Читать книгу Шепот зеркал (Алексей Омутов) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
Шепот зеркал
Шепот зеркал
Оценить:

3

Полная версия:

Шепот зеркал

Алексей Омутов

Шепот зеркал

Предисловие

Когда мы видим сон, ничего из того, что есть во сне, не имеет значения, кроме того, что мы спим. События этой книги произошли в основном на Земле, в промежутке между небом и адом, в парадоксальном мире, наполненном катастрофами. Катастрофа во всем – в судьбе человека, природы, мира. Даже рождение здесь уже само по себе (в некотором смысле) катастрофично. Все, что возникает, моментально оказывается перед лицом смерти и уничтожения. Сама реальность висит на волоске, как песчаный замок в ожидании волны. Казалось бы, зачем тогда все? Зачем познавать красоту, если она будет неизбежно уничтожена, раздавлена, стерта?

Катастрофа – не просто разрушение; это, прежде всего, трансформация. То, что разрушимо, умрет и без катастроф. Человека внутренне травмирует внезапность и мощь таких явлений, ведь сама его жизнь внезапна и скоротечна. Он не готов терять все, не понимая, что ему все равно придется это сделать. А то, что нерушимо, не умрет никогда – вопрос лишь в поиске и обретении этого. Хотя обладать здесь тоже нечем – нужно просто быть этим. И, если будет разрушен последний источник красоты, красота все равно останется, как закон, который не пошатнуть. Таким образом, через разрушение, за красотой мира видна высшая красота. Какой бы болезненной не была эта трагедия, но, уничтожая вещь, мир как бы приоткрывает истинную ценность этой вещи, выходящую за пределы ее существования на земле. Таким образом, катастрофы – это центры, узлы, двери в тайну. И, какими бы пугающими они ни были, в них нет ничего “плохого” – это обновление, возможность прихода новой жизни. Для человека же, скорее всего, это – гибель, но в последнем падении есть катарсис, который наполняет смыслом его существование. В этом сияющем полете он теряет все. Все, что знал о себе и о мире. Но такая потеря есть очищение.

“В доме Отца Моего обителей много”. Миры в бесконечном многообразии в некотором смысле сложнее, чем Первоначало. Именно в мирах кроются намеки на то, чего нет и даже на то, чего быть не может. Лишь намеки, потому что само по себе это лежит совсем не в мирах… Но об этом нельзя сказать никаким языком – только молчанием.

За истинными словами стоит молчание. Ситуации, описанные в книге, взяты из реальной жизни, которая вокруг нас – да, они в самом деле произошли. Но достаточно посмотреть на них несколько другим взглядом – и над ними, как тень присутствия, возникнут иные величины, без которых ничто не имело бы смысла.

А происходит, собственно, то, что через такие щели и разломы в привычный ход вещей потусторонним ударом вторгается необъяснимое. Среди хохота, страдания, любви, смерти, счастья, парадоксов, выброшенных в мир, – среди праздника, который ужасен.

Земной мир сочетает в себе все – то, что наверху, внизу, и то, что ни там и ни там. В разные временные циклы этот баланс мог меняться. Сейчас – эпоха в некотором смысле смутная, и родившемуся здесь и сейчас можно было бы посочувствовать, но в недоступном космическом холоде нет места сочувствию. Казалось бы, в чем может быть ценность этой ситуации? В том, что луч света тем ярче, чем чернее тьма вокруг. Пророки могут приходить в ад. Поднять голову вверх – уже признак пробудившегося. В другой ситуации не было бы возможности для столь ослепительного прорыва – луч просто растворился бы в море всеобщего света, “золотого сна”, в котором существо имело бы доступ к высшему уже по праву рождения, но было лишено возможности выхода за пределы этого ограничения, пусть даже такого. Ведь свет – тоже в своем роде ограничение.

В каждом мгновении кроется чудо. Оно может проявляться как угодно или не проявляться вовсе, но можно его увидеть. И нет никаких гарантий, что оно не окажется травматичным для существа, сознания или, чего доброго, для мира. Чудо способно прорвать то, что человек понимает под реальностью, но это и будет шокирующей возможностью выхода за пределы. Вопрос – за пределы чего – открыт. Как минимум, он ограничен тем, что способен выдержать человек. Иначе исход может стать фатальным. Так называемая физическая смерть – наименьшее из возможных последствий. Куда большую беду несет глобальная гибель существа, когда оно, по сути, перестает существовать во вселенной без возможности воплотиться когда-либо вновь.

Расширение человека, как существа, даже потенциальное, порождает его причастность к другому уровню потрясений – неким транс-катастрофам, которые затрагивают уже весь пласт видимых и невидимых миров. Известны гипотезы, что, на уровне вселенского размаха, с периодичностью в неопреде- лимо-огромные промежутки времени мир как бы меняет свой облик. Земля способна на это. Естественно, для большинства такие катаклизмы смертельны, но в широком смысле – необходимы, так как по-другому невозможно обновление, о котором было сказано выше. Можно вспомнить хотя бы теорию катастроф. Если говорить о транс-катастрофах, то здесь человек и трансцендентное оказываются по одну сторону. Надлом реальности уводит к тому, что является потусторонним по отношению к самому потустороннему.


Но все же устремимся в миры. Миры начинаются тогда, когда в них входит свидетель. Без свидетеля никакие миры невозможны – никто просто не мог бы утвердить их существование. Следовательно, свидетель является творцом. Творец, входящий в свое творение, и, соответственно, “в себя” видит все, даже скрытое. Кроме одного – он не может увидеть самого себя.

И некому, в свою очередь, засвидетельствовать его. Он безуспешно “ищет” себя, хотя, как можно “найти” то, что никогда не терялось? К тому же, он ищет тем способом, каким воспринимает объекты, но взгляд работает лишь “наружу”. Даже в этом случае он видит не сами предметы, а некую картину, отражение в зеркале, которое, по сути, формируется, как лучом проектора, его собственным взглядом и зависит от свойств зеркала. Создается ситуация, в центре которой, как точка – свидетель, а со всех сторон – зеркала, бесчисленное число зеркал, каждое из которых отражает уникальное изображение одного и того же свидетеля, а между отражениями может и близко не быть ничего общего. Огромная система зеркал формирует реальность. Но реальной реальность делает лишь ее создатель – свидетель, который не знает, не помнит и не видит истинного себя. Вместо этого он идентифицирует себя, как одно из отражений в зеркале и начинает проживать жизнь “персонажа”, как свою. Нельзя сказать, что отражение свидетеля – свидетель, ведь это лишь отражение, но и нельзя сказать, что не свидетель, ведь это его отражение. Странным образом иллюзия формирует истину. В земном мире – в той части реальности, где истина может присутствовать лишь как скрытая тайна. В некотором смысле этот механизм тоже катастрофичен. Хотя пути решения существуют. Таким свидетелем, конечно, является в том числе и человек – образ и подобие Божие, в котором потенциально заложены возможности самого Творца. Человек создает Вселенную, но забывает, что создал и входит в нее, как гость. Одна из высших целей человека – узнать это и прийти к Себе. Тогда он пройдет через любую смерть.

Если установить зеркала друг против друга, получится бесконечный коридор с двойниками – они все возникли из центра, но похожи ли двойники? На центр, друг на друга? Чем дальше эти отражения от наблюдателя, тем более они размытые, неопределенные, недостоверные – они будто уже самостоятельные. Того и гляди, пойдут сами по себе невесть куда. Так и ходят, слепые.

Глядящий в зеркало верит тому, что видит. Также как спящий верит сну. Верит тому, что сам творит. Творец не может не творить. Но войти в сон можно, только уснув. Иначе говоря, творец, в некотором смысле, запечатан в ловушку собственного творения. Он не может не творить, но войти в творение он может только в некоем “костюме” – в теле, в виде существа, в виде некого протагониста – персонажа, которого сам (невольно?) создал и отождествился с ним, отражения

в любом из зеркал, которое принял за самого себя, но кем не был и не будет никогда. Протагонист умрет, но творец останется – в этом закон. И если спя- щий не поймет, что он лишь видит сон (и если он погибнет в этом сне), то он может умереть на самом деле. Иного “безопасного” способа войти в сон не существует. Но он должен войти в творение в виде свидетеля, чтобы засвидетельствовать творение – без этого процесса не было бы самих принципов творения и творца. Можно даже сказать, что… творение создает творца. Но войти можно только посредством некого отчуждения – он должен забыть, потерять себя, должен представить себя “протагонистом” и поверить в это, фактически рискнуть умереть вместе с этим персонажем, так и не сумев пробудиться. Рискнуть стать отражением – в иллюзии, в зеркалах, которые создают реальность, ее же и скрывая. Форма, в которой творец может войти в творение – душа, сознание, тело, – иллюзия ради иллюзии. Другой вопрос – зачем все это нужно? С одной стороны, человек не может приблизиться к пониманию “целей” Первоначала, но с другой – кому, как не человеку думать об этом, ведь он – образ и подобие…

Истории этой книги стали возможны в ловушке из зеркал, увиденные отражениями в отражениях. Они считают друг друга чем-то отдельным, не зная, что не может быть ничего отдельного. Зеркала не выпустят свои отражения. И спящий не должен проснуться. Иначе зеркала просто рухнут – рухнет и мир, который существует в них, как на экране. Главное правило игры в том, чтобы свидетель, всевидящий, но слепой в главном, никогда не вспомнил себя. Он может видеть только то, что ему покажут зеркала. Происходящее в зеркале парадоксальным образом намекает на то, что есть что-то за зеркалом. На гладкой поверхности появляется рябь, неуловимая, непонятная. Истина стремится прорваться даже там, где ей нет места. Свидетель чувствует эту рябь, дрожь, шепот. Шепот, который не может быть до конца разгадан, который берет начало в том, чего “нет”, но что больше всего, что только можно знать.

Праздник, который ужасен

Крах

Как считаете, Николай Львович, наступит время, когда медицина победит смерть? – покраснел молодой аспирант.

– Если говорить о самой смерти, как явлении, Сашенька, то при чем тут медицина? – врач, Николай Львович, произносил каждое слово так, будто знал то, чего знать нельзя. – Конечно, за последний век она совершила прорыв, и это еще даже не начало. В будущем научные достижения, тем более в медицине, могли бы перевернуть мир, да так, что и представить невозможно! Правда, люди бы переквалифицировались в анти-людей, получив слабо ограниченную продолжительность жизни…

Саша тяжело нахмурился.

– Нет-нет, – усмехнулся Николай Львович, – Не думайте, Сашенька, не думайте. Нам с вами никак до этого не дожить.

– Каких таких анти-людей? – замотал головой Саша.

– Речь вовсе не о морали, молодой человек, как могло бы показаться… – Николай Львович внутренне вздрогнул от собственных слов. – Оставим это! Можно победить болезни и старение, но “победить смерть” – это все равно, что “победить жизнь”. Нечего побеждать. Смерть – закон, данность, фундамент этого мира, если угодно.

Он взял в руки стеклянный больничный стакан:

– Пока есть возможность этому стакану разбиться, ни о ка- кой “победе над смертью” говорить не приходится. И дело не в хрупкости стекла.

– Я понял, Николай Львович, – лицо Саши внезапно разморозилось, – победит то, что неразрушимо.

Николай Львович странно улыбнулся и кивнул.

– Только эта победа лежит не в нашем уме, – подумал Саша.

Начинался прием больных. Саша видел Николая Львовича и себя – он был молодым человеком, в меру взъерошенным и приличным, с худощаво-пытливым силуэтом. Николай Львович очутился поставленным над ним на данном отрезке земного сна, называемого жизнью. Иногда они смотрели друг на друга, как будто

смотрели в непостижимое. В большое окно безотносительно лился дневной свет. Сашин наставник просматривал больничные карточки – там явно скрывалась тайна, по своим размерам превосходящая саму себя. Вода в графине на столе казалась инфра-льдом. Раздался слабый стук, и дверь приоткрылась – оттуда возникла обреченно пожухлая голова довольно молодого мужчины. “Входите”, – сказал Николай Львович. Началось.

– Мне все хуже и хуже, – говорил мужчина – Знаете, сейчас я думаю о том, что, если бы мог, сделал в жизни все по-другому. Я, пожалуй, и не жил никогда. Разве возможно, чтобы не было совсем никакого шанса?

Его слабые руки перебирали не то платок, не то какой-то листочек. Саша невольно опустил глаза от его взгляда, в котором сошлись запечатанная безысходность, отчаяние, но, вместе с тем, бескрайняя жажда жизни. Этот взгляд невольно цеплялся даже за занавеску или простую шариковую ручку, как источник надежды. Он смотрел внутрь двух людей в белых халатах и пытался пробиться к разгадке личного спасения.

– За что мне это, – шептал он, закрывая лицо, – Мне всего сорок лет.

Саша увидел, как Николай Львович погрузился в раздумья, глядя на результаты обследования, и счел эти раздумья профессиональными, однако, в докторе проглядывалось и нечто такое, чего Саша никогда в жизни ни в ком не видел.

– Кто ставил диагноз? – спросил неизвестно у кого Николай Львович, ткнув ручкой в страшные слова на бумаге, в которых не было никаких шансов на лечение, даже на мнимую отсрочку.

Никто не ответил. Слова диагноза, как бывает с любыми словами, сами по себе страшными не были – страшным был мир, в которых смысл этих слов приобретал плотность.

– Доктор? – задрожал голос мужчины, словно оторвался от него и, пролетев сквозь сидящих, как птичка, унесся куда-то за окно – в небо.

Саша вздрогнул, не к месту подумав, что не помнит момента, когда решил стать врачом, и растерянно посмотрел на Николая Львовича, который, видимо, один знал все, как оно есть. Николай Львович очень непросто вздохнул и очень просто сказал:

– Вы здоровы.
Мужчина впервые поднял голову, вряд ли будучи готовым к такому, но по нему прошла волна облегчения, которого он уже не должен был испытать.

– Не может быть! – ахнул спасенный.

– Уважаемый, – Николай Львович еще более посерьезнел, – вы слышите меня? Не надо занимать приемное время, у нас действительно больные люди на очереди, не то, что вы.

– Да как же?! – на лице бывшего пациента появился нервный румянец, – А симптомы, анализы, дурные сны? Не бывает таких ошибок!

– И не такое бывает, – невозмутимо остановил его Николай Львович, – Переутомление, нервное напряжение, тщетность жизни – и приплыли. Я могу выдать удостоверяющую справку, только не сегодня, а, скажем, через неделю. Вдохните, наконец, воздух, проведите время с близкими, вспомните о счастье – и не откладывайте!

Мужчина поднялся, несмотря на слабость, в которую сам себя по большей части загнал, и пошел к выходу, его силуэт заметно выпрямился.

– Спасибо, – он остановился и обернулся у двери – его взгляд был живым.

Он вышел, и дверь закрылась. Саша, раскрыв рот, смотрел на происходящее.

– Николай Львович…, – охнул было Сашенька, но его наставник громко сказал:

– Следующий!

Ввели женщину, для которой давно и полным ходом шло тяжелейшее лечение. Ее глаза от слез, которых больше не было, превратились в туман, а тонкие волосы напоминали старушечьи. Саша уже косился на Николая Львовича – что на этот раз? Судя по наблюдению за больной, ее состояние стремительно ухудшалось. Лечение этой болезни, от бессилия человека придуманное, скорее, как оправдание, нежели как надежда, разрушало ее организм еще больше, чем патология на данной стадии, и, по идее, должно было уничтожить ее как раз оно. Женщина, не замечая никого, смотрела в нижний угол кабинета, где была одна пустота. Она явно не видела смысла в том, что пришла сюда и в том, что вообще ходит, дышит, просыпается среди этой боли. Ей вряд ли было интересно, что она услышит здесь, хотя…

– Не бывает полного отсутствия надежды, – подумал Саша, глядя на ее злокачественно-изломанные ногти, – даже если она сама уже не верит, вера все равно спрятана где-то внутри нее. И перед лицом смерти человек таит эту искру.

Саша сделал дерганый глоток из графина. Доктор немного поднял брови:

– Да у нас редкий случай – болезнь отступила перед терапией. Ваш курс окончен, поздравляю. Вы измучены, разумеется, но это дело времени.

Женщина посмотрела на окно – далеко вверху было небо, среди которого в свободном одиночестве парила птица. Уголок ее губ едва заметно шевельнулся. Надолго повисло молчание. И опять в Николае Львовиче пронеслось нечто такое, что было страшно видеть. Саша с другим сопровождающим провожал ее до палаты, ничего не понимая, но боясь выдать это непонимание самому себе. Бредя по больничным коридорам, он видел разных людей, внутри каждого из которых была отдельная душа. Их взгляды и болезни были разными, но общим казалось желание жить – вопреки всему, в любом виде, а желание исцелиться сводилось к желанию быть, не прекращаться.

– Он умирает? Так ведь все умирают. Мы каждую секунду только и делаем, что умираем – это заложено в любом существе, чему удивляться? – услышал он.

Когда он вернулся, Николай Львович вел беседу со следующим пациентом – тот был совсем молодым, веселым и полным сил человеком, прошедшим обследование для проверки здоровья.

– Ни малейшего отклонения, ничего, – был вердикт доктора. Молодой человек с улыбкой глянул на вошедшего Сашу, поднялся, поблагодарил и вышел. Саша скосил глаза на его показатели – там не было ничего хорошего, и, предположительно, совсем скоро для парня должен был начаться ад.

– Какая жестокость! – не выдержав, бросил в лицо Николаю Львовичу Саша. – Зачем давать им этот мираж, когда надежде тут почти не место?

Тот посмотрел на аспиранта так, что Саша застрял в собственной трехмерности.

– Идем, – наставник увлек его за собой.

Они вышли в больничный дворик, где не было ни души, ни даже шороха. Сашины мысли замерли.

– Слушай, – в пугающе-нездешнем покое голоса Николая Львовича возникло это простое и странное слово.

И Саша услышал. Над миром (и, пожалуй, над небесами) звучал, без начала и конца, всепроникающий крик. Он походил на человеческий, но человек не может кричать на всю вселенную. В крике была вся боль мира, глубинная и малодоступная восприятию даже ангелов. Крик граничил с вечностью. “Он слышен, пока существует мир”, – можно было бы подумать, если бы “тот, кто может думать” не был стерт этим криком, который в са-мом деле начался и закончится вместе с миром. Он – основа, без которого невозможно ничто, даже свет, даже любовь. Саша, распыленный криком по вселенной и, фактически, переставший быть “сашей”, повернулся и увидел черную пустыню, над которой вместо неба было что-то другое. Он пошел туда и скрылся из вида. Николай Львович, провожая “сашу” взглядом, знал, что у него все будет хорошо, знал, что каждое прожитое мгновение стоит того, чтобы жить; что это мгновение – и есть вечность, если учесть одну тайну…

Николай Львович знал и нечто другое – непостижимым образом, как случайность, парадокс, как насмешка над ним и над всем. Он был единственным человеком на земле, кому было открыто – завтра наступит конец света.

Игра в ящики

Эта история случилась с одним потерянным молодым человеком, который не понимал разницы между Богом и призраками, в настолько маленьком городке, где даже не было ни одной одинаковой собаки, а люди находились, как в живом микрохаусе, русские, остервенелые, но мирные. Время имело здесь меньшую стремительность, чем глобальные процессы планетарно-космического сдвига. Дни начинались ранним утром. В такую действительность могли бы вписаться приличного уровня монахи, но они в этом городке отсутствовали.

Родя Смородин вывалился из дома чуть свет – прошлой ночью умерла соседка, вдова Акулиха. Родион постоял у подъезда, поплевался. На улице уже покуривали мужички, кто-то в траве только просыпался. К смерти здесь относились, как к нормальному ходу вещей. Ну, родился человек, ну, умер – кто от водки, кто от работы, – всему свое время, в конце концов. Акулова не имела отношения ни к водке, ни к работе, но все равно умерла. Мгновенно, во сне, даже не хихикнув. Тело ее было настолько огромным и плотным, что как бы намекало на то, что спокойно может сожрать человека. Родя увидел ее, когда зашел в дом – она лежала, монументальная и розовощекая, как на выданье. Даже никто не плакал, все было деловито и сурово. Потом – похороны, где тело, традиционно в гробу, опустили в землю. Для Смородина все это пронеслось в каком-то бессмысленном тумане. Ночью он обыкновенно уснул.

Во сне к нему явился живой гроб Акуловой. В этом сне Родя был вовсе не Родей, а обезличенным созерцающим элементом, поэтому он не испытал ни испуга, ни чего-либо. Гроб проявлял тайную активность, а Акулова оставалась как бы за скобками. Она казалась неким позитивным началом, ставшим таковым исключительно после смерти. Но все же, где Акулова? Пустой гроб висел в пустоте всю ночь.

Испугался Смородин уже утром, когда проснулся и понял, что он – человек.

– К чему снятся гробы? – метался он внутри себя. – Тем более – пустые?

Он глянул на свое мятое лицо в зеркале и удостоверился, что все же существует, пусть столь придурковато. К обеду он уже осоловело пялился из окна на малоинтересные уличные события. Его полуустойчивый ум как бы пытался вернуть все на свои места, чтобы не рухнуть, а так называемая память – заодно с ним. Время опять пошло обыкновенно. Родион смотрел на все и думал, откуда вообще берется жизнь.

– Из намека на жизнь, – мгновенно получил он ответ внутри своей головы.

Когда Родя уснул опять, пустой Акуловский гроб был тут как тут. На этот раз Смородин перепугался не на шутку – теперь он был не просто свидетелем, а привычным собой, как в миру. Гроб был не только везде, но и внутри. Почему он был именно Акулихи, сказать сложно, но Родион просто знал это. Смородин очнулся утром в объятиях жути.

– Второй раз – уже патология, – вспомнил он слова соседа-пропойцы.

Окружение Родю все-таки не бросило. Его достаточно быстро определили к местному деду, который имел авторитетную потустороннюю квалификацию – без таких бы, наверное, рухнул город. Дед назывался Брюхов и был похож на типического советского пенсионера, только крайней степени одичалости. Считалось, что он способен на все, а если на что не способен, так и никто тогда уж не способен. Смородина привели к дому Брюхова, а Родион думал только об одном – почему-то о вечной жизни. Его затолкали на первый этаж, в заветную квартиру. В комнате было совсем темно и пахло кошачьим потом, окна были завешены чем-то массивным – где-то здесь шевелился Брюхов. Родя присел на какое-то полуживое темное тряпье и стал ждать брюховского благоволения. Тот дышал, вытирался шторой и пока не благоволил. Родины глаза, по мере привыкания к полутьме, начинали различать огромную квадратную голову, которая медленно качалась под внутренний ритм. Брюхов что-то перебирал в руках – рыбьи кости или чего еще похуже.

– Здрасьте! – после некоторого ожидания попробовал проявиться Смородин, но его голос прозвучал слишком ненатурально. Брюхов всхлипнул от внутреннего мистического усилия и громогласно произнес:

– Знаю-знаю твою проблему. Теперь слушай внимательно – липовый цвет употреби, василек синий, прыгай на одной ноге, туалет посещай со светлыми мыслями, чаще гладь кошку.

У Смородина аж затопорщились уши:

– Неужели все это помогает от живых гробов?

Брюхов поперхнулся:

– Ты ж с почками пришел.

Свет был сразу включен, и они сели пить чай. «Не до антуража», – подумал

Родя.
Он попробовал рассказать о случившемся, Брюхов слушал сосредоточенно, даже чай остыл. Наконец Родя кончил, и они помолчали.

– С загробными делами в моей практике была связана одна история, – произнес Брюхов. – Лет двадцать назад она случилась в этом городке и началась со смерти старухи Свиноградовой. Говорят, фамилия у них когда-то была вполне приличной – Виноградовы, но безграмотный комиссар записал деда ее мужа, как Сви- ноградов, оттуда все и пошло. Правда, рот у этой бабы был больно огромный. Так вот, парню одному, Вите, стала она каждую ночь во сне являться. Руки тянет, беззвучно шепчет что-то – классика. Рот кривит, ноги будто пляшут, но отдельно от всего. Витек проснется, дрожит, но даже пискнуть не может – грудь чем-то тяжелым придавило, зыркает по сторонам, но повсюду в воздухе след покойницы. Так и лежал. Потом ходит, как каторжный, весь день, по углам жмется. Извелся Витька, ничего не спасало. Но наконец этот бабий труп разоткровенничался. “Принеси мне лифчик”, – говорит, представляешь! В ответ Витя смеялся и плакал одновременно. Лифчик! Мне он, говорит, жмет. Ну, тот, в котором схоронили. Надо передавать. Только как передать на тот свет, еще и лифчик? Одним словом, проблема. “Ты, – говорит Свиноградова, – завтра поймешь, с кем передать”. И уходит. “Постой! – кричит Витя. – А какой нужен?”. Она обернулась на него, как на идиота, и растворилась в потустороннем. Витя порозовел даже и полез в квартиру Свиноградовых. Объяснить вдовцу свою новую сверхзадачу, конечно, Витюне было сложно, поэтому он начал с водки – дескать, друг семьи и тому подобное. Хотя, какой семьи – непонятно. Витя довольно быстро втерся в доверие, проявляя дьявольскую изобретательность и, возможно, чувствуя за собой потустороннюю силу, то ли умыкнул, то ли выменял лифчик умершей. Полдела было сделано, но как узнать способ передачи? И с кем? “Завтра” наступило и стало “сегодня”. Все должно было решиться как-то само. Прошла неделя. Витя спал с гигантским лифчиком под подушкой. Все затихло. Виктор обиделся даже – сказала “завтра”, а прошла неделя. Видите ли, если немного углубиться в особенности миров, то, во-первых, для умершей Свиноградовой наше время длиной в неделю может равняться одному дню, во-вторых, слово “завтра”, услышанное Витей, может означать “тень”, “распад”, “отраженное” или все что угодно, а в-третьих… Не могу и сказать такого. Итак. Через неделю умер старик Кадкин, и Витю осенило – вот же он, посланник в вечность! Проникнуть на похороны было несложно. От избытка волнения или немалой решимости Витя так облобызал покойника, как будто тот был ему родным дедушкой, и незаметно засунул старичку под мышку лифчик, который был, как парус. Кадкина схоронили, и Витя налегке пошел домой. В ту же ночь пришла Свиноградова: “То,

bannerbanner