
Полная версия:
Чешуя
И в этот момент он понял: вчера он написал не констатацию, а рубеж.
Он попытался вспомнить, когда именно перестал различать тонкости, где заканчивается раздражение и начинается равнодушие, где ещё теплилась способность откликаться. Но память была как стекло, на котором пальцы оставляют следы, а затем холод забирает их обратно. Контуры событий смыл холод, не боль.
Он посмотрел на свои руки. Лампочка дрожала, бросая на кожу случайные микроскопические тени. И между этими тенями он увидел: поверхность на запястье стала глуше, матовее. Чуть-чуть. Настолько едва, что если моргнуть, пропустишь.
Но он не моргнул.
И понял.
Вот она, граница. Не событие, не шок, не катастрофа. А тот тихий момент, когда ты уже прошёл через неё и только потом осознал, что назад не существует.
Он попытался почувствовать хоть что-то. Взял кружку. Сжал её так, что костяшки пальцев побелели. Жар чая давил на кожу. Он ждал. Ждал, что сердце дрогнет, что грудь начнёт дышать как-то иначе, что хотя бы мысль крикнет.
Но внутри было ровно.
Аккуратно.
Гладко.
Как по ту сторону стеклянного аквариума, где плавает рыба, уверенная, что вода всё, что есть.
Он закрыл глаза. Провёл ладонями по лицу, движение автоматическое, бессмысленное. И вдруг осознал: это лицо больше не откликается на прикосновения.
Граница пересечена.
Граница, за которой ты всё ещё живёшь, но уже не внутри своей жизни.
Глава 2. Ускорение
Утро пришло без фанфар, без света, без того крошечного удовольствия, которое раньше пряталось в первой чашке кофе. Оно просто наступило как шаг по тонкому льду, который и так давно трещит под ногами.
Он поднялся с постели и сразу почувствовал: рот пуст. Не в метафорическом смысле, а буквально лишённый вкуса. Кофе, который он машинально сварил, оказался всего лишь горячей тягучей водой без аромата. Как будто кто-то вырезал из реальности саму идею вкуса, оставив за собой пустые параметры: температура есть, горечь нет, удовольствие отсутствует.
Он сделал глоток и поставил кружку, как ставят предмет, который внезапно оказался не своим.
Зеркало в кухне, старое, с лёгкой помутнённостью, отразило его лицо. Оно выглядело так же, как вчера, но… он задержал взгляд. Присмотрелся к вискам. Куда ближе, чем привычные морщины. Тонкие пятнышки едва золотистые, будто поблёскивали под определённым углом. Они были неузнаваемы. Новые. Чужие.
Он провёл пальцами по коже и почувствовал: не гладкость. Не шероховатость. Нечто среднее, словно бумага, которую слегка покрыли лаком. Плотнее. Холоднее. Уже не совсем кожа.
Он стоял неподвижно, слушая собственное дыхание. Оно стало каким-то ровным, почти механическим. Как будто тело решило работать без участия его мнения.
И тут он поймал себя на мысли:
Странно. А ведь я не испугался.
Он описал бы своё состояние как протокол, запущенный автоматически: наблюдение, анализ, фиксация. Эмоций минимум. Тревоги ноль. Лишь лёгкое удивление, какое испытывает человек, увидев, что его растение за ночь почему-то выросло вдвое.
Он снова посмотрел в зеркало и вдруг заметил: зрачки стали темнее. Или просто не отражали свет? Как будто в них растворялось утро, становясь пустотой.
Он выключил кофеварку. Поставил кружку под струю холодной воды. Наблюдал, как пар бегло уходит вверх, исчезая под лампой.
Утро без вкуса.
Без запаха.
Без прежнего «я».
Он тихо выдохнул и выдох не дрогнул.
Впереди был день, который обещал не ответы, а ускорение.
Термометр пискнул, как будто извиняясь.
Он посмотрел на экран и нахмурился не из тревоги, а скорее из лёгкого раздражения, будто техника снова решила вредничать.
34.1°C
Он выдохнул через нос.
Ну да, конечно. Либо батарейки сдохли, либо термометр. Либо он.
Он попробовал ещё раз. Дольше держал. Старался не двигаться. Слушал, как внутри него сердце бьётся с какой-то ледяной дисциплиной, ни спешки, ни сбоя. Гулкая точность.
Писк.
33.8°C
Термометр упрямо показывал цифры, которые по всем правилам должны были сопровождаться дрожью, слабостью, синюшными губами. Но тело стояло прямо, уверенно, почти слишком собранно. Как будто оно выбрало другой диапазон нормы.
Он коснулся своей груди тыльной стороной ладони. Кожа слегка прохладная, но не «больная». Скорее… охлаждённая. Как поверхность камня, который всю ночь лежал под открытым небом. Чистый, ровный холод, не угрожающий, а определённый.
Он взял другой термометр, электронный, старый, но надёжный. В кармане аптечки завалялся.
Пробует. Ждёт.
33.9°C
Не ошибся.
Они оба не ошиблись.
И тут он понял:
не термометры сбились.
Это он уходит из человеческого диапазона.
Он сел на край кровати, чувствуя, как под пальцами простыня кажется теплее его собственного тела. Как будто он стал нейтральным материалом, вокруг которого мир сохраняет привычную температуру, а он нет.
Отстранённость не пугала. Скорее удивляла.
Никакого озноба. Никакой слабости.
Только странная, плотная ясность.
Он положил термометр на стол. Аккуратно. Будто это уже был не медицинский прибор, а свидетель.
Температура падает. А он держится.
Не ломается. Не дрожит.
Меняется.
Он встал, чувствуя лёгкую скользящую упругость в плечах, будто под кожей натянулась другая структура, не мышечная, не человеческая.
Термометр пискнул ещё раз, запоздало.
Он не посмотрел.
Он вышел из подъезда, будто шагнул не на улицу, а в другую температуру. Воздух был свежим, прохладным, обычным, но тело реагировало на него нелепо. Слишком спокойно. Слишком ровно. Будто он больше не принадлежал шкале из привычных тридцати шести и шести, а плавал где-то между цифрами, где уже нет человеческого диапазона.
В маршрутке он машинально вынул из кармана маленький инфракрасный термометр, тот, что когда-то купил для проверки температуры во времена коронавируса. Привычка. Контроль. Ритуал, который сохранял ощущение, что он ещё часть мира.
Он приложил прибор к виску.
Щёлк.
На экране высветилось: 32.9°C.
Он моргнул.
Повторил.
Щёлк.
33.1°C.
Это уже не ошибка.
Это другой организменный статус.
Он не чувствовал ни жара, ни холода. Скорее внутренний постоянный ноль. Как будто все параметры сдвинулись на одну ось, где человеческое тело должно было бы кричать, а он молчал.
Термометр пикнул, будто протестуя и он убрал его обратно, понимая: прибор врет не потому, что неисправен. Он врёт, потому что пытается вписать его в прежнюю систему координат. В ту, которой уже нет.
***
Мать ждала его у дверей дома. Небольшая сумка, плед, заботливый хаос вокруг. Она всегда выглядела так, будто готова спасать и его и весь мир в придачу.
Но когда он подошёл, ничего не дрогнуло внутри. Ни привычного тепла, ни того лёгкого детского смущения, ни микроволны вины от того, что приезжал редко. Пусто. Как будто между ними образовалась тонкая прослойка стекла, прозрачная, холодная и он стоял по её другую сторону.
Она посмотрела на него, долгим, мягким, очень человеческим взглядом.
Тем самым, который всегда пробивал его броню.
Тем самым, который умел касаться глубже любых слов.
Но теперь… он не почувствовал удара.
Не почувствовал тепла.
Вообще ничего.
Он лишь отметил факт: взгляд есть.
Его воздействие ноль.
Мать потянулась обнять. Он позволил. Тело отвечало правильно, руки поднялись, мышцы сжались, плечи слегка наклонились. Но внутри было ощущение, что он повторяет движение, выученное много лет назад. Как актёр, который знает хореографию, но давно уже не слышит музыку.
– Ты какой-то холодный… – сказала она тихо, прижимаясь к его щеке.
И он подумал:
Если бы она знала, насколько.
Но вслух сказал только:
– Показалось.
Он отпустил её.
Она улыбнулась, всё ещё тепло, всё ещё доверчиво.
А он уже нет.
Он сидел на краю кровати, словно на берегу вымершего моря и перебирал в ладони то, что когда-то называлось чувствами, привычками сердца, уцелевшими лишь в форме обломков. Они не резали кожу, как стекло, наоборот, были гладкие, хрупкие, отколупанные временем, как краска от заброшенной стены.
Он пытался вспомнить конкретное: смех, который раньше вспыхивал в груди, как сухая трава; ту странную смесь тоски и тепла, когда думал о будущем; лёгкое беспокойство перед важным разговором. Всё это лежало внутри него как музейные экспонаты: подписанные, каталогизированные, но давно лишённые функции.
Он поднёс один осколок, условную «радость» ближе к себе, почти к лицу, будто хотел рассмотреть под правильным углом. Но никакого света не поймал. Ни отражения, ни искры узнавания. Только пустая поверхность, похожая на матовый лёд.
Он перебрал другой «стыд». Когда-то этот осколок был горячим, обжигал его, заставлял по ночам ворочаться и думать, как бы исправить сделанное. Теперь ровная температура нуля. Он мог смотреть на самые неловкие, самые больные свои воспоминания, как на видеозаписи чужой жизни в очень плохом качестве.
И в этом была странная свобода, нерадостная, но честная. Свобода человека, которого уже не за что держать, не за что тянуть назад.
Он понял лишь одно: процесс идёт быстрее, чем он думал. Эмоции ещё присутствуют в инвентаре, но уже как останки, как то, что можно идентифицировать, но невозможно ощутить. И чем дольше он смотрел на эти внутренние руины, тем яснее становилось: скоро они перестанут быть даже осколками. Станут пылью.
– Запомнить, – механически отметил он.
Но память, похоже, тоже уже начинала трещать кромкой.
Это странное, безэмоциональное спокойствие не закончилось с рассветом. Оно пошло за ним, как тень. И теперь, под холодным утренним светом, оно требовало проверки на прочность в самом людном месте.
Он приходит на работу чуть раньше, не из рвения, а чтобы избежать момента, когда люди шумно входят, смеются, шаркают стульями. В последние дни эти звуки будто проходят сквозь метр воды: размазанные, лишённые контуров.
Стеклянная дверь офиса отражает его лицо, холодная маска, в которой почти не осталось человека. Он замечает это без смятения, просто фиксирует: «да, процесс идёт».
Он садится за стол, открывает ноутбук, просматривает почту. Пальцы бегут по клавиатуре так же быстро, как вчера, как неделю назад, но уже с механической точностью, без случайных колебаний, без привычных человеческих ошибок. Он ловит себя на том, что пишет быстрее, чем думает. Как будто тело решило работать само, освобождая разум для чего-то другого… или для ничего вовсе.
Коллеги проходят мимо, кивают. Он отвечает кивком, но ощущение будто между ним и ими стоит витрина, чистая, прозрачная, но непроницаемая. Он видит их губы, но не считывает смысл. Видит улыбки, но не слышит тепла. Видит тревогу у одной девушки, но только как изменение формы её лица.
Он пытается изобразить участие в разговоре у кофемашины, механический набор фраз, заранее прилаженные реакции.
– Да, проект должен быть готов к пятнице.
– Да, конечно, постараемся.
– Ага.
Каждое слово как записанная заранее дорожка, проложенная идущей в никуда рельсой.
В какой-то момент он замечает: монитор отражает свет ламп, а его кожа тусклый, слабый блеск. Как будто под эпидермисом уже поселился тонкий слой минерала, почти незаметный, но все-таки другой.
Иногда он чувствует, что коллеги смотрят на него чуть дольше обычного, будто пытаясь поймать в нём перемену. Но стеклянная стена всегда успевает вырасти раньше, чем взгляд достигает цели.
День проходит ровно, без спада, без раздражения, без усталости. В идеальном, устрашающем равновесии.
И вдруг, под вечер, он ловит себя на мысли:
Если завтра останусь дома, кто-то это заметит? Потревожится? Или мир просто провалится дальше без меня?
Мысль не вызывает ни боли, ни страха. Просто лёгкую констатацию, как если бы он проверил, выключена ли духовка.
И когда он выходит из офиса, ему кажется, что стеклянная дверь больше не отражает его, а хранит проекцию того, кем он был.
Процесс шёл. И первым, что он научился измерять в новых единицах, стал гнев.
Гнев приходит без объявления, как прохладный сквозняк, который другой бы и не заметил. Он стоит в коридоре, держит дверную ручку, слушает, как начальник привычно что-то выговаривает, будто разматывает жвачку слов. И вдруг понимает: внутри не вспыхнуло. Не рвануло. Не дёрнулось.
Раньше в нём этот тонкий, неприятный огонь поднимался мгновенно, расправлял плечи, скручивал виски. Сейчас же он ловит лишь слабое давление, похожее на гул далёкого трансформатора. Он фиксирует его не как эмоцию, а как параметр.
+4%
Так он мысленно заносит это в свою таблицу. Он уже знает: каждый всплеск теперь не всплеск, а прирост. Как будто внутри него спрятан тайный счётчик и тот добросовестно продолжает работу, не обращая внимания на человеческую часть владельца.
Гнев идёт по коридору вместе с ним, но на расстоянии, как тень, отставшая на полметра. Он видит, как тень делает вид, что всё ещё живая: подаёт признаки, имитирует привычные жесты, будто говорит: «Смотри, вот это я злюсь. Помнишь?»
Но он не помнит. Не ощущает.
Только оценивает.
Он возвращается за стол, открывает тот же файл, в котором каждый день тонут его часы. И угадывает, не чувствует, не проживает, что сейчас, в любой другой жизни, он бы швырнул в стену стул, хлопнул дверью, ушёл на улицу, чтобы выдохнуть.
А теперь его ладони спокойно лежат на клавиатуре.
Ни дрожи. Ни жара.
Только эти четыре процента, осевшие где-то под грудиной хрупким инеем.
И самое странное что он почти рад этому. Рад своей бесстыдной стабильности. Рад тому, что не нужно больше уговаривать себя держаться. Рад, что тело само выключает всё лишнее, как умный дом, который гасит свет в пустых комнатах.
Разве что одна деталь всё же предательски дрогнула:
когда начальник проходит мимо и говорит сухое «спасибо за понимание», герой замечает как губы сами слегка выгибаются в улыбку.
Не потому что приятно.
Потому что так проще скрыть то, что внутри уже недоступно никому.
Иней под грудиной к ночи не растаял. Он сгустился, окреп и начал медленно расползаться по каркасу всего тела, издавая тихий, сухой звук.
Ночь развернулась над ним тихо, будто боялась потревожить. Комната дышала ровно, стены, мебель, окно. Всё казалось знакомым, привычным, родным. И только он сам выпадал из этой мягкой темноты, будто был гостем в собственном теле.
Он лёг, как обычно: голова на подушку, руки вдоль тела, взгляд в потолок, наблюдая, как редкие фары из-за окна пляшут по побелке. Ничего необычного. Ничего угрозного. Тело устало, мысли притихли, сознание начало развязывать узлы дня.
Но сна не пришло.
Он будто стоял у его порога, но не переступал, наблюдая через приоткрытую щель. И чем дольше герой ждал, тем яснее понимал: сон знает, что его не стоит трогать. Что внутри происходит что-то, чему нельзя мешать.
Треск.
Сначала тихий, почти воображаемый, как будто под кожей шевельнулась тонкая веточка. Он задержал дыхание. Прислушался. Пальцы едва заметно дрогнули.
Треск снова. Чуть громче. Чуть ближе.
Не боль. Даже не неприятно. Просто… звук. Как будто его тело перестраивалось, выкраивало новые рисунки из старой плоти. Где-то глубоко под дермой что-то расширялось, сдвигалось, искало место для себя.
Он перевернулся на бок. Тишина и внезапный ответный хруст, будто кожа протестующе натянулась. Герой провёл ладонью по плечу: поверхность была холодная, ровная, будто покрытая прозрачной глазурью. Ни вздутия, ни раны, ни шрама, но под пальцами он ощущал: это не та поверхность, что была ещё утром.
Сон по-прежнему стоял в дверях. И теперь он уже точно понимал: входить ему нельзя.
Он закрыл глаза. Попытался сосредоточиться на дыхании. Считал вдохи и выдохи, как делал в детстве, когда боялся ударов грозы. Но каждый вдох сопровождался новым, тихим потрескиванием изнутри, словно организм вёл собственную бухгалтерию распада.
Иногда звук напоминал крошечный мороз, проходящий по дереву. Иногда взлом льда в весенней реке. Иногда мокрую трещину по штукатурке старого дома.
Он слушал себя так, будто слушал чужого.
А когда рассвело, с трудом понял, был ли он вообще бодр, или эта ночь прошла в странной серой дрёме, где тело работало без его участия.
Одно он понял точно: прошлую границу он пересёк днём. А этой ночью ещё одну, тоньше и глубже. И нет пути назад, когда собственная кожа начинает говорить за тебя.
Утром тело подтвердило ночные догадки.
Он вошёл в ванную по инерции, как заходят в комнату, где больше не ждёшь ничего нового. Свет бил сверху белым ножом, делая кожу ещё серее, но он привык. Привычки, как старые псы, умирают последними.
Он поднял взгляд на зеркало. И замер.
Рука, лежащая на краю раковины, была его, по форме, по траектории жеста, по расстановке пальцев, но что-то в ней нарушало старый договор с реальностью. Она выглядела… не родной, не продолжением мышц и воли, а будто позаимствованной у кого-то, кто живёт на другой частоте.
Слишком неподвижной. Слишком ровной. Слишком гладкой на сгибах, где кожа всегда должна чуть мяться.
Чужой рукой, чужой частью будущего организмов, которым он уже не принадлежал.
Он пошевелил пальцами, медленно, неуверенно, как проверяют протез.
В зеркале в ответ пошевелились, точно, послушно, правильно… но с микросекундной задержкой, как будто отражение советовалось с кем-то ещё, прежде чем повторить.
Он моргнул.
Отражение нет.
Секунда тянулась, как тонкая нить льда и только потом веки на зеркальном лице дрогнули.
Мир чуть накренился.
Он наклонился ближе, пытаясь разглядеть подтверждение. И увидел в той чужой ладони, в той почти своей руке, узор трещинок, похожих на кристаллы на морозном стекле. Едва заметных. Но уже необратимых.
Он выдохнул. И услышал, не в себе, а где-то глубже, внутренний щелчок, будто в системе отметили прогресс.
«+3%,» – мелькнуло, без эмоций, без паники. Как сводка.
Чужая рука в зеркале снова стала его. На мгновение.
Но он уже знал: это иллюзия, как улыбка на старой фотографии, правильная, но больше ничья.
К утру сухой зуд, сменивший ночное онемение, стал единственным подтверждением вчерашней находки.
Он просыпается раньше будильника, не от тревоги, не от боли, а от странного внутреннего щелчка, будто какое-то тихое решение внутри себя было принято без него. Комната ещё не согрелась светом, но он уже тянется к телефону, как к прибору наблюдения, а не к связи с миром.
Вчерашние ощущения как холод, сухой зуд, тонкое потрескивание в глубине кожи вдруг складываются в систему. Он садится за стол, открывает приложение с графиками, которое когда-то использовал, чтобы отслеживать тренировки, сон, банальные привычки. Теперь оно будет фиксировать то, что не предусмотрено его интерфейсом.
Он вводит первое число вручную. «Прогрессия». 12%. И замеряет как будто это участие в научном эксперименте, где он и объект и наблюдатель и тот, кто подписал добровольное согласие на участие, не читая договор.
График строится мгновенно, пустая линия, из которой торчит одинокая отметка. Она выглядит почти комично. Но он знает: эта отметка как начало прямой, а прямая с каждым днём будет подниматься всё круче, пока не станет вертикалью.
Он долго смотрит на цифру. Ждёт от себя какого-то чувства: страха, удивления, гнева, хотя бы слабого беспокойства. Но внутри только ровность, словно он смотрит на прогноз погоды где-то в городе, который никогда не увидит.
Он открывает камеру, включает фронталку. Медленно, терпеливо рассматривает собственную кожу как будто это поверхность какого-то минерала, найденного на раскопках. Под светом утренней лампы едва видно мозаичную матовость на виске, словно на стекле появилась тончайшая пленка инея.
Он фиксирует это в заметках. Фотография. Комментарий:
«Изменение структуры. Не болезненно. Не пугает.»
И, поставив точку, вдруг понимает: впервые за всё время он не надеется на откат. Не ждёт, что всё пройдёт.
Граница пройдена раньше, чем он успел заметить и теперь он на стороне фактов, а не иллюзий.
Он закрывает телефон. Внутри ни дрожи, ни протеста. Только тихое, почти научное принятие.
Как будто он говорит себе:
«Ну что ж. Теперь мы смотрим, как это растёт.»
Глава 3. Тупой звук внутри
Утро ещё не началось, а он уже знал: сегодня мир будет другим. Не потому что что-то случилось, наоборот, потому что ничто уже не могло случиться так, как раньше. Он стоял у окна, держа в руке мандарин. Тот самый, яркий, новогодний, который в детстве пах целыми сезонами сразу – декабрём, ёлками, щекочущей терпкостью праздника.
Теперь ничего.
Он водил пальцем по шероховатой кожуре, будто пытаясь разбудить память о запахе. Пальцем, который уже почти не был пальцем, а стал зондом: инструментом, фиксирующим факты без их смысла.
Тактильность мандарина казалась ему нарисованной, будто бы художник, уставший, отработал только форму, но забыл вложить в неё сок, аромат, жар цитрусовой плоти.
Он медленно надавил на плод и тонкая струйка масла брызнула в воздух и снова: пусто. Ни яркой ноты, ни детского вздоха внутри груди.
– Ну? – прошептал он не себе даже, а миру. – Ты где?
Мир молчал, как забытая станция метро после последнего поезда.
Оранжевый цвет перед глазами не просто побледнел, он исчезал, как если бы кто-то выкручивал насыщенность на несуществующем пульте. Мандарин серел в его руке, как будто подчиняясь не законам физики, а его личному распаду.
Он вдруг понял: дело не в предмете. Дело в нём.
Цвет не ушёл, он перестал доходить.
Мир всё ещё жив, а он уже нет. Только это пока никто не заметил, кроме него самого и маленького мандарина, ставшего пеплом до того, как его очистили.
Он положил плод на подоконник. Пальцы чуть хрустнули.
И в эту секунду впервые услышал тот самый звук, тупой, вязкий, внутренний как удар об лёд под толщей воды.
Рождение новой тишины.
Тишины, которая не освобождает, а поглощает.
Руки, положившие мандарин, сами привели его к холодильнику. Тело продолжало запрашивать топливо, даже когда душа отменила понятие «еда».
Он сидит за кухонным столом, как будто репетирует чью-то чужую жизнь. Перед ним тарелка. На ней что-то, что раньше называлось завтраком. Теперь это просто масса, набор текстур, биологическая необходимость, механика.
Он подносит вилку к губам, разжимает челюсть, делает первый укус и в ту же секунду понимает: вкуса нет. Нет даже его призрака. Он словно жуёт картон, замешанный на памяти о былых трапезах.
Раньше еда была маленькими праздниками: острота, сладость, резкий хруст яблока, тёплое шипение свежего хлеба. Теперь дискретные сигналы: мягко, жёстко, хрустит, тянется. Тело регистрирует функцию, мозг пустоту.
Он пытается обмануть себя. Медленно проводит языком по нёбу, вспоминает вкус кофе, шоколада, детских конфет, фастфуда на бегу. Но память не оживает: она как старая видеозапись без звука, знаешь, что когда-то там был голос, но услышать уже невозможно.
Он делает ещё один укус. Слышит только тупой внутренний звук, простое механическое смыкание зубов. Будто это ест не он, а организм, который временно пользуется его телом.
За окном проходит девушка с пакетами, смеётся кому-то по телефону. Её смех отражается от стекла живым, солнечным звоном. А он жует. Не завтракает. Не наслаждается. Просто выполняет протокол.
Он кладёт вилку, медленно выдыхает и замечает на своей руке тонкие, почти незаметные серебристые прожилки, будто кожа репетирует новый рельеф.
«Еда как синоним жевания», – думает он и записывает это в блокнот.
И впервые признаёт:
мир больше не пытается быть вкусным для него.
День прошёл как серия бесцветных процедур.
Вечер втягивал его в подземелье метро, как в общую воронку, где тысячи людей стекались в одно серое существо. Он стоял на платформе, держался за поручень, не потому что нужно, а потому что так делали остальные. И кажется, именно в этот момент он впервые заметил, что лица вокруг… потеряли различия.
Не в буквальном смысле, не растворились, не расплылись. Нет. Они просто перестали значить. Как будто кто-то снял ярлычки, по которым мозг раньше различал «вот это молодой», «эта женщина устала», «этот парень пьян», «эта девушка грустная». Теперь все лица принадлежали одному статичному выражению, выведенному холодной статистикой.
Он смотрел по очереди на каждого: на мужчину в пальто, на девочку-подростка с рюкзаком, на женщину с пакетом фруктов. И не чувствовал ни раздражения, ни тепла, ни любопытства. Только слабое удивление, будто рассматривал одинаковые маски, продающиеся оптом.

