
Полная версия:
1972 Забастовка в Башкирии
А он наблюдал. Видел, как Кудрин, бухгалтер от сохи, сводит в тетради цифирь. Слышал, как Петраков бушует о попранном достоинстве. И он сверял их порыв со своей мерой. Честно? По делу? Не ради крика, а ради дела? Он видел, что начальство, как тот трусливый интендант в госпитале, что воровал сахар, обманывает своих же. Обманывает в хлебе, в зарплате, в слове. Для него, выросшего там, где ложь в пайке была сродни убийству, это был последний, непрощаемый грех.
И когда в цехе зачитали приказ о новых расценках, Смирнов не закричал. Он медленно, с той самой обстоятельностью, с какой когда-то подносил ведро с кипятком, отложил держак, снял маску. Его лицо, шрамы от окалины на котором напоминали боевые отметины, было неподвижно. Он подошёл к красному уголку, где под стеклом висела грамота за «ударный труд». Посмотрел на неё долгим, тяжелым взглядом. Потом развернулся и пошёл к двери. Его шаги, глухие и тяжёлые, были единственным звуком в внезапно наступившей тишине.
– Смирнов! Ты куда?! – сорвался голос у мастера.
Смирнов остановился у самого выхода. Обернулся. Взгляд его скользнул по замершим людям, по знакомым лицам, и остановился на молодом ученике, который смотрел на него, как когда-то он сам смотрел на капитана-артиллериста.
– На собрание, – произнёс он глухо, но так, что было слышно каждое слово.
– Кто за правду – иди за мной.
И он вышел. Не оборачиваясь. Твёрдо зная, что за ним пойдут. Потому что он был не просто человеком. Он был Мерой. И его мера в тот день показала ноль. Терпение закончилось. Началось время стоять. Как когда-то у операционного стола – без суеты, без крика, но намертво.
Часть четвертая: ИВАНОВ – АРХИВ
Станция Кандры, что в тридцати верстах от Серафимовского, жила по своим, не писаным законам. Самым главным была экономия. Экономия спичек: одну раскупоривали и делили на несколько хозяйств. Экономия керосина: лампа горела ровно час после заката. Экономия слов: говорили только по делу, без лишних эмоций, которые тоже считались непозволительной тратой сил. Детство Станислава Иванова прошло в этом мире строгого учёта. Его отец, Пётр, вернувшийся с войны без трёх пальцев на правой руке, был учетчиком в колхозе «Красный Октябрь». Семилетнего Стёпу он брал с собой на ток, на склад зерна, на выпас. И учил не любви к земле, а её арифметике.
– Смотри, – говорил отец, водя обрубками пальцев по странице толстой, засаленной тетради.
– Вот приход: триста сорок центнеров пшеницы с поля номер пять. А вот расход: на семена – сорок, на сдачу государству – двести девяносто. Остаток: десять. Эти десять – на трудодни. Видишь? Всё должно сходиться. Если не сходится – значит, кто-то ворует. Или ты ошибся. Первое – позор для всех. Второе – позор для тебя.
Стёпа смотрел. Колонки цифр, выведенные отцовской рукой, были для него магическими знаками. За ними стояли реальные вещи: мешки зерна, которые он щупал, насыпи картофеля, которые нюхал. Цифра была правдивей слова. Словом можно было соврать или приукрасить. А цифра либо сходилась, либо нет. В ней была честность.
Его любимой «игрушкой» была пачка старых накладных и квитанций, которые отец отдал ему для черновиков. Он переписывал их на чистые листы, сверял суммы, искал невидимые ошибки. Мир для него делился не на добро и зло, а на порядок и хаос. Порядок был в тетради отца, где каждый зёрнышко было на счету. Хаос – в реальности вокруг, где бригадир мог налить себе лишний стакан молока из фляги, а председатель колхоза приезжал на личном «газике», когда все остальные ходили пешком. Стёпа видел это, но в его детском сознании эти вещи существовали параллельно. Пока однажды они не столкнулись.
Ему было двенадцать, когда на склад пришла ревизионная комиссия из района. Проверяли отчёт отца за год. Всё сошлось до копейки, до грамма. Председатель комиссии, усатый мужчина в кепке, похлопал отца по плечу: «Молодец, Петров, учёт у тебя – чистый, как слёза». А через час, за столом в правлении, этот же усач громко хвастался, как он «провёл» наверх лишнюю тонну масла в отчётах и получил за это премию. Отец сидел молча, опустив глаза в свою тарелку пустых щей. Стёпа смотрел на него, потом на усача, и в его мире что-то надломилось. Цифры в отцовской тетради были чисты. Но они не имели силы против другой, лживой арифметики, которая вершилась поверх них. Правда факта оказалась бессильной перед неправдой положения.
В восемнадцать, после школы, он уехал в большой город, поступил на заочное отделение техникума в Уфе, выучился на бухгалтера, жил в общаге. Выучился на бухгалтера, но место получил попроще – кладовщиком на склад запчастей **Туймазинского ремонтно-механического завода (ТРМЗ)**. Это была его стихия. Царство металла, смазки, деревянных ящиков с сургучными печатями. Его кабинетом стала контора – крохотная застеклённая будка посреди ангара. Там стоял стол, два стула, несгораемый шкаф для документов и вешалка для его неизменного серого халата.
Иванов завел порядок, от которого у старых кладовщиков волосы вставали дыбом. К аждая деталь, от болта М12 до корпуса подшипника, учитывалась не только в карточках, но и в его личном журнале, который он вёл параллельно официальному. Он разграничил зоны хранения, повесил таблички, ввёл систему ярлыков. К нему приходили мастера и требовали: «Вань, дай два килограмма саморезов, срочно, план горит!» Он спокойно отвечал: «Заявка есть? Накладная? Без документа – ни шурупа». Его считали буквоедом, сухарем, «ходячим уставом». Но злиться на него было бессмысленно – он не злорадствовал, не упрекал. Он просто жил в мире, где правили цифры и бумаги, и искренне не понимал, как можно жить иначе.
Его архив начался с малого. Сначала он просто дублировал наиболее важные приходные документы – переписывал от руки на тонкую папиросную бумагу через копирку, складывал в отдельную папку. Черновики, расчеты, лишние копии – всё сжигал вечером в железной печке. «На всякий случай», – говорил он себе. Потом стал собирать акты списания материалов. Потом – ведомости из столовой с нормами закладки продуктов. Он не планировал ничего «разоблачать». Для него это было продолжением того детского стремления к порядку. Официальные документы были одной версией реальности. А его папки с копиями – другой, более полной, чистой версией. Он был архивариусом правды, которую даже не собирался кому-то предъявлять. Просто факты должны быть в сохранности.
Перелом наступил в 1970-м, когда завод перешёл на новую систему планирования. На склад стали поступать детали и материалы с маркировкой «для объекта №5» – это означало срочный, важный заказ, часто оборонный. С ними была особая процедура: приёмка без тщательной проверки, выдача – по первому требованию, под роспись высокого начальства. Иванов попытался было навести порядок: «Товарищ начальник, здесь вес брутто не сходится с весом нетто на 15 килограмм. Надо вскрыть, проверить». На него посмотрели как на идиота. «Иванов, ты что, не понимаешь? Это для «объекта»! Тут не до твоих килограммов. Подписывай и всё».
Он подписал. А потом, когда ящики увезли, остался сидеть в своей будке и смотреть на копию накладной, аккуратно переписанную на папиросную бумагу. Эти 15 килограммов «нестыковки» резали ему глаз, как ножом. Это был вызов всему его мироустройству. Он взял свой личный журнал и внёс туда запись: «17.03.1970. Приёмка по накл. № 451. Несоответствие веса: +15 кг (неучтённые). Получатель: цех №4. Основание: устное распоряжение зам. директора т. Григорьева».
Это была первая запись в его тайном «Досье несоответствий». После этого он начал видеть их повсюду. Отпуск со склада пятисот килограммов краски «на нужды цеха» при реальном расходе в двести. Списание на лом абсолютно годных шестерён, которые потом появлялись в гараже у того же замдиректора. Но самое отвратительное началось с продуктовыми ведомостями столовой. По документам в котлеты закладывалось мясо первой категории. Но кладовщик продуктового склада, пьяница и хитрец дядя Коля, как-то в сердцах бухнул: «Какое там мясо, Стась! Бодяга да жилки! А мясо, оно наверху, в кабинетах, жаркое из него делают».
Иванов достал счеты. Сверил ведомости закладки мяса из столовой с приходными документами мясокомбината. Цифры сходились. Но однажды он прошёл на кухню не в обеденный перерыв, а в семь утра. Увидел, как повара разгружают серые, жилистые куски, больше похожие на требуху. Он попросил у поварихи один такой кусок «на пробу». Отнёс его дяде Коле. Тот фыркнул: «Ну, это же не мясо по первой категории! Это обрезь, жиловка. По третьей, не выше. Разница в цене – три рубля с копейками за кило».
В тот вечер Иванов сидел в своей будке дольше обычного. Он взял чистый лист, озаглавил: «Анализ расхождения». Начертил таблицу. С одной стороны – норма закладки мяса высшего сорта по меню и её стоимость. С другой – стоимость того, что закладывалось реально (жиловка 3-й категории). Вывел разницу в рублях за день. Умножил на количество рабочих дней в месяце. Получилась сумма, которой хватило бы на зарплату пятёрым слесарям. Его не возмущала коррупция как таковая – он видел её и в колхозе. Его, бухгалтера до мозга костей, возмущала **нестыковка**. Ложь в документе. Фальсификация факта. Это была профанация самой идеи порядка, того святого, во что он верил.
Он начал своё тайное расследование. Не как Шерлок Холмс, а как ревизор. Аккуратно, методично. Заводил отдельную папку на каждое нарушение: «Списание материалов. Необоснованное», «Питание в столовой. Расхождения», «Приёмка по нарядам «особой важности». В каждую подкладывал копии документов, сделанные на папиросной бумаге, свои расчёты, а иногда и физические доказательства – ту самую жилистую мякоть, завёрнутую в кальку, или сломанную деталь, списанную как неремонтопригодную, но которую, как он знал, можно было починить за два часа.
Он никому не говорил о своём архиве. Даже жене, которая ворчала, что он засиживается на работе. Он был одиноким стражем в своей стеклянной башне, наблюдающим, как мир вокруг тонет во лжи, и пытающимся задокументировать сам процесс затопления. Его оружием была невидимая черта, которую он проводил между «так должно быть по документу» и «так есть на самом деле». И чем шире становилась эта пропасть, тем толще делались его папки.
Когда в августе 1972-го по заводу ТРМЗ прокатился первый ропот о новых расценках, Иванов не пошёл в курилку обсуждать. Он вернулся в свою контору, открыл сейф и достал самую объёмную папку – «Расчёт заработной платы. Анализ». Там лежали его выкладки за последний год. Он сравнил рост норм выработки, снижение расценок на отдельные операции и официальную статистику роста производительности труда. Цифры кричали. Производительность по отчётам росла на 5-7% в год. А средняя зарплата в цехах, с учётом всех ухищрений нормировщиков, оставалась на месте, а в реальном, с учётом инфляции, даже падала. Это была не просто несправедливость. Это был системный подлог, зафиксированный в десятках приказов и расценочных карт.
В тот день к нему в будку зашёл Геннадий Кудрин, которого он уважал за такую же, как у него, педантичность.
– Станислав, – тихо сказал Кудрин,
– говорят, ты всё считаешь. Про расценки новые… есть что посмотреть?
Иванов молча посмотрел на него, потом на массивную папку на столе. Он не был борцом. Он был архивариусом. Но впервые за многие годы его архив перестал быть мёртвым грузом. У него появился потенциальный читатель. Человек, который не просто пожалуется, а поймёт язык цифр.
– Есть, – так же тихо ответил Иванов.
– Только смотреть надо не на один приказ. Надо на систему. И документы должны быть…
– А они есть? – спросил Кудрин, и в его глазах мелькнула та самая стальная искра, которую видели немногие.
Иванов медленно кивнул. Он подошёл к сейфу, покрутил комбинацию, и тяжёлая дверь открылась. Внутри, на полках, ровными рядами лежали его папки. Его летопись заводского абсурда. Его архив правды.
– Есть, – повторил он.
– Вся система. От и до.
Часть пятая: ФЁДОРОВ – СВЯЗЬ
Двор дома №14 по улице Нефтяников в Серафимовском был уникальным микрокосмосом. Здесь, в двухэтажных деревянных бараках, построенных ещё для первых нефтяников, жили семьи двадцати национальностей. Русские, татары, башкиры, чуваши, мордва, украинцы, немцы из поволжских сёл. Дмитрий Фёдоров родился и вырос в котле этого двора. Его первым языком был не русский и не татарский, а особый дворовый патуа – смесь слов, жестов, интонаций, понятных только здесь. Он научился понимать, когда татарский сосед Рустем ага, чиня забор, ворчит по-своему, на самом деле доволен работой. И когда русская тётя Шура, причитая «ой, беда-беда», на самом деле предлагает помощь. Язык здесь был не способом разделения, а инструментом выживания и связи.
Его отец, Михаил, был шофёром. Мать, Галина, – телефонисткой на коммутаторе. Оба были людьми связи, пусть и разной. От отца Дмитрий перенял умение чувствовать дорогу и технику не только руками, но и слухом, улавливая неладное в рокоте мотора за километр. От матери – способность держать в голове десятки «ниточек» разговоров, улавливать по интонации в голосе, спешит человек или лжёт, нуждается в срочном соединении или просто болтает. В их квартире, как и во всём бараке, стены не скрывали звуков. Через тонкие перегородки доносились ссоры и примирения, песни на разных языках, плач детей, запахи десятков кухонь. Дмитрий рос с ощущением, что он – часть живого, дышащего, шумного организма. Одиночество было для него немыслимым состоянием.
Его талант проявился рано. Когда во дворе ссорились мальчишки – татарские против русских, – десятилетний Димка не лез с кулаками. Он находил точку равновесия. Подходил к заводиле одной группы и на его же языке, с его же интонациями, говорил: «Чего ломанёшься? Вон, Женька у них мяч новый, давай лучше в футбол». И шёл к другой группе: «А вы чего? Он же не со зла. У него отец со смены, злой как чёрт, вот он и психует». Он не мирил. Он – переводил. Переводил агрессию в спортивный азарт, обиду – в понимание чужой боли. Он был живым мостиком через мелкие, но бурные потоки дворовых страстей.
В армию его призвали в войска связи. Не в стрелки, не в танкисты, а именно туда, где главное – поддерживать нить. Он служил на Дальнем Востоке, в дикой тайге, где единственной связью с внешним миром была рация и полевая телефонная линия, тянущаяся на десятки километров через болота и сопки. Его учил старый прапорщик, ветеран двух войн: «Связь, Фёдоров, – это как нерв. Порвался – тело не работает. Твоя задача – чувствовать, где рвётся, и сращивать. Быстро, тихо, надёжно. И неважно, чей приказ передаёшь – дурацкий или умный. Ты – не содержание. Ты – канал. Чистый канал».
Дмитрий стал лучшим связистом в части. Он мог по едва уловимому треску в наушниках определить, за километр ли обрывается провод или просто села батарея. На учениях, когда «противник» глушил эфир, он находил обходные частоты, устанавливал связь глазами и флажками, когда не работало ничего. Он научился слышать не только слова, но и паузы между ними, дрожь в голосе командира, которая выдавала неуверенность. Он понял главное: информация – это сила. Но сила эта мертва без чёткого, бесперебойного канала для её передачи. И самый прочный канал – не медный провод, а доверие между людьми на его концах.
Вернувшись в Туймазы, он пришёл на ТРМЗ, в цех №4. Не токарем или слесарем, а наладчиком автоматических линий – работа, требующая не грубой силы, а понимания логики системы, умения найти слабое звено. Он быстро стал своим. Не потому что был самым умным или самым сильным, а потому что умел слушать. Он знал, у кого в цеху проблемы с сыном-хулиганом, кто мечтает о квартире, а кто тайно пьёт из-за долгов. Он знал не потому что выспрашивал, а потому что был тем, кому могли сказать. Он был живой «доской объявлений» и «исповедальней» в одном лице. К нему приходили не за решением, а за тем, чтобы выговориться, зная, что это никуда не уйдёт.
Его метод работы был уникален. Когда в цеху возникал конфликт – скажем, между опытным ветераном и молоденьким выпускником ПТУ, – Фёдоров не лез с наставлениями. Он подходил к ветерану, как бы между прочим: «Иван Петрович, а помнишь, как ты сам в пятьдесят восьмом этот узел сломал от усердия? Мастер тебя тогда…» И старик, вспомнив, хмыкал, и злость сходила на нет. А к пацану он обращался так: «Не обращай внимания, у него характер. Зато спроси, как он фальшь на слух определяет – такого ни в одном учебнике нет». И конфликт рассасывался, не успев разгореться. Он не гасил ссоры. Он – переключал внимание. Находил общий интерес, общую память, общую боль.
Его главной, невидимой для других работой стало составление «карты настроений». Он чувствовал цех как сложный организм. Вот в углу, у пресса, собирается недовольное «болотце» – там люди, которых обошли с премией. Вот у конвейера – нервный, заведённый «узел» из молодёжи, недовольной тухлой столовской едой. А в кабинете мастера – «зона высокого давления», откуда исходят приказы, не учитывающие эти настроения. Фёдоров был тем, кто бессознательно считывал эту карту и пытался сбалансировать давление, передавая по своим каналам не конкретные жалобы, а их общую суть. Мастеру он мог сказать не «Вася ругается на котлеты», а «В цеху говорят, что с питанием стало хуже, народ ропщет». Дирекции это было бы важно, если бы она умела слушать.
Переломный момент, определивший его роль в будущих событиях, случился за год до забастовки. В горячем, душном цеху вспыхнула драка. Молодой татарский парень, Раис, обозлённый постоянными придирками мастера-русского, не выдержал и грубо огрызнулся. Мастер, человек вспыльчивый и обидчивый, двинулся на него с кулаками. Вокруг моментально собралась толпа, расколовшись по национальному признаку. Пахло массовой потасовкой.
Фёдоров не бросился разнимать. Он оценил обстановку за секунды. Эмоции – на пределе. Слова – не помогут. Нужно действие, которое переломит логику конфликта. Он резко повернулся и с силой пнул металлический бачок с отработанным маслом, стоявший рядом. Бачок с грохотом опрокинулся, чёрная, вонючая жидкость разлилась по полу прямо между зачинщиками.
Все вздрогнули и на мгновение замолчали, отпрыгивая от грязи.
– Вот блин! – громко, с нарочитой досадой сказал Фёдоров, смотря не на дерущихся, а на лужу.
– Теперь всем убирать. И не десять минут, а до конца смены. Спасибо вам, герои.
Его тон был не обвиняющим, а устало-бытовым. Он перенёс фокус с личной обиды на общую, сиюминутную проблему – грязь, которую теперь придётся убирать всем. Конфликт «татарин vs русский» превратился в проблему «мы vs эта масляная лужа».
Мастер, брезгливо морщась, первым потянулся за ветошью, бросив через плечо: «Ладно… всем расходиться. И чтоб к утру чисто было, блин…»
Раис, всё ещё хмурый, но уже без ярости, подобрал ведро. Через пять минут они уже вместе, молча, оттирали бетон. Драка не состоялась.
После смены Фёдоров подошёл к Раису.
– Ты прав был, что задолбали придирки, – сказал он просто.
– Но кулаками систему не переделаешь. Она только этого и ждёт – чтобы ты полез в драку. Тогда тебя – за нарушение трудовой дисциплины, а его – максимум, выговор. Считай, кто в выигрыше.
– А что делать-то? – хмуро спросил Раис.
– Считать, – неожиданно сказал Фёдоров, вспомнив про Кудрина и его тетрадь.
– И искать, кому это сказать так, чтобы не драться пришлось, а думать.
Этот случай стал для него откровением. Он понял, что его талант «связиста» может работать не только для поддержания шаткого мира, но и для направления общего недовольства в конструктивное, организованное русло. Что толпа – это та же самая неисправная линия связи, где царит шум и помехи. И чтобы донести чёткий сигнал, нужно сначала найти общую частоту, погасить помехи страха, разобщённости, злобы.
Когда в августе 1972-го по заводу пополз первый, робкий шёпот о готовящемся выступлении, Фёдоров не присоединился к нему сразу. Он начал свою обычную работу: составление карты. Он обходил цеха, курилки, раздевалки, не задавая прямых вопросов. Он ловил обрывки фраз, взгляды, настроение. Он видел, как тетрадь Кудрина становится материальным символом для одних, а пыл Петракова – эмоциональным двигателем для других. И он видел главную проблему: эти группы не слышат друг друга. Рационалисты из цеха №2 не понимают эмоций молодёжи из цеха №3. Ветераны, как Смирнов, не доверяют горячности. Была энергия, но не было единого канала.
И тогда он принял решение. Он не стал ничьим агитатором. Он стал тем самым «чистым каналом», о котором говорил армейский прапорщик. Он пришёл к Кудрину и сказал: «Гена, твои цифры – это сила. Но если их зачитать только в твоём цеху – будет локальный бунт, который задавят. Их нужно донести до всех, и так, чтобы люди поняли не только умом, но и печёнкой». Он поговорил с Петраковым, облокотившись о станок: «Алёш, слова твои – огонь. Но без угля – дым один будет. Нужно, чтобы за твоими словами все увидели геныну тетрадь. Правда должна быть и громкой, и неоспоримой».
А потом он сделал самое важное. Он пришёл в цех к Смирнову. Тот молча клепал какую-то деталь.
– Евгений Климентьевич, – сказал Фёдоров, прислонившись к верстаку.
– Люди собираются говорить. Не кричать, а говорить. С цифрами в руках. Но говор без опоры – пустой звук. Нужна стена, за которую можно спрятаться, если начнут давить.
Смирнов не поднял головы, только замедлил движения молотка.
– Кто говорит-то? – хрипло спросил он.
– Кудрин говорит. Петраков говорит. Я, если надо, тоже скажу. Но люди смотрят на тебя. Если ты встанешь рядом – значит, это не баловство. Значит, это – по-настоящему.
Смирнов закончил удар, отложил молоток, вытер руки о ветошь. Потом медленно поднял глаза на Фёдорова.
– И когда это «говорить» собрались?
– Когда приказ о новых расценках выйдет, – чётко ответил Фёдоров.
– Не раньше, не позже. В момент, когда ложь станет документом.
Смирнов долго смотрел на него, потом кивнул, один раз, коротко.– Понял.
Этим кивком Фёдоров соединил последний, самый важный провод. Рациональный расчёт Кудрина, эмоциональный порыв Петракова и немую, исполинскую правду Смирнова. Он создал канал. Теперь по нему должен был пройти сигнал. Сигнал, который начнётся не с крика, а с тихого, чёткого голоса человека, читающего цифры из синей тетради. И Фёдоров будет стоять рядом, следя за помехами, готовый в любой момент погасить панику, перевести агрессию, найти нужные слова для тех, кто в толпе ещё не определился. Он был связистом. И его фронт был невидим – это пространство между людьми, где рождается или умирает общая воля. В августе 1972-го он был готов эту волю собрать, усилить и передать туда, где её уже нельзя будет игнорировать.
Часть шестая: СОКОЛЬЦОВ – ЗЕРКАЛО
Серафимовский всегда были для Виктора Сокольцова не родиной, а точкой приложения сил. Он родился в 1928-м в Уфе, в семье инженера-путейца и школьной учительницы. Его детство пахло не дымом костров и запахом конского навоза, как у большинства будущих рабочих его завода, а типографской краской из отцовских чертежей, мелом с материной доски и дорогим, привозным мылом «Невская косметика». Его мир с детства был структурирован, подчинён логике и правилам. Вечером отец проверял его домашние задания не на «знание жизни», а на соответствие методичке. «Слово «хорошо»
– расплывчато, Витя, – говорил он.
– Есть «правильно» и «неправильно». Есть ГОСТ, инструкция, план. Всё остальное – от лукавого».
Войну он пережил в глубоком тылу, в Уфе, и она предстала перед ним не ужасом, а величественной мобилизацией логики. Он зачитывался статьями в газетах о работе тыла, где всё было разложено по полочкам: сколько танков дал Урал, сколько снарядов – Поволжье. Его восхищала не героика, а исполинская, почти математическая точность, с которой разрозненная страна превратилась в единый, чётко работающий механизм. Он верил в этот механизм. Искренне. Для него социализм был не идеей светлого будущего, а наиболее совершенной системой управления. Системой, где хаос человеческих желаний подчинён рациональному Плану.
Он поступил в Уфимский нефтяной институт, когда в Туймазах уже били первые фонтаны «чёрного золота». Его дипломная работа по технологии ремонта буровых насосов была признана образцовой не за смелость мысли, а за безупречную систематизацию известных методов и точный расчёт экономии. Он мыслил категориями КПД, коэффициентов, сроков окупаемости. Люди в его расчётах фигурировали как «трудовые ресурсы» с определённой «производительностью». Это не было бессердечием. Это была высшая, как ему казалось, форма уважения к системе: видеть в каждом её винтике именно винтик, от которого зависит работа целого.
Его карьера была стремительной и предсказуемой: инженер на ТРМЗ, начальник технического отдела, главный инженер. Он не искал дружбы с рабочими и не лебезил перед начальством. Его ценили за то, что он был «чистым технократом» – человеком, для которого выполнение плана было не политическим лозунгом, а инженерной задачей, решаемой оптимальным набором средств. Он видел неэффективность, расточительство, тупое упрямство системы, но воспринимал их не как пороки, а как «внешние возмущающие факторы», которые нужно компенсировать грамотным управлением.



