
Полная версия:
Чешуя

Алексей Волконский
Чешуя
Глава 1. Первые микротрещины
Под ладонью не кожа. Что-то иное, лишённое тепла, будто обмелевшая река под тонким льдом. Я прижал пальцы сильнее, как если бы мог продавить этот слой до живого, но тактильность рассыпалась, ускользнула, оставила меня с ощущением, что трогаю не себя, а муляж, поддельную конечность из музейного фонда, забытую в витрине под тусклой лампой.
Это пятно появилось утром. Или вчера. Или… нет, наверное, утром слишком свежее, еще пахнущее тревогой ночного недосыпа. Я сел на край кровати, стянул рукав так резко, что шов хрустнул и стал рассматривать место чуть ниже локтя. Свет падал косо, цеплялся за едва уловимую матовость, как луч задевает пыльные стёкла аквариума. Вроде кожа. Вроде моя. Но взгляд спотыкался, как будто поверхность пропитали чем-то, что не отражает, а глушит блеск.
«Нерв зажал», «сосуды», «спал не так» – мысли щёлкали одна за другой, пустые орехи. Я пытался выбрать разумную, приличную, чтобы не тревожить себя раньше времени. В метро давка, в офисе холодный кондиционер, в душе слишком горячая вода, ну всё же вместе может дать временное онемение, правда? Я даже вслух пробормотал что-то вроде: «Ничего страшного», но голос вышел бумажным, как справка о состоянии здоровья, которую никто не читает.
Когда я провёл ногтем по этому месту, звук получился глухой. Не шорох кожи, а туманная, мягкая тишь, будто я касаюсь стекла с запотевшей внутренней стороны. Ноготь и кожа не спорили друг с другом, не вступали в привычный контакт, а наоборот, они избегали встречи, словно между ними тончайшая мембрана. Как плёнка на старом молоке, невидимая, но ощутимая, если попробовать нарушить её пальцем.
Я встал, походил по комнате, словно от смены положения пятно могло исчезнуть. Воздух в квартире был влажный, ночь прошла с приоткрытым окном и теперь запах сырого асфальта висел в углах. Лампа на столе моргнула, едва заметно и в этом мерцании текстура кожи проявилась чуть сильнее, как негатив в проявителе. Не чешуя, нет, глупо. Бред. Но что-то от неё было: рябь, едва-едва, будто гладь воды, по которой прошёл ветер и не извинился.
Я прижал ладонь ко лбу – холодная. Или это рука холодная? Пульс под подушечками пальцев бился как-то… экономно, будто сердце решило перейти на режим энергосбережения. Никакой паники. Просто странная вежливая отстранённость, как у врача, который давно выгорел, но всё ещё держит стетоскоп из уважения к профессии.
Слепое пятно. Так и подумалось – слепое. Не безчувственное, а именно слепое: смотрит в мир, но ничего не различает. Я постоял у окна, наблюдая, как прохожая на улице крутит в руках красный шарф, яркий, пронзительный цвет, который обычно режет взгляд. Но я смотрел… и внутри ничего не дрогнуло. Ни восхищения, ни раздражения. Просто факт: женщина, шарф, ветер.
И почему-то именно это, не пятно, не странность кожи – испугало сильнее всего.
Я пошёл к зеркалу. Поднял рукав. Пятно выглядело как участок, на который тайком нанесли слой невесомого лака, чуть помутневшего с краёв. Я попробовал улыбнуться, глупо, но на всякий случай, проверка связи с собой. Получилось криво. Лицо в зеркале наблюдало, но не отвечало. Как будто я смотрю на себя через неотмытое стекло, оставшееся после ремонта.
В груди не тревога, не стук. Тупой, мягкий звук. Как шаг по мокрому картону.
– Пройдёт, – сказал я снова. Улыбка исчезла быстрее, чем появилась.
Но когда я выключил свет и лёг, кожа в том месте будто тихо звенела. Нечего слышать, а всё равно звенела, тонко, как нить, натянутая до предела.
И я тогда впервые подумал, хотя и отмахнулся: а что, если это не исчезнет?
А что, если это вход?
В трещину, которую я долго не замечал.
В комнату внутри меня, где уже давно никто не живёт.
Вот с этого и началось.
Холод пришёл не как предвестник, не как предупреждение, он возник так, как возникает случайная мысль: внезапно, без причины, словно давно ждал своего часа. Герой обнаружил его утром, когда тянулся к кружке с ещё тёплым кофе. Пальцы коснулись керамики, должно бы быть приятно, привычно, буднично. Но вместо этого по коже прошёлся тонкий, ровный ток стылого безразличия. Не мороз. Не озноб. Что-то иное.
Он поднёс руку ближе к свету, словно надеясь увидеть там объяснение. Ничего. Ни покраснений, ни трещин, ни следов ночного сквозняка. Просто лёгкая синюшность под кожей, оттенок, будто вспыхнувший только при его взгляде.
Он попробовал согреть это место ладонью другой руки и тут же отдёрнул её. Не потому что стало холоднее. А потому что не стало ничуть теплее. Как будто внутренняя температура участка тела больше не подчинялась законам физиологии. Как будто у этого фрагмента уже была своя автономная погода.
Он рассмеялся, коротко, сухо, слишком громко для такого утра. «Переохладился. Окно ночью было открыто. Нервы». Разум предложил варианты, щедро, поспешно. Но каждый из них, даже самый логичный, отталкивался от одной предпосылки: это должно пройти.
И всё же, когда он снова коснулся кожи, холод был там. Неподвижный, точный, как линийка.
И страннее всего было то, что он почувствовал не столько дискомфорт, сколько… отсутствие чувства. Как будто нервные окончания, миллионы крошечных посланников живого тела, вдруг решили не реагировать. Забастовка. Тишина.
Он сжал руку в кулак, проверяя есть ли боль? Есть. Значит, живое. Значит, глупости.
Но когда он отпустил, холод остался. Как единственный свидетель того, что внутри что-то уже треснуло, пусть пока и незаметно.
***
Первые проценты. Смешное название для того, что, по-хорошему, не должно поддаваться никакой арифметике. Но именно так он и подумал в тот вечер: что-то во мне уменьшилось. Недобрал процент-другой до самого себя.
Он сидел за рабочим столом, просматривая отчёты, бездумно перелистывая вкладки, которые уже не различал. Экран светился одинаковыми прямоугольниками информации, словно сотами, забитыми мёртвым медом. И вдруг он понял: он читает, но не воспринимает. Не так, как раньше. Не так, как положено живому человеку, который ещё способен цепляться вниманием за смысл.
Раньше мир входил в него легко. Шумы, фразы, движения, даже реклама. Всё отражалось где-то внутри, оставляло отпечатки, царапины, следы. Теперь будто стекло поставили. Внешнее скользит по поверхности, не проваливаясь глубже.
И вот тогда он впервые подумал это слово: проценты.
Не драматично. Не вслух. Скорее… бухгалтерски. Как человек, который замечает, что бюджет уплывает, но пока формально всё в пределах нормы.
Внутри стало на крошечную долю пустее. На две, три единицы ровнее, чем нужно живой ткани. Он словно потерял способность быть вовлечённым ровно на то количество, которое ещё не страшит, но уже настораживает.
Он попробовал ухватить это ощущение за хвост, сформулировать. Получилось странно: будто кто-то осторожно вырезал микроскопический кусочек его собственной реакции, оставив на том месте гладкую поверхность.
Он проверил себя: эмоции есть? Да. Мысли есть? Тоже. Но сам факт проверки был уже тревожен. Ведь раньше он не сверялся с собой, как с механизмом, который можно протестировать.
И, конечно, он попытался рационализировать: усталость, перегруз, осень, серость, недосып. Всё, что угодно. Любая причина, только не та, что пульсировала в глубине сознания холодным эхом: я уже начал уходить от самого себя. На доли, на проценты.
Смешно, подумал он. Никто ведь не умирает по чуть-чуть.
Он ошибался.
Телефон зазвонил в тот момент, когда он машинально перебирал пальцами край стола, пытаясь вернуть себе ощущение тактильного присутствия. Звонок был настойчивый, пронзительный, из тех, что раньше выводили его из себя одним своим звучанием. Он всегда реагировал: раздражением, нетерпением, тревогой, чем угодно. Звонки редко были про хорошее.
Но сейчас ничего.
Экран вспыхнул знакомым именем. Тем самым, от которого у него раньше мгновенно поднимался пульс. Человек, на чьи сообщения он отвечал быстрее, чем успевал подумать. Звонок, который всегда что-то задевал, даже в самые тупые, мрачные дни.
А теперь ровная линия внутри. Прямая, как хирургический разрез.
Он смотрел на танцующие цифры времени вызова, как на чей-то чужой ритм. Он даже отметил: четыре секунды, пять, семь, а у него нет желания поднять трубку. Нет ни чувства вины, ни раздражения, ни того внутреннего толчка, который раньше подбрасывал его руку к телефону автоматически.
Словно инстинкт, изношенный до прозрачности, наконец перестал работать.
Холод прошёлся по нему не как эмоция, а как физическая тень. И он вдруг понял, насколько тихо и незаметно в нём обломался механизм привязанности. Тот, который обычно звучал внутри при виде имени на экране. Тот, что раньше создавал тепло, пульсацию, дрожь.
Теперь пустой отклик, будто удар по барабану, натянутому на пустую раму.
Он всё-таки ответил, почти из любопытства, как человек, нажимающий на кнопку, чтобы проверить, работает ли устройство.
– Алло, – сказал он.
Голос в трубке был радостным, живым, тёплым и от этого разница казалась ещё страшнее. Будто его собеседник разговаривал с витриной, глядя в стекло, уверенный, что там человек.
Он отвечал правильно, по смыслу, по логике. Но каждое слово звучало, как функция, как рабочая операция. И весь разговор прошёл мимо него, не задержавшись ни в сердце, ни в памяти.
Когда звонок оборвался, он несколько секунд смотрел на чёрный экран. На своё отражение в нём, чуть бледное, чуть уставшее.
И впервые ощутил не страх, а… странное спокойствие. Как будто кусок его душевного протокола просто отключили и вместо хаоса пришла тишина.
Тишина. Тонкая, безэмоциональная. Чужая.
Эта тишина внутри так и не нарушилась. Не нарушилась она и тогда, когда пришло сообщение о смерти.
Поэтому похороны случились будто между делом, как если бы кто-то внёс их в его календарь между «оплатить коммуналку» и «сдать отчёт». Утром пришло сообщение: дата, время, адрес. Ни слова о том, как держаться, ни просьбы приехать, ни объяснений. Просто факт. Координаты. Маршрут.
Он посмотрел на экран, кивнул себе, так же, как кивают, когда приходит уведомление от банка и пошёл собираться. Всё происходило в той новой, странной ровности: без волн, без сквозняков внутри. На какой-то секунде он поймал себя на мысли, что должен бы почувствовать хотя бы привычное горькое сжатие. Хоть что-то. Но внутри бухгалтерия.
Чёрная одежда? Есть. Документы на вход? Есть. Цветы? Можно купить у метро, там всегда стоят. Он вёл себя как человек, который давно решил, что эмоции это роскошь, которую не прописывают по умолчанию.
Процедура.
На кладбище было ветрено, но холод, который давно поселился в его руке, был сильнее любого природного. Он стоял чуть в стороне от остальных. Не потому что хотел. Просто так вышло. Люди вокруг плакали, вздыхали, перекидывались короткими, разорванными фразами. Их присутствие вибрировало. Живыми, больными, неровными чувствами. Он видел всё это глазами, как видят свет фар в тумане: расплывчато, без привязки к себе.
Ритуал начался. Священник произносил слова, которые должны были касаться сердца. Для всех вокруг касались. Он видел, как подрагивают плечи, как кто-то вытирает слёзы рукавом. И ловил себя на мысли: интересно, какая именно часть меня должна реагировать сейчас? Где она была раньше? И почему её нет?
Он шагнул ближе, чтобы бросить цветы на крышку гроба. Это движение было правильным, уместным, социально корректным. Он сделал его аккуратно, как делает рабочий, выполняющий инструкцию по технике безопасности.
И вдруг ощутил, что вазончик с цветами весит меньше, чем должен. Или ему только показалось? Руки будто не регистрировали веса. Как будто между ним и предметами возникла тонкая прослойка воздуха.
Когда траурные слова смолкли и люди начали расходиться, кто-то положил ему ладонь на плечо. Тёплую, живую. Он понял это умом. Но телом нет.
– Держись… – сказали ему.
Он кивнул, но внутри не было ни отклика, ни протеста, ни благодарности. Только пустой регистр: фраза поддержки, следует кивнуть.
И самый страшный момент наступил уже у выхода. Он обернулся, глядя на свежее место в земле и осознал простую, ледяную правду: он не чувствует утраты. Он знает о ней. Он понимает её. Может описать, может объяснить, может сделать выводы.
Но не чувствует. Совсем.
Как будто похоронили не только того, ради кого собрались люди, но и какой-то прежний слой его собственной души. И лопата прошлась по нему так же равнодушно, как по земле.
Вернувшись с кладбища в пустую квартиру, он поставил эксперимент.
Начал он почти невинно, из той же странной научной осторожности, с которой люди проверяют температуру чайника, прежде чем взять его в руки. Просто… любопытство. Контрольный тест. Сверка систем.
Сначала укусил себя за костяшку. Легко, на грани. То, что раньше вызывало мгновенную вспышку раздражения, теперь отозвалось тупым, задержанным эхом. Не боль, а память о ней. Будто он нажал кнопку, а механизм, который должен кричать, решил лениво не выходить на смену.
Он нахмурился. Усилил давление зубов.
И снова почти ничего. Как будто нерв, получив сигнал, сделал вид, что не заметил входящее. Пропустил его в корзину. Устал.
Его это встревожило не сразу. Скорее… задело профессионально, по-человечески рационально: так, тело, объяснись. И он пошёл дальше, осторожно, без фанатизма.
Провёл по коже тупым концом ручки. Надавил. Смотрел, как белеет след, как медленно возвращается цвет. Физиология работала исправно. Но внутренний отклик, тот электрический микровсполох, который всегда сопровождает боль, исчез.
Он схватил булавку. Поколебался. Потом уколол себя в то самое место, где обычно особенно чувствительно.
Вдохнул будто по привычке, а не из-за ощущения. Лёгкий укол был… фактом. Точкой давления. Событием, а не опытом.
Тело признало воздействие, но отказалось расшифровать его эмоционально. Нервная система работала, как бухгалтерия: входящий сигнал – регистрировать. Воспринимать? Нет, извините, время работы окончилось.
Он попробовал сильнее. Ещё сильнее. И вот тогда, впервые почувствовал что-то. Но не боль, а странное покалывание, похожее на слабый электрический ток. Как будто у него под кожей включился прибор, фиксирующий нарушение, но не понимающий, как оно связано с человеком.
Он остановился.
Долго смотрел на крошечную каплю крови, проступившую на поверхности. Она казалась слишком яркой, слишком живой, слишком настоящей рядом с его онемевшей тенью.
И впервые за всё время ему стало по-настоящему не по себе, не потому что он что-то почувствовал, а потому что не смог.
Он осознал: боль это последняя крепость. Пока она есть, человек привязан к телу, к реальности, к миру, к самому себе. Он может бояться её, избегать, ненавидеть, но она держит его в живых. Гарантирует: связь не разорвана.
А у него эта крепость уже начала выпадать камнями.
Он поднялся, вымыл руки, посмотрел в зеркало. И сказал себе почти шутливо, будто желая вернуть нормальность:
– Ну что, дружок… теперь ты ещё и нечувствительный.
Зеркальное отражение не возразило. Оно только будто стало чуть более прозрачным.
Он включил душ почти на максимальный холод, так, чтобы от одного только шипения воды по трубам тело обычно сжималось заранее, ещё до первого контакта. Он помнил, каким это было раньше: резкий удар, обжигающий своей стужей; вдох, превращающийся в рывок; мгновенная вспышка жизни под кожей, как будто организм кричал: я здесь, я жив, не смей меня так будить.
Теперь ничего подобного.
Он шагнул под струи. Вода хлестнула его по плечам, по груди, по лицу. Хлестнула жёстко, а он лишь отметил в уме: температура низкая. Мышцы должны бы дёрнуться, но не дёрнулись. Кожа должна бы побледнеть и побледнела, но он увидел это глазами, а не почувствовал. Он стоял, словно мраморная фигура, по которой льётся дождь.
Холод был внешним. Абсолютно внешним.
А внутри тишина. Тёплая, ровная, почти уютная. Не та теплота, что согревает, а та, что заполняет пустоту, чтобы она не звучала слишком громко. Он чувствовал её, как чувствуют закрытую комнату, в которой выключен свет: там ничего нет, но там спокойно.
И вот в этой контрастной сцене когда кожа леденеет, а душа глухо молчит, он впервые понял масштаб происходящего. Не просто «микотрещины», не странные сбои. Что-то глубинное стабильно выключалось в нём, уходило в спячку, как зверь в середине зимы. Только этот зверь его собственная человечность.
Он прислонился лбом к холодной плитке, должен бы вздрогнуть, но не вздрогнул. Вода стекала по нему, как по камню, оставляя мокрые дорожки на теле, но не оставляя следов внутри. Он стоял так несколько минут, возможно намного дольше, потому что время тоже стало чем-то внешним.
И в какой-то момент ему пришла мысль, тихая, ясная:
Я не мёрзну. Я не согреваюсь. Я не реагирую. Я становлюсь стабильным. Слишком стабильным. Как будто внутри меня наступила бессрочная погода.
Он выключил воду, провёл рукой по коже. Холод скользнул под пальцами, но казался таким же нейтральным, как цвет стены или звук вентиляции. Сгустком данных, не ощущением.
И самое страшное что ему это понравилось.
Эта тёплая тишина. Эта ровность. Это отсутствие внутреннего сопротивления. Это новое состояние, спокойное и безликое, как туман.
Он вышел из ванной, оставляя мокрые следы на плитке и поймал себя на мысли:
Если всё так тихо внутри… значит, что-то очень громко треснуло где-то глубоко.
Последующей ночью ему приснилось небо, серое, без движения, как старая плёнка, застывшая в проекторе. Он стоял под этим небом, босой, на какой-то поверхности, которую не мог опознать: то ли соль, то ли лёд, то ли стекло, покрытое инеем. Оно хрупко звенело под его шагами, будто предупреждая.
Во сне он был без одежды. Голый, как младенец или как труп и сам не понимал, что из этого точнее. Кожа на руках была матовой, чуть шероховатой, почти не принадлежала живому человеку. Он поднял ладонь к глазам и увидел первую трещину.
Она появилась не резко, а медленно, как пересохшая земля в засуху. Сначала тончайшая линия, едва заметная. Потом разрыв, уходящий глубже. Он смотрел на неё не со страхом, а с тем же вниманием, с каким наблюдают трещину на стекле телефона: раздражающе, оценивающе, без паники.
И трещина пошла дальше.
По предплечью. Через локоть. Вверх, к плечу.
Не больно. Просто… звук. Лёгкое крррр, будто кто-то проводил ногтем по льду.
Он попытался заговорить, сказать «остановись», «хватит», «я ещё здесь», но вместо слов из него вылетал пар. Холодный, как дыхание мёртвого зимнего ветра. Пар рассеивался мгновенно, будто не желал оставаться рядом.
Он ощутил, как кожа на груди начинает расходиться, медленно, равномерно, подчиняясь какой-то внутренней геометрии. Словно тело помнило заранее, по каким линиям ему положено расколоться. Трещины спускались к рёбрам, поднимались к ключицам, ползли к шее. Внутри не было ни боли, ни страха, только чувство неизбежности, как при неизбежном падении стакана со стола.
Он снова попытался дотронуться до себя, пальцами правой руки к левой стороне груди. И увидел, как кожа под пальцами отваливается небольшими пластинками, тонкими, полупрозрачными, как ледяная чешуя. Они падали к его ногам и поверхность под ним начинала покрываться маленькими, звенящими осколками.
И вот тогда он услышал звук.
Тот самый, который бывает у толстого льда весной, предупреждающий, низкий, глубокий, рвущийся из самых недр. Звук надломленного внутреннего мира.
Крррррак… кррррррак…
Он понял: это не поверхность трещит. Это он.
Шея начала трескаться. Под подбородком появилась длинная, чёткая линия. Он видел, как она расходится, как раскрывается. Ему казалось, что сейчас он развалится на две ровные половины как расколотый камень.
И среди всего этого он внезапно поднял глаза.
Перед ним стояло что-то. Или кто-то. Тень. Силуэт. Не человек, но форма человеческая. Она была гладкой, как из чёрного стекла. И у неё не было лица, только пустая поверхность, отражающая его самого, покрытого трещинами.
И эта тень сказала беззвучно, губами, которых тоже не было:
Ты уже наполовину снаружи себя.
Он хотел проснуться, но не смог. Потому что сон и явь треснули одновременно в унисон.
Он вздрогнул в кровати. В темноте. В тишине.
Первое, что он сделал это провёл ладонью по груди.
Кожа была целой.
Но ощущение линий, холодных, ровных, прорезавших его изнутри, осталось, как след от морозного стекла на ладони.
Он проснулся не сразу, сначала вынырнула рука, потом взгляд, потом это слабое, противное ощущение, будто мысль пытается встать на ноги, но цепляется за что-то вязкое. Комната была тёмной и тишина в ней казалась чужой, пришлой. Как будто она поселилась тут без спроса.
Он перевёл дыхание. Сел. Почувствовал, как простыня липнет к спине чуть влажным пятном как едва заметный след сна, как конденсат на холодном стекле.
И вот в этот момент без пафоса, без внутреннего монолога, он машинально потянулся к тумбочке. Нашёл блокнот. Тот самый, куда он записывал когда-то нормальные вещи: покупки, идеи для работы, фразы, которые годами считал “умными”. Сейчас все эти записи выглядели бы как пыль на рояле, оставленном в заброшенном зале.
Он щёлкнул ручкой.
Страница сначала слепила белым, агрессивным, каким бывает белый лист, когда на него падает тусклый ночник. Рука его дрожала не от страха, дрожь была техническая, как у человека, который слишком давно не спал.
Он задумался всего на секунду.
Как это назвать? Как ухватить то, что расползалось сновидением, что трещало внутри него тонкой геометрией? Как обозначить не боль, не симптом, а сам факт того, что внутренний мир начал уходить в минус, тихо, аккуратно, почти вежливо?
Возможно, он искал слово, которое бы не звучало ложью. Впервые за долгое время.
И оно пришло.
Короткое. Ровное. Странно точное.
Он вывел его медленно, будто следил, как игла царапает винил:
Стадия: Онемение
Чернила чуть растеклись. Или это рука дрогнула? Или бумага не выдержала какого-то внутреннего напряжения? Он разглядывал эти два слова, как в детстве разглядывал бы насекомое под стеклом и вдруг понял: он поставил диагноз тому, что давно уже не пытался лечить.
Буквы, казалось, вплоть до последнего штриха были слишком холодными, слишком ровными. Не человеческими. Он провёл подушечкой пальца по надписи и ощутил, что пальцы не чувствуют легкого сопротивления бумаги. Словно бумага стала гладкой, нечёткой, стеклянной.
Как его кожа.
Он закрыл блокнот.
И впервые за весь день его сердце сделало странное движение, не удар, не толчок, а будто попытку вспомнить, как это делалось раньше.
Ночь стёрла даже ту слабую вибрацию, что заставила сердце симулировать память. Утром система была стабильна.
Он не знал, когда именно это произошло. Не было вспышки, сигнала, внутреннего удара ничего такого, что можно было бы назвать моментом. Всё случилось тише, чем шаг на снегу, медленнее, чем испарение воды со стекла.
Граница пересеклась так, как пересекают мелкую царапину по пути: ты не чувствуешь её, пока не увидишь кровь.
Утро было обычным. Слишком обычным. Он вышел на кухню, включил чайник, услышал его привычный металлический вздох. Открыл окно и вдохнул воздух, ещё тёплый от ночи, с примесью выхлопов и чего-то влажного, городского. Всё это когда-то вызывало раздражение, живое, колющее. Сейчас просто данные, как строки в таблице.
Он взял кружку. Кружка была шершавой по краям, он помнил, как пару месяцев назад уронил её в раковину. Тогда он выругался, открыл маркетплейс, чтобы купить новую. Сейчас он ведёт пальцем по трещине и… ничего. Просто трещина. Факт. Координата в пространстве.
Он сел за стол. Лампочка мигнула, бросив на стол рваную тень. Где-то за стенкой кашлянул сосед. Кашель влажный, проживающий свою отдельную жизнь. В другом углу квартиры что-то тихо тикало, как сердце старых часов, забытых на шкафу.
Он слышал всё. Абсолютно всё.
Но ни один из этих звуков не входил в него.
Он был в помещении, но будто снаружи его же тела. Где-то между стеной и собственными рёбрами.
Он пил чай. Чай обжигал язык, механически, предсказуемо, но этот ожог не оставил следа внутри. В груди пусто. Нет, не пустота даже. Пустота была бы пространством, в котором можно упасть. Здесь не было пространства. Не было глубины. Только плоскость. Как холст, на который никто не наносил мазок.
Он увидел на столе блокнот. Тот самый. Страница была чуть приоткрыта, как рот у человека, который хочет что-то сказать, но не решается. Он открыл его одним пальцем. Слова “Стадия: Онемение” смотрели назад. Строго, тихо, осознанно.

