
Полная версия:
Молот и плеть. Где кончается Русь
Он медленно поднял голову и посмотрел на сына. И в его старых, выцветших глазах не было гнева. Лишь глубокое, всепрощающее понимание и бесконечная отцовская печаль.
– Я не буду тебя держать. У отца нет права ломать сыну крылья. Даже если от этого у него самого разорвется сердце.
Он встал и подошел к Ратибору. Положил свои тяжелые, мозолистые руки ему на плечи.
– Но знай, – сказал он, глядя ему прямо в глаза. – Мир за околицей жесток и холоден. Он не похож на наш лес. Там волчьи законы. И если там тебя сломают, если чужое железо окажется крепче твоего… Знай, что здесь, в этой деревне, есть дом, где старый отец всегда будет тебя ждать. Даже если ты вернешься без рук и без ног. Даже если от тебя останется лишь тень. Понял?
Слёзы навернулись на глаза Ратибора – впервые за много лет.
Он ничего не ответил. Он просто шагнул вперед и обнял отца.
Они стояли так, посреди темной, остывающей кузницы. Два сильных, молчаливых мужчины. Огромный молодой медведь и старый, но все еще могучий. Их объятие было неуклюжим, крепким, почти болезненным.
Это было их прощание. И молчаливое благословение. Борислав отпускал сына. Он отпускал своё будущее, свою надежду, свою последнюю радость. Отпускал в неизвестность, навстречу ветру. Потому что такова была воля богов. И воля его сына.
Глава 24: Прощание взглядом
Следующий день был ясным и спокойным. Солнце светило мягко, уже по-осеннему, теряя свою летнюю ярость. После ночного разговора с отцом Ратибору стало легче. Неопределенность исчезла. Его путь был ясен, и он получил на него благословение. Это придавало сил.
Утром ему понадобилась свежая глина для обмазки горна. Лучшая глина была у реки, в небольшом овражке. Взяв ведро, он пошел знакомой тропинкой.
Река в этом месте делала крутой изгиб, образуя тихую заводь, где женщины обычно полоскали белье. И он увидел её издалека. Милаву.
Она стояла на коленях на деревянных мостках, окуная в холодную, прозрачную воду тяжелую мокрую простыню. Она была одна. На ней был простой рабочий сарафан, её темные, цвета лесного ореха волосы были туго стянуты на затылке. Она была полностью поглощена своей работой, её движения были ритмичными, сильными, хозяйскими.
Ратибор на мгновение замешкался, думая, не повернуть ли обратно. После их последнего разговора у кузницы ему не хотелось новых встреч. Но глина была нужна, и он решил не прятаться. Он молча подошел к овражку, стоявшему в нескольких шагах от мостков, и начал накладывать в ведро жирную, синеватую глину.
Она заметила его. Она не вскрикнула, не обернулась резко. Она просто закончила выжимать простыню, аккуратно сложила её в корзину и лишь потом медленно поднялась и повернулась к нему. В этом простом движении было столько спокойного достоинства.
Она смотрела на него своим привычным, умным, проницательным взглядом, в котором никогда нельзя было прочитать её истинных мыслей. Он молча кивнул ей, приветствуя, и продолжил свою работу.
– Батюшка сказал, что ты вчера на пиру был молчаливее камня, – сказала она, и её голос был ровным и спокойным, без всякого упрёка. – Хотя, казалось бы, тебе радоваться надо было. Герой дня.
Ратибор выпрямился, отряхивая с рук глину. Он посмотрел на нее. На фоне сияющей реки и ясного неба она казалась очень чёткой, реальной. Воплощением той самой земной, понятной жизни, от которой он бежал.
– Работа тревожит, Милава. Всегда, – ушел он от ответа, используя привычную для него отговорку.
Она чуть склонила голову набок, и в её зелено-карих глазах мелькнула лукавая искорка. Она не купилась на его уловку.
– Работа? Или её отсутствие? – спросила она прямо, глядя ему в глаза. – Иногда, знаешь ли, самый крепкий клинок, выкованный лучшим мастером, начинает ржаветь, если просто лежит без дела в ножнах. Ему нужна кровь врага, или хотя бы сок срубленного дерева. Иначе, со временем, он превращается в просто кусок бесполезного железа. Красивый, но бесполезный.
Он замер, сжимая в руке деревянную лопатку. Это было не просто замечание. Это был вызов. И невероятно точная метафора, бьющая точно в цель. Она всё поняла. И про его беспокойство, и про его силу, которой нет применения. Она читала его, как открытую книгу.
Он встретил её взгляд. Впервые он говорил с ней не как с назойливой девкой, а как с равным по уму противником.
– Иногда клинок должен просто ждать своего часа, Милава, – ответил он так же метафорично. – Ждать настоящей битвы. И лучше ему покрыться легкой ржавчиной в ожидании, чем затупиться, рубая гнилую солому.
Они замолчали.
И в этой тишине, нарушаемой лишь плеском воды и криком чайки, было всё. Больше не нужны были ни слова, ни объяснения. Она – умная, прагматичная – поняла его окончательно. Она увидела в его глазах, что он уже не здесь. Что его "настоящая битва" не в этой деревне. Она поняла, что проиграла. Проиграла не другой женщине. А его мечте. Его судьбе. Чему-то, с чем она, со всем своим умом и отцовским приданым, не могла соперничать.
В её глазах не было ни слёз, ни обиды. Лишь тень глубокой, взрослой печали. Печали об упущенной возможности. Об уходящем корабле, на который она так и не смогла купить билет. Она приняла его решение. Она была слишком горда, чтобы умолять или скандалить.
Она коротко, почти по-мужски, кивнула, словно соглашаясь с его доводами.
– Что ж… – сказала она тихо. – Удачи тебе в твоей работе, кузнец. Надеюсь, твоя битва будет стоить того, чтобы её ждать.
Это было их прощание. Спокойное, достойное. Без слёз, обвинений и разбитых сердец. Прощание двух сильных людей, которые могли бы стать идеальной парой в другом мире, но в этом их пути расходились.
Она подхватила свою тяжелую корзину с бельем и, не оглядываясь, пошла по тропинке в деревню.
Ратибор долго смотрел ей вслед. На её прямую спину, на её уверенную, хозяйскую походку. Он чувствовал к ней огромное, внезапное уважение. И ещё – укол сожаления. Он только что отказался от умной, сильной женщины, которая, возможно, единственная во всей деревне была способна его понять. Но он знал, что поступил правильно. Его путь лежал в другую сторону.
Он снова наклонился к своему ведру и с какой-то яростью начал набивать его глиной. Работа. Вот что у него осталось. Всегда.
Глава 25: Клинок готов
Эта ночь была последней. Ратибор чувствовал это всем своим существом. Он не знал, когда и как уйдет, но знал, что до следующего рассвета его оружие должно быть готово. Это была не просто работа. Это был его прощальный обряд, его посвящение в новую жизнь.
Кузница была погружена в полумрак. Лишь горн дышал яростным, белым жаром, бросая на стены и на обнаженный по пояс торс Ратибора дикие, пляшущие тени. Он был один. Вся деревня спала, и лишь он один бодрствовал, совершая свое таинство.
На наковальне лежала заготовка, уже обретшая форму. Это был будущий топор – с широким, чуть изогнутым лезвием, оттянутой вниз "бородой" для зацепа и массивным обухом. Все предыдущие ночи он очищал и проковывал сталь, добиваясь идеальной структуры. Теперь наступал самый ответственный, самый сакральный момент. Закалка.
Он взял заготовку длинными клещами. Металл светился почти нестерпимо, он казался живым, жидким, как сгусток солнечного света. В нем была вся сила огня, вся его разрушительная и созидательная мощь. Металл в этот момент был как душа – мягкий, податливый, готовый принять любую форму, но также и уязвимый.
Ратибор замер над кадкой, стоявшей в углу. Но в ней была не вода. Для своего лучшего творения он приготовил специальный состав – густое, темное масло, смешанное с отваром волчьих ягод и другими травами, секрет которых передавался в их роду от отца к сыну. Такой состав давал стали особую твердость и упругость.
Он занес раскаленный топор над кадкой. И на одно долгое мгновение посмотрел то на огонь, то на темную, холодную жидкость. Огонь и холод. Жизнь и смерть. Рождение и забвение.
«Вот она, – подумал он, и эта мысль была острой и ясной, как лезвие. – Вот она, настоящая закалка. Не прыжки через костер на потеху толпе. Не бабьи слезы, которые делают душу слабой и рыхлой. А вот это. Когда раскаленная добела суть встречается с ледяной пустотой. Жизнь и смерть в одном мгновении. Так закаляют сталь. Так должны закалять и мужчину».
Он сделал глубокий вдох. И резко, одним выверенным движением, опустил пылающее лезвие в масло.
П-ш-ш-ш-Ш-Ш-Ш-И-И-И…
Раздался оглушительный, пронзительный визг. Клубы черного, едкого дыма взметнулись к потолку, заполнив всю кузницу. В этом звуке было всё: агония металла, сопротивление стихий, боль и рождение чего-то нового. Ратибор держал топор в масле, считая удары собственного сердца, пока визг не прекратился.
Он медленно вынул его.
Преображение было разительным. Металл, только что бывший ослепительно-белым, стал иссиня-черным, цвета грозовой тучи. Он казался мертвым, но Ратибор знал, что это не так. Внутри него теперь жила пойманная и укрощенная ярость огня. Душа клинка была рождена.
Оставалась отделка. Он долго отпускал металл на медленном огне, чтобы снять хрупкость. Затем, взяв в руки точильные бруски, начал выводить лезвие. Движение за движением, час за часом. Ш-ширк… ш-ширк… Этот звук был как шепот, как медитация. Он снимал с металла тончайшие слои, пока кромка лезвия не засверкала ослепительной, серебряной нитью на фоне черной стали.
Потом он насадил его на заранее подготовленное топорище из сердцевины молодого ясеня, пропитанное воском. Рукоять идеально легла в руку. Для лучшего хвата он обмотал её узкими полосками сыромятной кожи.
К тому времени, как первые, бледные лучи рассвета начали пробиваться сквозь щели, работа была окончена.
Ратибор взял свое творение в руки.
Это был идеальный инструмент для войны. Он чувствовал его вес, его баланс. Он был не просто куском дерева и металла. Он был живым. Он был продолжением его руки, его воли, его ярости.
Он поднял его перед собой. В зеркально отполированной кромке лезвия, узкой, как лунный серп, он увидел свое отражение. Искаженное, вытянутое. И тот, кто смотрел на него из глубины черной стали, был ему незнаком.
Это был уже не деревенский кузнец с тоской в глазах. Не растерянный парень, отбивающийся от женского внимания. На него смотрел мужчина. С жесткими, холодными глазами. С твердо сжатыми губами. Лицо воина.
Он опустил топор. Он был готов.
Он больше ничего не ждал от этой деревни. Он больше не собирался терпеть. Он сам решал свою судьбу. Он уйдет. Может, этой ночью. Может, следующей. Как только появится удобный случай.
Он был спокоен. Он выковал себе не только оружие. Он выковал себя заново.
Он стоял в своей тихой, предрассветной кузнице, готовый ко всему. Он не знал, что судьба уже сделала свой ход. И что она сама, уже завтра, постучится в его дверь.
Глава 26: Пыльная дорога
Лето перевалило за середину, оставив позади и буйство Купалы, и зной жатвы. Дни стали короче, в воздухе по утрам появилась прохладная, острая нотка приближающейся осени. И вместе с этой прохладой в деревню начали просачиваться тревожные, леденящие душу слухи.
Они приходили по пыльной дороге, вместе с редкими купцами, бредущими со своими обозами с южных ярмарок, или с бродячими скоморохами, знавшими все новости. Сначала это были неясные, обрывочные сведения, больше похожие на байки для растопки страха. Говорили, что на юге, в бескрайних степях, где земля русичей граничила с Диким Полем, стало неспокойно. Что степняки-печенеги, всегда бывшие беспокойными, но предсказуемыми соседями, этой весной осмелели, как волки в голодную зиму. Собираются в большие орды, налетают на приграничные села, угоняют скот, уводят людей в полон.
Поначалу мужики, собиравшиеся по вечерам у колодца, лишь отмахивались от этих разговоров с пренебрежительной усмешкой.
– Брешут купцы, – басил староста Демьян, раскуривая трубку. – Всегда брешут, чтобы страху нагнать да цены на соль набить. Напуганный мужик за мешок соли последнюю корову отдаст.
– Печенеги? – вторил ему мельник. – Да сколько их было, тех набегов. Пограбят пару хуторов, получат от княжеской дружины по шее и ускачут обратно в свою степь зализывать раны. Князь в Киеве не дремлет, его рука длинная, погонит их поганой метлой до самого синего моря.
Но с каждым новым путником слухи становились всё настойчивее, обрастая страшными, кровавыми подробностями. Говорили уже не о мелких набегах, а о настоящей войне. Говорили, что печенеги больше не боятся княжеских гридней. Что у них появился новый, молодой и дерзкий хан, который, в отличие от прежних, сумел объединить разрозненные, вечно враждующие племена в один огромный, кулак. Что они больше не просто грабят, а жгут. Жгут дотла, не оставляя камня на камне, вырезая всё живое.
Деревенское спокойствие начало давать трещину. Тревога, как болотная сырость, проникала в дома. Женщины стали со страхом прислушиваться к ночным звукам, а мужчины, проходя мимо своих сараев, поглядывали на дедовские рогатины и охотничьи топоры.
Ратибор в это время был спокоен. Он выковал свой топор, и теперь это оружие, тщательно завернутое в промасленную тряпицу, лежало в его тайнике, ожидая своего часа. Его решение уйти было твердым. Он просто ждал. Ждал удобного момента, длинной, темной ночи. А днем, чтобы не вызывать подозрений и чем-то занять свои руки, он вернулся к обычной работе в кузнице. Он, почти механически, выполнял накопившиеся заказы, его молот снова стучал в привычном ритме. Но все, кто приходил к нему, замечали перемену. Он стал еще молчаливее, а в его глазах появилось что-то новое – холодная, отрешенная глубина, которая пугала.
Однажды в кузницу, тяжело ступая, вошел охотник Фрол. Он не стал мешкать у порога, а прошел прямо к наковальне и с глухим стуком бросил на нее сломанный наконечник тяжелого охотничьего копья.
– Готовь железо, кузнец, – мрачно сказал он, и в его голосе не было и тени прежней развязной удали. – Чует мое сердце, скоро твои топоры понадобятся не только для дров.
Ратибор поднял на него глаза.
– Что так? – спросил он.
– Вчера в лесу был, на дальнем кордоне, белку бил, – Фрол присел на колоду и вытер потный лоб. – Повстречал там скомороха одного, с гуслями. Бежал с юга, от самого Переяславля. Запуганный, как заяц, говорить сначала боялся. А потом, как выпил водицы, рассказал… Говорит, села по реке Суле, что на самой границе со степью, горят, как купальские костры. Как свечки. Он сам видел. Говорит, дымом от тех пожаров небо заволокло на три дня пути. Говорит, земля стонет.
Фрол замолчал, уставившись в пол. Он, человек, не боявшийся ни волка, ни медведя, был по-настояшему напуган.
Ратибор молчал. Он смотрел на сломанный наконечник копья, лежавший на его наковальне. На этот маленький, беспомощный кусок железа, не выдержавший встречи с реальностью. И он слушал не столько слова Фрола, сколько тот гул, то предчувствие большой беды, которое нарастало с каждым днем.
И он не чувствовал страха.
«Они боятся, – думал он, раздувая огонь в горне. – Их мир, такой прочный и незыблемый, их вечный круг жатвы и сева начал трещать по швам. Их пугают эти слухи, как детей пугают сказками про лешего. А я… я жду их. Я пью их, как жаждущий пьет воду. Для них это – предвестники конца. А для меня – знаки. Начало».
Он взял клещами наконечник и сунул его в огонь.
«Это не просто набег. Это – зов. Ветер перемен, что дует с юга. Зов, который я так долго ждал. Судьба сама дает мне путь, указывает дорогу. Мне больше не нужно будет бежать, как вору, под покровом ночи. Мой уход будет честным и праведным».
Пламя с ревом охватило металл. Ратибор смотрел на него, и в его серых глазах отражался яростный, голодный огонь. Страха не было. Было лишь глухое, тяжелое, почти мучительное нетерпение. Он был готов. И теперь ждал, когда мир вокруг наконец догонит его в этой готовности.
Глава 27: Первые ласточки
Слухи перестали быть просто слухами под конец недели. Они обрели плоть, кровь и запах гари.
Это случилось под вечер, когда солнце уже окрасило небо в цвета раскаленного металла, а от реки потянул сырой, прохладный туман. Собаки во дворах вдруг разом залаяли – не ленивым вечерним брехом, а зло, тревожно, надрывно. Люди высыпали из домов, вглядываясь в сторону тракта.
На околице деревни медленно, словно нехотя, появилась телега. Её тащила изможденная, вся в репьях и струпьях, кляча, которая едва переставляла ноги. В телеге, на грязной соломе, сидела женщина. Она была не стара, но волосы её были спутаны и тронуты сединой, а лицо казалось маской – неподвижной, серой, с огромными, пустыми, выжженными изнутри глазами. Она механически покачивала на руках двоих детей, чумазых, одетых в рванье, которые жались к ней, как испуганные зверьки, и не плакали, а лишь тихо, судорожно всхлипывали.
Рядом с телегой, опираясь на неё, ковылял мужчина. Его рука была обмотана грязной, пропитанной кровью и гноем тряпкой. Борода – всклокочена, на щеке – запекшаяся рана. Но страшнее всего был его взгляд. Дикий, затравленный, полный такого ужаса, какой бывает только у зверя, чудом вырвавшегося из капкана.
Это были первые ласточки. Ласточки Апокалипсиса. Первые беженцы.
Деревенские мужики молча подхватили под уздцы клячу, помогли мужчине дойти до скамьи. Кто-то принес воды, хлеба. Староста Демьян вышел на площадь, и вскоре вокруг этой несчастной семьи собралась вся деревня. Люди стояли плотным, молчаливым кольцом. Все их мелкие дрязги, обиды, слухи о Купальской ночи – всё это мгновенно стало неважным, стерлось перед лицом этой настоящей, живой беды.
Ратибор тоже был там. Он не лез вперед, а стоял в стороне, прислонившись к стене своей кузницы, откуда было все видно и слышно. Он смотрел на этих людей, на их пустые глаза, на их дрожащие руки, и чувствовал, как внутри него что-то сжимается в ледяной, тяжелый ком.
Когда мужчина немного пришел в себя, утолив первую жажду, Демьян спросил его:
– Откуда вы, люди добрые? Что стряслось?
И мужчина начал рассказывать. Говорил он хриплым, срывающимся голосом. И каждое его слово падало в наступившую мертвую тишину, как тяжелый камень в глубокий, темный колодец.
– Из Поречья мы… что на Суле-реке… Была у нас деревня… богатая, большая… – он замолчал, сглотнул, и по его грязной щеке медленно поползла слеза. – Больше нет деревни.
Он поднял на толпу свои безумные глаза.
– Они налетели на рассвете. С криком, со свистом… Как саранча из степи. Их была тьма. Мы… мы даже оружия взять не успели. Они не грабили, нет… Они… они уничтожали.
Его голос сорвался на шепот.
– Дома… дома жгли вместе с теми, кто внутри заперся. Стариков, детей… Скот резали прямо во дворах, просто так, ради забавы… Кровь… крови было по щиколотку… Девчат молодых… – он снова замолчал, и его плечи затряслись от беззвучных рыданий. – …они их хватали… вязали и бросали поперек седел… Сестру мою… Машку… ей семнадцать было… на моих глазах… трое… а потом…
Он не смог договорить. Он просто закрыл лицо здоровой рукой и закачался из стороны в сторону.
– А кто сопротивлялся, – продолжил он глухо, сквозь пальцы, – тому стрела в горло или сабля по шее. Мы… мы с Марьей да детьми в погребе спрятались. Завалили ляду. Сидели там… и слышали… Слышали, как кричат наши соседи, как плачут дети… а потом стало тихо. И запахло паленым. Когда мы вылезли… деревни уже не было. Одни угли да трупы, обгорелые.
Его жена в этот момент, услышав это, начала раскачиваться из стороны в сторону и тихо, беззвучно плакать, глядя в пустоту.
– Мы пошли на север. По лесам, по болотам. Чтобы на большую дорогу не выходить. Потому что на дороге хозяйничают они. Печенеги.
Он замолчал. И вся деревня молчала, парализованная этим простым, бесхитростным, но оттого еще более страшным рассказом. Каждый представлял на месте Поречья свою деревню. На месте тех криков – крики своих детей и жен. Ужас стал осязаемым. Он стоял сейчас посреди их площади.
Ратибор смотрел на эту семью – сломленную, растоптанную, потерявшую всё, кроме жизни. И к своему удивлению, он не чувствовал жалости. Жалость – удел слабых. Он не чувствовал и страха. Страх был бесполезен.
Он чувствовал ярость.
Холодную, чистую, черную, как сталь после закалки. Ярость, которая выжигала из его души все остальное – и тоску, и сомнения, и обиды.
«Вот оно, – думал он, и его пальцы сами собой сжимались в кулаки. – Не абстрактные слухи, не пьяные байки. Вот оно. Настоящее дело. Лицом к лицу».
Ему больше не нужно было оправдывать свой побег желанием свободы. Теперь всё было просто и ясно.
«Это не просто угроза моей деревне. Это – оскорбление. Оскорбление моей земле, моему роду, моим богам. Моё желание уйти перестало быть побегом. Оно становится долгом. Единственным возможным путем».
Он перевел взгляд с беженцев на лица своих односельчан – растерянные, напуганные.
«Они приходят на нашу землю, – стучало у него в висках, в такт его сердцу. – Они жгут наши дома. Они насилуют наших женщин. А я здесь?! Я здесь чиню мотыги и отбиваюсь от бабьих юбок?!»
«Нет, – прорычал он про себя, и это было клятвой. – Хватит».
В этот вечер он не пошел в кузницу. Он пошел домой, достал из тайника свой боевой топор, развернул его и положил на лавку рядом с собой. Он сел и стал ждать. Он больше не собирался никуда бежать. Он ждал зова. И знал, что теперь он прозвучит очень скоро.
Глава 28: Бессонная ночь
Рассказ беженца не просто всколыхнул деревню. Он расколол её привычный мир, как топор раскалывает полено. Уютное, сонное озеро деревенской жизни превратилось в ледяную, черную прорубь, в которую заглянул каждый – и увидел там отражение своей собственной возможной смерти.
Беззаботность, даже та показная, что царила на недавнем пиру, ушла безвозвратно. На смену ей пришел страх. Не тот, что от сказок про лешего, а животный, липкий страх за свою семью, за свой дом, за свою жизнь.
Эта ночь была бессонной.
Во многих домах так и не погасили огонь. Тусклый, желтый свет лучин пробивался сквозь маленькие оконца, словно десятки испуганных глаз, вглядывающихся в темноту. Мужики, которые еще неделю назад смеялись над "купеческими байками", теперь сидели за столами, не раздеваясь. Они молча теребили в руках то, что могли назвать оружием, – рукояти охотничьих ножей, отполированные древки топоров, старые рогатины. Их мысли были тяжелыми. Они прикидывали свои шансы. И понимали, что их почти нет.
Женщины не спали, прислушиваясь к каждому шороху за окном. Лай собаки, уханье совы, скрип старой яблони на ветру – всё теперь казалось предвестием беды, далеким конским топотом, зловещим свистом. Они то и дело подходили к спящим детям, поправляли на них одеяла, смотрели на их безмятежные лица и беззвучно плакали.
Впервые за много-много лет, за целые поколения, деревня почувствовала себя такой, какой она была на самом деле. Не центром вселенной. А крошечной, беззащитной точкой света на краю огромного, темного, враждебного мира. Островом в бушующем океане, чьи волны уже лизали его берега.
Ратибор тоже не спал.
Но его бессонница была иного рода. Это была не тревога, а напряженное, сосредоточенное бодрствование. Он сидел в доме, и его боевой топор лежал на столе перед ним. Он смотрел на него, и в полированной стали отражалось пламя лучины.
Тишина избы давила. Он встал, накинул на плечи теплую свитку и тихо вышел на улицу.
Деревня была ему незнакома. Та же улица, те же дома, но всё другое. Напряженное. Он медленно пошел по ней, как дозорный, обходящий свой пост. Он видел свет в окнах. Слышал приглушенные, тревожные разговоры. Видел силуэты мужчин, стоявших у своих ворот, всматривавшихся в темноту.
Он видел, как его односельчане впервые в жизни по-настоящему осознали хрупкость своего мира. Того самого мира, который он так презирал за его сонную предсказуемость. Он понял, что презирал его лишь потому, что никогда не боялся его потерять.
Он обошел всю деревню и вернулся к своему дому. И, подходя, увидел, что и в их окне горит свет. За столом сидел его отец, Борислав. Он не пил, не занимался никаким делом. Он просто сидел, прямой, как ствол старого дуба, и смотрел в окно, на ночную улицу. Он тоже был на своем посту. Отец, охраняющий свой дом.
Он заметил Ратибора. Их взгляды встретились через мутное стекло оконца. Отца и сына. Старого воина и молодого.
И в этом молчаливом обмене взглядами было всё. Вся тяжесть бессонной ночи, вся тревога за будущее, и… полное, безоговорочное понимание. Борислав видел, куда ходил его сын. Видел его решимость. И больше не сомневался. Он знал, что Ратибор уйдет. И теперь он не просто не будет его останавливать. В его взгляде читалось то, чего Ратибор ждал и боялся больше всего. Благословение.