшка.

Пелагея просидела на лавке до полуночи. Она думала. Думала так, как не думала никогда в жизни. Она перебирала в голове всё, что знала о печах, о домовых, о нечистой силе. Ей вспомнились бабушкины рассказы: про то, как печь может «заболеть», если её топить плохими словами; про то, как в старину, если печь начинала «шалить», хозяйка пекла хлеб и оставляла его на загнетке, чтобы задобрить «печного духа». Вспомнилось и другое: про то, что если печь «заговорила», нужно сжечь в ней что-то, что дорого хозяину. Что-то, что он любит больше всего. Чтобы печь получила жертву и успокоилась.

Пелагея поёжилась. Она представила, как берёт Нюшкину куклу — ту самую, с которой девочка не расстаётся, — и бросает её в огонь. Или Гришкину самодельную деревянную лошадку, которую он вырезал прошлой зимой и никому не даёт. Или… Она не могла. Не могла даже думать об этом. Но печь сказала: «Кого-то сжечь». Или ей только показалось? Может, печь сказала не «кого-то», а «что-то»? Может, это был просто шёпот, который она сама себе придумала?

Она встала и подошла к печи. Приложила ладонь к тёплому боку. Печь спала. Она действительно спала: внутри неё что-то тихо посапывало, как ребёнок. Пелагея постояла так немного, потом убрала руку и пошла в спальню. Нюшка спала, раскинувшись, и во сне улыбалась. Пелагея села рядом с ней на пол и просидела так до утра, глядя на дочку и слушая, как в глубине дома тихо, довольно сопит печь. Она не знала, что делать. Она знала только одно: она не отдаст детей. Ни за что. Даже если для этого придётся сжечь что-то очень дорогое. Даже если это будет она сама.

bannerbanner