Читать книгу Наследники скорби (Алёна Харитонова) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Наследники скорби
Наследники скорби
Оценить:

3

Полная версия:

Наследники скорби

– Побойся Благиев, Амдор. – Староста сжал кулаки. – Срам такой!

– А упырём по лесам шататься – не срам? – Старик зло ударил клюкой об землю. – Я помереть в своей избе хочу, чтоб колдун науз мне на шею вздел, отшептал и душу с миром отпустил. И сыновья мои с внуками не должны в за́куп[17] идти от дурости твоей. Коли Благии Майрико даром осенили, так на то ихняя воля. Её исполнить надобно. Отдай дуру свою. У тебя ещё вон две таких же.

– Да ты ведь первый мне глаза этим колоть будешь! – Одиней задохнулся. – Станешь соотчичей отговаривать девок моих в род принимать, а чужих в наш отдавать!

– А ты отрекись от Майрико. – Хитрый старик не желал уступать. – Будет она и тебе, и нам чужая. А чужую что ж не отпустить? Ступай к обережнице, в ноги падай, что хошь делай, но чтоб к вечеру весь кругом обнесена была. Иначе ваш род первым за тын вышвырнем. Глядишь, ходящие вами нажрутся и нас не тронут.

Одиней нашёл Бьергу в полуверсте от веси у Горюч-ключа, как и говорила. Наузница пекла на углях обмазанную глиной рыбу и курила трубку.

– Никак пришёл? – Колдунья усмехнулась.

– Забирай девку мою, – глухо сказал Одиней, – только черту обережную верни. Не по совести это.

– Ишь, решил-таки дочерью откупиться, – не удивилась собеседница. – Отчего ж не по совести? Вы со мной как с собакой, и я с вами так же. Иль ты думал, воздаяния не будет?

– Не по совести, – упрямо повторил староста. – Черта обережная оплачена была, а ты её беззаконно разорвала, весь нашу оставила на истребление.

Крефф хмыкнула.

– Так уж и на истребление? Обереги на вас надёжные. Я видела. А ты помни: я могла не только скотину на убой отдать, но и вас всех до единого.

Староста вздрогнул и бросил на собеседницу испуганный взгляд.

– Да за что ж…

– За то, что поперёк воли Цитадели идёте. За то, что с нас берёте кровью, жизнью, а сами готовы лишь деньгами платить. Не всё в нашем мире за серебро да злато покупается, Одиней. Не всё. Иной раз и самое дорогое отдавать приходится, чтоб другие жили. Ты об этом позабыл, а я вот напомнила.

Тут-то и всплыли в памяти почепского старосты давешние слова колдуньи.

– Не губи. – Мужчина опустился на колени. – Забирай девку. Вовек препоны чинить не стану. За труд твой заплатим щедро.

– А мне не надо щедро, – равнодушно ответила наузница. – Мне надо столько, сколько положено.

Староста испуганно заёрзал, а Бьерга продолжила:

– Гляди-ка, Одиней, нынче ты не думаешь, что моё бабье дело – детей рожать, щи варить да мужа почитать. Небось, рад меня между собой и смертью поставить, а? Никак поменялась правда твоя?

– Правда моя никогда не изменится, – упрямо ответил староста.

– Поди, соотчичи навостри́ли[18] тебя ко мне на поклон идти да девкой своей задобрить? – Бьерга выбила трубку о камень. – От рода, небось, дозволили её отринуть…

Одиней опустил глаза и кивнул.

Наузница разозлилась.

– Майрико я забираю. Знай: креффы людей в закуп не берут. Поэтому круг я замкну, а на тебя налагаю виру: выучится твоя дочь или сгибнет, но не получишь ни ты, ни Почепки послабления в оплате. То наказанье моё. И будущей весной чтоб всех девок без разговоров креффам показали. Хоть одну утаите – обережники к вам больше ни ногой. Я всё сказала. Чтоб через пол-оборота девка твоя была готова ехать. Да детей мне вдоль улицы выстави, погляжу, может, ещё кого найду.

Увы, более осенённых в веси не сыскалось. Потому Бьерга подновила обережную черту и вместе со своей подопечной уехала ещё до того, как солнце вошло в зенит. Ехали молча. Девчонка, лица которой колдунья так и не видела, сидела на лошади столь прямо, словно аршин проглотила. И по тому, как скупо она двигалась, как стискивала побелевшими пальцами узду, крефф поняла: почепинка из дому уехала с отцовой лаской. Видать, выдрал дочь напоследок. Отвёл душу.

Лишь остановившись на привал, Бьерга заметила, что глаза у девушки мутные от боли. И всё-таки она молчала. Не жаловалась. Не плакала. Не просила помощи. Ведь помрёт, а не взмолится! Проклятое семя! Наузница не стала нежничать, развернула к себе впавшую в болезненное оцепенение спутницу, уложила животом на войлок, заголила спину и ахнула. Ну, Одиней, пёс смердящий, оставил девке памятку о родном печище!

Колдунья промывала раны, наносила на подрагивающую спину притирки и молила Хранителей, чтоб девка не залихорадила. Впусте. Под утро Майрико начала метаться. Отвары и притирки не помогли. Рубцы исходили сукровицей и не торопились заживать. Пришлось отправлять в ближайшую сторожевую тройку сороку да ждать целителя. На счастье наузницы, тот быстро обернулся.

Сколько молодой лекарь вливал в девчонку дар, отбивая у смерти, вспомнить тошно. А когда несчастная, наконец, утихла на своём войлоке, обережник вздохнул и сказал, глядя на почепинку:

– Теперь понятно, отчего их мужики девок да баб под покровы прячут. За такую вся Цитадель передерётся, красота-то нездешняя.

В груди Бьерги кольнуло, поглядела она на Майрико и согласилась:

– Нездешняя. Наши девки круглолицые, в кости шире, волосом темнее. А у этой и кость тонкая, и кожа будто светится, да и кос таких льняных не сыщешь. Прав ты, драться будут за неё. Только зряшно. Никого она к себе не подпустит.

С этими словами наузница вновь закрыла тканью лицо спящей, а на немой вопрос в глазах лекаря хмыкнула:

– Так и вези с рожей замотанной. Нэд сам разберётся, как тряпку эту с неё снять. Пока пусть так ходит. Кто её, малахольную, знает: ещё руки на себя наложит…

Целитель кивнул. Про придурь почепинских знали все.

Утром колдунья уехала искать других выучей и проверять буевища, а лекарь повёз девку в крепость.

Много седмиц спустя, по возвращении Бьерги в Цитадель, Койра, наставник Майрико, рассказал наузнице, как полудикий мальчонок сорвал с девки покрывало. Как она блажила, что навек опозорена, что замуж никто не возьмёт и жить ей с этаким срамом незачем. Как на эти крики из подземелья вылезла Нурлиса, надавала зарёванной дурёхе оплеух и прошамкала:

– Чего орёшь, как скаженная? Сопли подотри, глядишь, он на тебе и женится, как в возраст войдёт. Вам, может, так Благии упредили?! У-у-у, дура глупая.

Лишь после этого девчонка затихла.

А Клесх громко на весь двор сказал:

– Я сопливую в жёны не возьму, надо больно!

С той поры никто более не видел Майрико плачущей.

* * *

В Цитадели страдали молчаливо, тосковали не напоказ. Учились пуще владения даром, владению собой. Девушке из Почепков, отринутой собственными родичами, послушание давалось нелегко. Вырванная из привычного уклада, остриженная, одетая в мужское, она так и оставалась для всех чужинкой.

Да, не носила более дочь Одинея покрывала, но взгляда светлых глаз по-прежнему не отрывала от земли, говорила едва слышно. Как зверёк дикий, от всех пряталась и не хотела постигать науку.

Слушалась одного только Клесха. Им её и выманивали. Подступит, брови сдвинет, скажет:

– А ну, сюда иди…

Она голову повесит и бредёт. Ступает через силу, но покоряется. У мальца, который «невесте» едва до плеча доставал, властности в голосе на двоих взрослых парней хватало. Только ведь зверёныша этого тоже поди уговори делать, что потребно…

Раз он на поводу у Нэда пошёл, когда девку в мыльню к Нурлисе привёл, где ей косы отмахнули. И второй, когда в порты её надобно было переодеть. А потом поглядел, как она опосля учинённого белеет и трясётся, обозвал наставника её старым пердуном, кулаком в бок пихнул и был таков. Чуть не сутки по всем кутам искали, чтоб выдрать…

Но того Бьерга не видела. Прознала об этих битвах, только когда воротилась в Цитадель и выслушала жалобы Койры на – послушницу, которая науке вразумляться не хочет и прячется от выучки.

– Зря ты её привезла, – говорил обережник. – Не выйдет из неё целителя. Никого не выйдет. Не верит она в себя. Не верит, что дар в ней, девке, есть. Думает, отец расплатился ею за защиту. Пустой себя считает. Вот что толку с такой вожжаться? В иных наука, как вода в песок уходит, а с неё скатывается. Я уж извёлся. Да и боится всего. Чуть голос возвысишь – дрожит, аж заикается.

– Я поговорю с ней. – Колдунья почернела лицом. – Но за прок от разговора не поручусь. Кто знает, что в голове у дуры. Тут одно из двух: либо у тебя будет толковая выученица, либо у моих послушников свежий мертвяк.

Бьерга нашла Майрико в кладовой в башне целителей. Девка сидела на деревянном ларе и бездумно теребила холщовый мешочек с травами.

– Ты чего в клети, как мышь под веником хоронишься? – с порога рявкнула колдунья. – Дар свой гробишь?

– Нет у меня дара. – Выученица вскинула на неё голубые, как незабудки, глаза. – Бесполезная я.

– Ах, бесполе-е-езная… – протянула обережница и усмехнулась. – Так давай на поварню сведу. Стряпухи быстро тебя делом займут. Бесполезным в Цитадели места нет.

Майрико равнодушно смотрела на свою мучительницу.

– Что? Не по правде твоей нам, поганинам, кашу варить? – Наузница сдвинула брови. – Так домой возвращайся.

Девушка едва слышно прошептала:

– Нельзя мне домой. Меня от рода отринули. Ежели ворочусь, встретят, как чужинку. В избу не пустят.

– Зря, видать, я жальник ваш подняла. – Бьерга покачала головой. – Только скотину впусте сгубила. Проку нет от тебя.

Послушница вздрогнула, словно от удара. В широко раскрытых глазах отразился ужас, когда несчастная поняла, что сказала колдунья.

– Жальник подняла? – помертвевшими губами прошептала Майрико.

– И круг обережный разорвала. – Наузница говорила спокойно, будто не чуяла за собой вины.

– Зачем? – едва слышно выдохнула почепинка.

Сразу всплыли в памяти причитания матери и завалившаяся на бок Звёздочка с выгрызенным брюхом и разорванным выменем. Вспомнился стук в дверь и скрипучий голос дядьки Гдана, помершего ещё по зиме. Вспомнилось, как плакал меньшой братишка, уткнувшись матери в коленки, и как звал дядька из-за двери со свистящим причмокиванием: «Холодно, Ильмеря, холодно мне. Впусти погреться…»

Мороз пробежал по коже, поднимая дыбом волосы. А колдунья, стоявшая напротив, сказала равнодушно:

– Я-то думала, прок от тебя будет. Думала, людей станешь спасать. А отец твой поперёк воли Цитадели пошёл. Этакое никому не прощается. Осенённые стоят выше правды и выше Благиев, которые не помешали ходящим пугать вас, дураков, и скотину вашу жрать.

– Что ж за люди вы тут… – глухо сказала Майрико.

– Нет тут людей. Только обережники. И чтоб ты завтра сотни жизней спасла, я в ту ночь, не глядя, покоем вашим пожертвовала. А вина за то только на отце твоём, на дурости его да на упрямстве. – Колдунья гвоздила словами, а девушка вздрагивала, словно от оплеух.

– Ты же голод в веси учинила…

Бьерга поджала губы.

– Ничего, по сусекам поскребут, насобирают серебра на новых коров. А ты мне леностью и упрямством лучше не досаждай, не то ворочусь в Почепки, и уж тогда упыри одной скотиной не успокоятся. И ежели, краса ненаглядная, вздумаешь руки на себя наложить, так помни: мёртвая тоже сгодишься. Койра будет на тебе подлеткам показывать, как человек изнутри устроен, а потом учить их раны зашивать. А как зашивать нечего станет, перекочуешь к колдунам. Покуда на куски не развалишься, будут поднимать и упокоевать. Почепки же я навсегда черты обережной лишу. Вот тебе моя правда.

С этими словами колдунья вышла из кладовой.

Чего тогда стоило Майрико пережить ночь, никто не знал. Одно дело уйти от правды, спрятавшись среди мёртвых, а совсем другое – принять и научиться с ней жить. Но с того дня девушка из Почепков вошла в ум, и ни разу более Койра не жаловался на неё Бьерге. А к пятой весне выучки стало ясно: сильнее Майрико целителя в крепости нет.

* * *

На ночлег путницы остановились неподалёку от дороги, в берёзовой рощице, выросшей на месте старой га́ри[19]. Бьерга распрягла и стреножила лошадей. Её спутница занялась костром и нехитрой трапезой.

Глядя, как наузница обносит место ночёвки обережным кругом, лекарка вспоминала их совместное странствие почти двадцать вёсен назад. Только тогда путь их лежал в Цитадель, а не от неё. Майрико смутно помнила ту дорогу: в груди тогда всё дрожало от ужаса и непоправимости случившегося, а спина полыхала болью.

Теперь же почепинская девушка – крефф. Как время летит… Как всё изменилось… Она изменилась. Где та дурёха, которая чувствовала себя голой, лишившись своего покрывала? Видать, осталась во дворе Цитадели, посреди которого грязный тощий мальчишка сорвал с неё покров. А может, умерла той ночью, когда раненой птицей металась по кладовой в башне целителей, изнемогая от тоски, вины, стыда и боли? Или когда отмахнули ей под самый затылок толстые косы?

Кто бы знал, как тяжко давалась ей не то что наука – сама жизнь… Каждый день Майрико просыпалась с одной лишь мыслью: скорей бы эта мука закончилась. Всё ей в Цитадели было чужое, поганое, неродное. Как ножами острыми перекраивала послушница себя под новую правду. Училась подчиняться чужим мужикам, ходить в портах, от которых зудели ноги, есть пищу, приготовленную без молитвы. Привыкала не выблёвывать нутро, когда плоть живую или мёртвую рассекала.

Глядя на её закушенные едва не до крови губы, Койра любил повторять:

– Человек – это такая тварь, которая ко всему привыкает. И ты привыкнешь.

Прав он оказался. Привыкла. Мучительно. Долго. Но переломила себя. По новой выковала. Вот только в глубине души всё одно осталась робкой девочкой из глухой лесной веси, для которой слово старшего в роду – закон.

Тяжелее всего Майрико приходилось, когда подступали к ней парни, пленившиеся её диковинной красой. Ежели б не Клесх, связываться с которым дураков не было, проходу б не давали. Но будущий ратоборец умудрился из тощего мальчонки превратиться в рослого парня, которому было всё одно, с кем драться: хоть со старшими выучами, хоть с самим креффом, хоть до крови, хоть до смерти.

Клесх…

Целительница подкинула веток в костёр, посмотрела на Бьергу. Та молча поела похлёбки и уж давно спала на своём войлоке. Убедившись, что наузница дышит ровно и глубоко, Майрико принялась бесшумно копаться в перемётной суме. Расстелила чистую тканку, расставила на ней крохотные берестяные туески́[20] и глиняные горшочки. Достала отрез холстины, открыла одну из посудин, намочила тканину и начала осторожно протирать лицо, шею, грудь. Затем настал черёд туесков.

Пальцы привычно зачерпывали пахучие снадобья, втирали в белоснежное тело. Над поляной поплыл сладкий травяной дух. И вдруг лекарка отшвырнула от себя туесок, подтянула к груди колени и бессильно уткнулась в них лбом. Зачем, зачем она всё это делает? Разве тот, для кого она старается, заметит? Да и когда они теперь свидятся? И свидятся ли?

Седмицу назад Клесх уехал. Как в привычке у него было: ушёл ранним утром неслышной тенью. Только в этот раз Майрико не спала, видела сквозь ресницы, как он неспешно и беззвучно одевается, затягивает на груди пе́ревязь[21].

Как она любила его в этот миг! Каким родным и каким чужим он ей казался… Единственный её мужчина. Которому она была нужна не больше, чем рукавица в жару.

Он подошёл, коснулся губами её лба и тихо вышел. А она осталась лежать в темноте покойчика, сдерживая рвущиеся из груди рыдания. Даже за столько вёсен не отвыкла она плакать. О нём не отвыкла.

Куда он всегда так торопится? От кого бежит? От себя? От неё?

Майрико достала зеркальце и при свете костра начала придирчиво рассматривать своё отражение. Да, уже не девица, но и не старуха ведь! Кожа по-прежнему нежная, и морщинки в уголках глаз почти незаметны. В светлых волосах нет седины, а тело, которое так жадно подчинял себе Клесх той ночью, ещё нельзя назвать увядающим. Так чего ж ему, клятому, не хватает? Да и какой он клятый… Любимый он. Муж перед Благиями, коим она и поныне украдкой молилась.

Ему достались и её первый поцелуй, и её девичество. Доныне помнила, как он – шестнадцати вёсен всего от роду! – зажал её на всходе в башне целителей, стиснул запястья железным хватом, чтоб вырываться не вздумала, и сказал:

– Моей будешь.

А она, хоть и была аж на три весны его старше, кивнула. Потому что и впрямь была его. Только его. Только рядом с ним оживала. Да что оживала – жила! А всякий раз, когда он покидал Цитадель, застывала, как дерево зимой, и ждала. Ждала, покуда вернётся. Чтобы хоть издали посмотреть, не смея подойти, коснуться.

Как терзалась Майрико, что засомневалась тогда перед креффами! А пуще прочего ненавидела себя за брошенные в сердцах слова, когда Клесх, злой и надменный, уезжал в изгнание: «Да какой толк от любви твоей? От неё одна боль да слёзы. А в Цитадели этого и так вдоволь!»

Сказала, и лишь когда слова упали в волглый воздух пасмурного утра, осознала, что произнесла, в чём обвинила. Единственного. Лучшего.

Но больнее слов жёг Майрико стыд. За то, что, злясь на Клесха, однажды впустила в свой покойчик другого, чужого, нелюбимого.

Чего душой кривить: многие после изгнания молодого обережника из Цитадели стучались в комнатушку целительницы. И ни разу девушка не открыла дверь. Но однажды по весне тоска вдруг сменилась злостью. Злостью, что его нет рядом, что он, вероятно, забыл её, что живёт и не знает, как она скулит по ночам, уткнувшись лицом в сенник.

Вот тогда решила Майрико: хватит! Хватит рвать себе душу. Как калёным железом нужно выжечь эту глупую любовь. Выжечь объятьями другого. И когда ночью к ней постучался Руста, она отворила… Да только под жадными ласками лежала как неживая. Стылая. Словно окоченевшая. И кровь в жилах не закипала, как закипала, стоило только Клесху прикоснуться. Молодой целитель почувствовал это. Выругался и зло выдохнул:

– Покойницу любить и то, поди, приятнее!

Скатившись с лавки, Руста вздел порты, подхватил рубаху и вышел.

А Майрико лишь под утро вышла из оцепенения. И много вёсен корила себя за то, что позволила злости взять верх над сердцем.

Горькой была её доля. Клесх, как гниль, отрубил от себя бывшую любовь. Не замечал. Не тосковал. Не сожалел. Когда он, спустя столько вёсен, вдруг обнял её, показалось: сердце от счастья остановится! Но ушатом ледяной воды обрушилось: «Я больше не могу тебе доверять».

Ответить было нечего. Вина её велика. Но ведь сказал однажды, что любит! Своей назвал!

Одним махом целительница сгребла туески и глиняные горшочки обратно в перемётную суму. А может, стоило швырнуть прямо в огонь? Для кого ей прихорашиваться? Нет у неё другого и не будет. А тот, что рядом… Любить его – мука великая. Только ведь без муки этой и жизни нет. Обережница судорожно вздохнула и прикрыла глаза.

И всё одно жила в её душе глупая надежда, что однажды Клесх простит. Совсем простит. Не сможет не простить. Она вымолит прощение! Пусть хоть всю жизнь виноватиться придётся… Нет и никогда не было гордости у девушек из Почепков. А мужчина у каждой из них один и до смерти. Всегда так было. И не потому, что Благии эдак завещали, а потому, что коли любишь кого-то всем сердцем, то для иных места в нём нет и не будет.


Глава 7

Это случилось три весны назад.

Стояла промозглая осень. Серые тучи словно зацепились за макушки сосен, да так и остались висеть, исходя нудным дождём. Клесх и Лесана были в пути уже несколько дней. За это время они безнадёжно вымокли, устали и извелись от гадкой погоды. Послушница тряслась в седле и мечтала только об одном – оказаться не среди чащи, а под крышей жилища. Пускай ненадолго, пускай без бани, только бы в четырёх стенах, где не сыплются на голову и за шиворот дождевые капли, а под ногами нет этой раскисшей скользкой земли с бесцветной поникшей травой.

Холодно. Да ещё ветер поднялся. С конской гривы скатывалась вода, крутые лошадиные бока подрагивали, будто от озноба. Ух, как ненавидела в этот миг выученица свою злую долю! А пуще прочего – наставника, который был словно из камня вытесанный. Не зябнет он, что ли?

Лесана ехала и злилась. Хоть бы на привал остановился: у костра покоптиться да горячего поесть. Нет же: едет, будто Встрешник гонит клятого!

Пока она молчаливо негодовала, Клесх уверенно правил вперёд. Они ехали и ехали, и казалось, будто дороге через чащу не будет конца. Но вот глухой лес сменился прозрачным березняком, за белыми стволами которого показался высокий частокол из ладных брёвен. Весь!

Девушка нетерпеливо поёрзала в седле. Нешто сбудется её мечта и нынешнюю ночь повезёт провести в тепле: напариться в бане, обсушиться, постирать одёжу, выспаться?

Ворота крохотной веси, которая и насчитывала-то не более дюжины дворов, ещё были открыты, и странники беспрепятственно двинулись вдоль пустынной улицы.

У пятой от окраины избы крефф спешился. Лесана удивилась: дом был хоть и добротный, но не самый богатый. Знать, не старостин. Отчего же они тут остановились? За забором разразилась истошным лаем сидящая на цепи псица. Клесх наклонился, пошарил под воротами, сдвинул щеколду. Широкая створка поползла в сторону.

Собака, до того мига рвавшаяся с привязи, увидела чужака и вдруг заплясала на задних лапах, подметая хвостом сырую землю, заскулила жалобно, умоляюще.

На лай и повизгивание сторожа распахнулась дверь избы. На пороге появилась женщина в наспех накинутой на плечи свитке. Хозяйка была всего вёсен на семь постарше Лесаны, но какая пригожая… Косы тёмные, глаза жгучие, сама стройная, словно берёзка.

Женщина всплеснула руками и со всех ног бросилась к приезжим, повисла на шее Клесха.

– Приехал! Приехал! – повторяла красавица, осыпая лицо креффа лихорадочными поцелуями. – Приехал! То-то мне уж которую ночь снится, будто сорока к нам в избу залетает… Что ж так долго-то ныне?

Она уткнулась лбом в плечо обережника, продолжая крепко обнимать.

А Лесана стояла в двух шагах от них, держа в поводу лошадей, и силилась протолкнуть в грудь внезапно застрявший в глотке воздух. Девушку охватило глухое оцепенение. Она смотрела и не верила тому, что видит.

Следом за женщиной во двор вышла девочка, очень похожая на хозяйку дома, с недетски строгим лицом. А потом, на бегу подтягивая холщовые порты, на крыльцо выскочил мальчонок. И лишь полный слепец не заметил бы сходства между отцом и сыном. Лесана слепой не была. Она смотрела на то, как женщина и мальчонок виснут на её наставнике, а земля под ногами раскачивалась. Девочка тоже приблизилась к приезжему, но обняла скупо, больше по обычаю, чем от души. И стала в стороне.

– Идём, идём в дом. – Женщина ласково потянула Клесха за локоть. – Совсем вымок. А я ведь пирогов утром напекла, как знала.

Он улыбался. Ему явно нравилось подчиняться её заботливому напору. Послушно следуя за хозяйкой, крефф повернулся к выученице.

– Идём. Что встала? Эльхит, коней расседлай. – Он потрепал жмущегося к нему мальчишку по пепельной макушке.

Послушница шла следом, чувствуя себя оглушённой, растерянной. Обманутой.

Изба внутри оказалась небольшой, но уютной. Вымокшее, закоченевшее тело с порога обняло ласковое тепло. В горнице пахло пирогами и наваристыми щами. Здесь было чисто и красиво: пёстрые половики на полу, вышитые умелыми руками тканки на лавках, расписная утварь на полках вдоль стен, стол, накрытый бра́ной[22] скатертью, с большим блюдом румяных сдобных пирогов.

Крефф привычным движением отстегнул перевязь и повесил меч на стену, где нарочно для этого был вбит гвоздь. Разуваясь, Лесана чувствовала себя чужой и ненужной. В душе всколыхнулась злая горечь на наставника, который всё это время учил её никого не любить и ни к кому не привязываться, а сам жил иначе.

Ложь. Всё ложь. От первого до последнего слова. А она-то, дура, начала считать Цитадель домом и почти приняла её жестокую правду!

– Проходи, проходи, милая! – Вдруг спохватилась и повернулась к гостье хлопочущая у стола хозяйка. – Вот ведь я на радостях-то последнее ве́жество растеряла. Снимай одёжу, я тебе чистое дам. А эту брось вон в сени, нынче постираю. Бросай, бросай…

Она говорила весело, оживлённо, и послушница против воли залюбовалась её пригожим и безмятежно счастливым лицом. Лесана давно, очень давно не видела таких радостных, будто источающих свет лиц. Внезапно девушке стало стыдно за свои злые мысли, за досаду. Эта красивая женщина была такой ласковой, такой приветливой, что стало возможным понять Клесха, который, как всякий бездомо́вый мужик, искал теплоты и заботы.

– Как тебя звать-величать? – расспрашивала хозяйка, расставляя на столе пузатые миски.

– Лесаной, – ответила гостья, испытывая жгучую неловкость за свою грязную одёжу и прелые обмотки.

Клесх незаметно вышел, оставив женщин одних.

– Ну, а меня Дариной, – сказала хозяйка. – Сына Эльхитом, а дочку Клёной. Клёна, что ж ты сробела? Иди баню проверь, уж протопилась, поди. Да холстины туда снеси. Иди, иди.

Девочка со стопкой утирочных тканей послушно скользнула прочь, накинув на плечи материну свитку.

bannerbanner