Читать книгу СФСР (Алексей Небоходов) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
СФСР
СФСР
Оценить:

4

Полная версия:

СФСР

Не в силах больше видеть происходящее у ЗАГСа, Аркадий поспешно ушёл прочь, пытаясь избавиться от гнетущих мыслей. Вскоре он снова замер, почувствовав, как сердце пропустило удар и сбилось с ритма.

Новая сцена возникла перед ним резко, словно он невольно заглянул в приоткрытую дверь, ведущую в мерзкие уголки реальности. Городской парк, обычно тихий и почти безлюдный, превратился в арену жестокого спектакля, режиссёрами которого стали грубость и цинизм.

Молодая девушка лет двадцати пяти, тоненькая и почти прозрачная от страха, отчаянно вырывалась из хватки трёх мужчин. Её волосы спутались, глаза были широко раскрыты от ужаса. Мужчины, крепкие и самодовольно ухмыляющиеся, удерживали её без особых усилий, будто для них это было привычным развлечением.

Самый крупный и уверенный из мужчин достал смартфон и запустил приложение, разработанное после принятия нового закона. Оно появилось всего пару дней назад и мгновенно стало популярным: с его помощью любой мог быстро проверить, прошла ли женщина процедуру чипизации.

Девушка снова попыталась вырваться, но мужчины грубо прижали её к дереву. Телефон поднесли к её шее – камера мигнула, и через секунду экран вспыхнул алым: «Нечипирована». Мужчина усмехнулся:

– Вот оно, господа, чистое поле. Без защиты и отметки!

Он развернул девушку лицом к спутникам, словно показывая редкий экспонат. Те одобрительно загудели, рассматривая её с циничным, почти профессиональным интересом.

Девушка вновь попыталась вырваться, голос её сорвался на хрип:

– Пожалуйста, отпустите, я сделаю всё… Не трогайте меня!

Один из мужчин нагло наклонился к ней и громко сказал на весь парк:

– Что ж такое? Мы и так сделаем всё, что угодно. Разница лишь в том, что твоё согласие больше не нужно.

Толпа собралась плотнее, но никто не сделал шага вперёд. Люди смотрели безучастно, словно зрители в театре; кто—то лениво снимал на телефоны, комментируя, что вечером будет «интересно посмотреть». Полицейские стояли чуть в стороне, демонстративно отвернувшись и тихо переговариваясь, явно не собираясь вмешиваться.

Аркадий почувствовал внутри бессильный гнев, но не мог двинуться с места, словно прирос к асфальту. Вокруг не было никого, кто бы мог остановить происходящее, и эта глухая пассивность толпы лишь подталкивала нападавших к ещё большей наглости.

Один из мужчин вдруг вытащил из кармана маркер. Под общий циничный смех он грубо схватил девушку за руку, поднял рукав и размашисто начал что—то писать прямо на её коже. Она застонала, пытаясь вырваться, но хватка усилилась, не позволяя пошевелиться. Толпа любопытно приблизилась, стараясь разглядеть надпись.

Закончив, мужчина улыбнулся и повернул девушку так, чтобы все увидели надпись: «Собственность государства». Толпа одобрительно загудела, кто—то даже захлопал, словно перед ними был художник, только что завершивший шедевр.

Девушка, рыдая и задыхаясь от унижения, снова попыталась бежать, резко дёрнувшись в сторону. Движение было неожиданным, и один из мужчин едва не потерял равновесие. Это разозлило нападавших сильнее. Самый крепкий из них схватил её за волосы и грубо потянул назад, заставив замереть.

С издевательской улыбкой он громко произнёс:

– Знаешь, я передумал. Мы прямо здесь научим тебя, как нужно вести себя с хозяевами. Полезный урок будет не только для тебя, но и для всех любопытных зрителей.

Толпа оживилась, гул усилился, телефоны начали снимать активнее, ожидая кульминации. Мужчины принялись срывать с девушки куртку, заставляя её кружиться, тщетно пытаясь защититься. Они наслаждались происходящим, громко смеялись и отпускали грязные комментарии, чтобы прохожие знали, кто теперь здесь хозяева.

Полицейские стояли неподалёку, но по—прежнему бездействовали. Один из них взглянул на часы, что—то равнодушно прокомментировал напарнику и снова отвернулся.

Круг унижения вокруг девушки замкнулся: ей некуда было бежать, негде укрыться от мерзких взглядов и грубых рук. В конце концов она рухнула на асфальт, согнувшись и закрыв голову руками, будто надеясь, что всё прекратится, если перестать сопротивляться.

Мужчины остановились, удовлетворённо переглянулись. Тот, что держал телефон, медленно наклонился к девушке и тихо, отчётливо сказал:

– Теперь ты понимаешь своё место, правда? Ты уже не человек, девочка. Ты – собственность государства. Завтра утром ты проснёшься в другой жизни, где никогда больше не скажешь «нет».

Эти слова повисли над толпой гнетущей тишиной, лишённой сожаления и сострадания. Осталось только равнодушное любопытство зрителей, утративших грань между человеком и вещью.

Аркадий смотрел, чувствуя, как реальность постепенно теряет чёткость, превращаясь в мутное пятно. Толпа наблюдала с жадным любопытством, словно перед ними была обычная повседневная сцена, лишённая особого смысла.

Девушка больше не сопротивлялась. В ней не осталось ничего, что можно было сломать или унизить. Она лежала на холодной земле парка, молча смотря в серое небо, такое же равнодушное и безучастное, как всё вокруг.

Мужчины мгновенно уловили эту перемену и начали действовать увереннее и грубее, чувствуя полную безнаказанность и контроль. Двое из них крепко держали её руки, прижимая спиной к дереву так, что ствол больно впивался в её худенькие плечи. Третий, самый рослый и грубый, с циничным выражением на лице начал резко рвать её свитер, словно снимал с неё не одежду, а оболочку прежней жизни.

Под разорванным трикотажем показался тонкий, почти детский лифчик – бледно—голубой, со скромной кружевной каймой, выглядевший неуместно нежным и невинным в этой мерзкой сцене. Мужчина резко сорвал его, отбросив в сторону, и этот жест выглядел так, будто он демонстративно избавлялся от чего—то ненужного и лишнего. Но девушка уже не реагировала ни на холодный ветер, касавшийся её кожи, ни на грубые взгляды, жадно изучавшие её обнажённость. Казалось, она уже перестала ощущать своё тело, стояла безучастная, с равнодушным взглядом, устремлённым куда—то вдаль. Её груди были маленькими, тонкими, со слегка заострёнными от холода сосками, но это уже не имело никакого значения – её тело стало просто предметом, лишённым души и жизни.

Другой мужчина, молча и деловито, грубо задрал юбку, открывая худые, бледные ноги девушки, и с равнодушием, свойственным человеку, выполняющему повседневную работу, сорвал её трусики – простые, хлопковые, белого цвета, с маленьким нелепым бантиком впереди, будто символом утраченной невинности. Он швырнул их в сторону, как ненужную вещь, которая мешает завершению рутинной процедуры.

Аркадий видел её глаза – пустые и равнодушные, такие, какими они бывают только у людей, уже потерявших надежду и смысл. Он почувствовал в груди мучительную тяжесть, поняв, что эта девушка уже не принадлежит этому миру, хотя ещё физически находилась в нём.

И именно в этот момент он осознал, насколько глубокий надлом произошёл внутри неё, насколько бессмысленной стала борьба с реальностью, в которой она оказалась. От неё осталась лишь внешняя оболочка, спокойно принимающая любые удары судьбы, уже не способная сопротивляться и что—либо чувствовать.

Толпа же вокруг продолжала наблюдать, фиксировать происходящее на камеры телефонов, негромко обсуждать увиденное, полностью приняв новый порядок вещей как данность. И Аркадию вдруг стало ясно, что эта картина – символ новой эпохи, где человеческая душа и чувства перестали иметь значение, превратившись лишь в детали жестокой и бессмысленной игры.

Ладогин остался на месте, хотя тело требовало бежать. Каждая секунда происходящего будто вгрызалась в воздух, в землю, в него самого. Мерзость не кричала – она происходила тихо. Именно это делало её невыносимой.

Девушка всхлипнула. Звук вырвался из неё, будто случайно – не как реакция, а как остаток человеческого. Её лицо оставалось неподвижным, но где—то глубоко внутри, в самой диафрагме, дрогнуло нечто живое, забытое. Тонкий, глухой, почти неотличимый звук. Не жалоба. Не страх. Просто всхлип – звук воздуха, проходящего сквозь горло, в котором больше ничего не решается.

Мужчина – тяжёлый, широкоплечий, тусклый – повалился сверху, как лавина. Его движения были резкими, но не яростными. Они были такими, какими становятся привычки, закреплённые десятками раз. Отброшенные в сторону хлопковые трусики с еле заметным бантиком на поясе – не были признаком стыда, желания или уязвимости. Они выглядели как элемент повседневности, случайно выпавший из кармана обыденного.

Символ был забыт, отброшен, незначителен, как ценник в пустом магазине, но именно в этой детали и читалось всё: всё, что раньше защищало, теперь валялось в пыли.

Он наклонился над ней, задержался, как будто что—то всё ещё требовало паузы – может быть, тень стыда, может быть, инерция прошлого. Но тени не держатся долго. Он опустился тяжело, как навесной люк, захлопывая собой остатки света.

Мир вокруг, казалось, ушёл вглубь. Шум толпы стал ватным, как будто происходящее накрылось куполом. Только внутри этого пузыря всё сохраняло кристальную чёткость: дыхание, тепло, давящее тело, оседающее на неподвижное тело под ним.

Он вошёл в неё – как лом проникает в трещину, как вечер опускается в подвал. Не было страсти, не было спешки. Только тяжесть, намерение и медленное утверждение своей власти в пустоте. Это не было соединением. Это было нависание. Он будто заполнял не пространство, а вакуум, выдавливая из него остатки прошлого, личности, имени.

Мир в этот момент сжался до пяти точек контакта. Тело касалось тела, но не знало его. Это была не близость – это была тень движения, в котором не осталось смысла. В этом погружении не было тепла. Всё, что осталось в этом движении, свелось к тяжести тела, безличной массе, напору, за которым не скрывалось ни желания, ни намерения, а только давление и привычная инерция – как у поезда, едущего по рельсам без машиниста.

Хрип. Не дыхание. Не стон. Звук, будто он застрял где—то между глоткой и грудью, рвался наружу, как кашель, как гортанный животный призыв, которому не нужно быть услышанным. Он хрюкал. Не нарочно. Не осознанно. Просто звук вырывался, потому что иначе тело не справлялось с ритмом.

Девушка лежала под ним неподвижно. Всхлип снова прорезал тишину, на этот раз ещё тише – как будто плакала не она, а кто—то рядом, за деревьями, шепча её голосом. Звук умирал, не разрастаясь, только обозначая точку, где раньше жила чувствительность.

Движения усилились. Мужчина застонал – глухо, низко, сквозь зубы, как раненный зверь, которому уже всё равно, слышат ли его. И это был не стон удовольствия, а тупой, физический выход напряжения, как воздух из прорванной шины.

Аркадия вырвало резко и мучительно. Его согнуло, как от удара в живот, и на мгновение он потерял ориентацию, чувствуя, как всё внутри сжалось в мучительный спазм, выталкивающий наружу нечто чуждое и невыносимое.

Желудок свело. Губы онемели. Во рту стоял привкус пластика и железа. Он повернулся, упёрся руками в колени и тихо всхлипнул – не от боли, а от бессилия, от сознания того, что он жив в этом мире.

Мир вокруг начал сжиматься вокруг одного мерзкого центра. Всё стало липким – запахи, звуки, взгляды. Всё слилось в одно отвратительное слово, которое он не мог произнести, но которое отравляло дыхание.

Это был не конец, хотя внутренний голос умолял, чтобы именно здесь всё завершилось. Случившееся оказалось началом того, что позже назовут новой нормой. Аркадий смотрел, как прямо перед ним рождается новая эпоха, и не мог отвести взгляд от того, как она движется, дышит и оседает на землю.

Он покинул парк, чувствуя, как мерзость увиденного оседает в нём тяжёлым осадком. Город окончательно утратил знакомые черты и стал местом, где любой абсурд мог обрести статус нормы.

Служебный автомобиль двигался по улицам Первопрестольска ровно и уверенно, словно ничего не изменилось, будто люди по—прежнему спешили на работу, думали о мелочах, радовались небольшим победам и огорчались незначительным потерям. Однако за тонированными стёклами проплывал другой мир, в котором никто уже не скрывал своих новых, отвратительных желаний.

Когда автомобиль остановился возле здания ведомства, Аркадий замешкался. Внутри что—то сопротивлялось простому движению, словно промедление могло защитить от очередного потрясения.

Дверь открылась, и он медленно вышел, ощутив, насколько тяжёлым и чужим стал воздух. Поднявшись по ступеням, Аркадий толкнул массивные двери и оказался в коридоре, где знакомые лица коллег теперь выглядели неузнаваемыми, словно отражёнными в кривом зеркале.

Навстречу, широко улыбаясь, шёл Белозёров. Улыбка Николая была почти детской – не той радостью, которая украшает лицо, а той, что раскрывает истинную природу.

– Аркадий, наконец—то! – Белозёров раскинул руки, будто встречал горячо любимого друга после долгой разлуки. – Ты уже видел? Какой закон! Какая смелость у власти! Не думал, что доживу!

Аркадий молчал, чувствуя, как каждое слово Николая режет слух. Белозёров, не замечая реакции собеседника, продолжал вдохновенно:

– Помнишь мою соседку Ксению? Длинноногая такая, карие глаза, волосы тёмные, роскошные… Всегда мимо проходила, носом водила. А сегодня утром столкнулись в подъезде, и я ей тонко намекнул: теперь, мол, Ксюша, пора привыкать к новым реалиям.

Белозёров засмеялся, будто вспомнил хороший анекдот, и тут же подмигнул, приблизившись почти вплотную:

– Вечером заявлюсь к ней с букетом, напомню, как теперь жизнь устроена. Она ведь наверняка ещё нечипированная. Тут грех не воспользоваться ситуацией, Аркаша, сам понимаешь.

Ладогина охватило отвращение, и слова вырвались резко, почти непроизвольно:

– Николай, тебе самому—то не противно? Ты совсем ничего не чувствуешь?

Белозёров остановился, удивлённо подняв бровь, и на его лице проступило почти искреннее недоумение:

– Ты серьёзно? Да ладно тебе, Аркадий. Что за детский сад? Какие ещё чувства? Нам дали карт—бланш! Официально разрешили быть теми, кем мы всегда были, но тщательно скрывали под костюмами и галстуками. Это же свобода! Свобода брать что хочется, не оглядываясь, не опасаясь.

Он похлопал Аркадия по плечу, словно школьного приятеля, и, наклонившись ближе, доверительно прошептал:

– Вот увидишь, скоро все начнут жить по—новому. И тебе придётся выбирать: либо принять это и наслаждаться новой жизнью, либо остаться в стороне, стеная о морали и человечности. Только вот во второй вариант даже я не верю.

Белозёров громко, развязно рассмеялся, развернулся и пошёл по коридору, оставив Аркадия стоять одного посреди чужого, нового мира, который обнажил свою истинную сущность за одну ночь.

Он удалялся с самодовольством человека, внезапно почувствовавшего себя хозяином жизни. Его смех звучал неестественно звонко, отражаясь от холодных стен коридора. Аркадий слушал этот звук, чувствуя, как каждая нота резонирует с пустотой, поселившейся в груди.

Коридор наполнился удушливой атмосферой цинизма, словно кто—то распылил в воздухе тяжёлые, приторные духи. Сотрудники провожали Белозёрова любопытными взглядами, в которых теперь читалось едва заметное уважение – как к человеку, первым осознавшему преимущества новых обстоятельств.

Аркадий смотрел вслед коллеге с неприкрытым презрением. Внутри рос густой, липкий комок ненависти и отвращения – не к конкретному человеку, а ко всему, что воплощал Николай: к бесстыдству, с которым он воспринял перемены, к тому, как быстро и легко отбросил любые принципы, словно они всегда были ему чужды.

Ладогин медленно пошёл дальше, чувствуя, что каждый шаг даётся невероятным усилием, словно он идёт сквозь вязкий туман лжи и чужой, извращённой радости. Он не понимал, что могло произойти с людьми буквально за ночь. Как вчера можно было засыпать нормальным человеком, а сегодня проснуться зверем, жаждущим власти, плоти, чужой покорности и унижения? Что с ними случилось? Может, это всегда было в них, спрятано за масками цивилизованности, и понадобился лишь повод, чтобы обнажить нутро?

Аркадий остановился у широкого окна, выходящего во внутренний двор, и тупо смотрел на серое, скучное небо. Оно было таким же, будто ничего не случилось, будто мир не перевернулся вверх дном. Но он перевернулся – не где—то далеко, а здесь, за этими стенами, за соседними дверьми, в кабинетах, где ещё вчера обсуждали задачи и отчёты, а сегодня – тела, души, чипы и власть. Как это могло произойти так быстро и так буднично?

Он вспомнил город – очереди у пунктов чипизации, отчаяние, страх и унижение, ставшие настолько привычными, что люди смотрели на них без содрогания, даже с любопытством. Как это стало возможным? Почему никто не сопротивлялся, почему люди приняли эти правила, словно только и ждали возможности сбросить груз морали, чести и человечности?

Аркадий вспомнил утреннюю сцену у ЗАГСа: униженную толпой девушку, чиновника с циничной улыбкой, будто продающего товар, и прохожих, которые равнодушно снимали на телефоны чужую боль и позор. Никто не пытался вмешаться, не испытывал отвращения или стыда. В их глазах было только любопытство и даже удовольствие от того, что кто—то оказался слабее и уязвимее.

Это пугало сильнее всего: он видел такое в обычных людях, с которыми ещё вчера можно было посмеяться и выпить чашку кофе, а сегодня они смотрели на происходящее как на развлечение, спектакль, в котором уже не были просто зрителями – они стали участниками.

Что с ними случилось за одну ночь? Что заставило их потерять границы дозволенного, отказаться от морали, человечности и простой жалости? Почему Белозёров легко и с готовностью принял новые правила, словно давно их ждал? Почему другие не остановили его, не осудили, а наоборот, смотрели с интересом и завистью?

Аркадий с ужасом понял, что изменения назревали давно, зрели глубоко под слоем приличий и условностей. Люди ждали повода отбросить маски, разрешения быть такими, какими хотели всегда. Просто вчера они боялись закона, общества, мнения других, а сегодня бояться стало нечего – им дали свободу. Свободу делать то, что всегда хотелось, брать желаемое, не считаясь ни с кем и ни с чем.

Эта мысль была страшнее всего увиденного. Если люди всегда были такими, а цивилизованность – лишь тонкой оболочкой, то что останется теперь? Что останется от него самого? Сможет ли он сохранить себя, свои принципы и взгляды? Или постепенно начнёт оправдывать происходящее, привыкать и примет это как должное?

От этих мыслей ему стало холодно, словно он стоял у открытого окна зимой, хотя воздух был душным. Он знал, что ответа не будет, пока не придётся выбирать. Аркадий боялся этого момента больше всего, боялся не найти сил сказать «нет», боялся оказаться слабее новой реальности, требующей его подчинения и принятия.

Он думал о Белозёрове, который теперь выглядел не человеком, а существом, бесстыдно пожирающим чужие жизни и достоинство. Аркадий понимал, что таких, как Николай, станет больше. Возможно, очень скоро именно такие, как он сам, окажутся чужими и ненужными элементами нового общества, не терпящего слабых и сострадающих.

Ладогин закрыл глаза, почувствовав, как волна бессилия и отвращения смешалась внутри в болезненный клубок отчаяния. Мир уже изменился, и перемены были необратимы. Он понимал, что должен как—то существовать в новом мире, но не знал, как это сделать. Сможет ли он сопротивляться, сохранить себя, остаться человеком?

Этот вопрос повис тяжёлым грузом. Аркадий открыл глаза и посмотрел на серое, безучастное небо, словно ища хоть малейшее утешение или намёк на ответ. Но небо оставалось равнодушным, будто давно знало обо всём и приняло это как неизбежность, как новую норму.

Политик вышел из ведомства и направился к центральной площади, надеясь там прийти в себя. Но с каждым шагом воздух становился гуще и тяжелее, будто пространство сжималось, давя на плечи и сердце.

Подойдя к площади, он услышал непривычный шум и увидел толпу. В центре площади стояла грубая деревянная конструкция, резко контрастирующая с величественными фасадами зданий вокруг. К ней были прикованы цепями за запястья и щиколотки три женщины. Молодые и беззащитные, они понуро опустили головы, а спутанные волосы скрывали лица, отнимая последние остатки их достоинства.

Одежда женщин была порвана и испачкана так, словно каждое пятно впитало их боль и унижение.

Перед деревянной конструкцией стояла небольшая трибуна, с которой мужчины монотонно зачитывали списки «преступлений» женщин. Голоса их звучали сухо и бесстрастно, будто перечислялись бухгалтерские отчёты.

– Отказ от чипизации, – объявил очередной выступающий, выдержав паузу и глядя в толпу. Люди гудели, выкрикивали что—то одобрительное. Мужчина продолжал с холодной интонацией:

– Отсутствие детей в установленном законом возрасте, – он снова замолчал, позволив толпе осмыслить сказанное, и добавил с едва скрытой ухмылкой: – Фактически – саботаж государственной политики.

Толпа отозвалась гневным шумом. Аркадий остановился на краю площади, чувствуя, как к горлу подступает горький комок, а сердце сжимается от осознания происходящего. Он не мог поверить, что это не кошмарный сон, а новая, ужасающая реальность.

Из толпы выходили обычные горожане и бросали в женщин мусор – скомканные бумажки, пластиковые бутылки, пачки сигарет. Люди выкрикивали оскорбления, выплёскивая накопленную злость и раздражение, будто прикованные женщины были не людьми, а просто объектами для ненависти.

Аркадий смотрел на это с ужасом и отвращением. Он встречал этих людей раньше – в кафе, магазинах, транспорте. Ещё вчера они улыбались ему, уступали дорогу, благодарили за помощь. Сегодня их лица исказила жестокость, как если бы новая реальность смыла с них тонкий слой человечности, обнажив животные эмоции.

Из толпы вышел высокий мужчина с грубыми чертами лица и уверенно приблизился к одной из женщин. Толпа притихла, ожидая очередного эпизода представления. Мужчина грубо коснулся женщины, резко задрав лохмотья её одежды, и громко сказал что—то грязное и оскорбительное. Его лицо исказилось улыбкой, похожей на оскал зверя, наслаждающегося беспомощностью жертвы.

Женщина содрогнулась от прикосновения, не поднимая головы и не говоря ни слова. Её тело инстинктивно сжалось от унижения и ужаса. Толпа ответила одобрительным гулом и аплодисментами, словно наблюдая виртуозное выступление уличного артиста.

Аркадий ощутил, как горло окончательно сжалось, воздух стал душным и невыносимым, а сердце болезненно забилось, будто чувства, копившиеся внутри, вот—вот вырвутся наружу. Он неподвижно смотрел на публичное унижение и не понимал, как это могло стать возможным всего за несколько часов. Люди, которых он считал нормальными и цивилизованными, внезапно превратились в жестокую толпу, наслаждающуюся чужой болью.

Глядя на площадь, где разворачивалась сцена нового порядка и морали, он понимал, что это лишь начало. Начало чего—то ещё более страшного и глубокого, от чего невозможно спрятаться. Аркадий чувствовал полное бессилие и отчаяние, понимая, что никогда больше не сможет смотреть на людей как прежде. Теперь каждый человек казался ему загадкой, способной в любой момент страшно измениться.

С каждым выкриком толпы, с каждой брошенной бутылкой, с каждым аплодисментом Аркадий всё яснее осознавал, что прежний мир исчез. Вместо него родился другой – мерзкий и пугающий, в котором он был абсолютно чужим и потерянным.

Толпа застыла, ожидая нового, особенно яркого эпизода, который нельзя было пропустить. Женщина на досках стояла неподвижно, а взгляд её был тусклым и обращённым внутрь себя, точно как всё происходящее уже давно потеряло для неё смысл.

Мужчина, всё тот же, кто только что оскорбительно касался её, теперь вдруг стал вести себя иначе. Его движения приобрели нарочито ласковый, почти заботливый оттенок, и в этом несоответствии было нечто особенно мерзкое. Словно в нём вдруг проснулось нечто забытое и глубоко скрытое, что когда—то, возможно, было любовью или нежностью, а теперь выглядело лишь жалкой, гротескной имитацией человеческих чувств.

Он приблизился к ней медленно, будто желая подчеркнуть собственную власть и безнаказанность, и начал осторожно, почти заботливо касаться её плеч, шеи, волос. Эти прикосновения были такими нежными, что казались совершенно чужими здесь, на фоне грязных досок и жёстких цепей. Его дыхание участилось, наполняя воздух отвратительной смесью возбуждения и жестокости.

Женщина не сопротивлялась – она не могла сопротивляться. Её руки и ноги были прикованы, но хуже всего – она была связана изнутри, парализована осознанием беспомощности и неизбежности происходящего. Мужчина дышал ей в лицо, и в его взгляде уже не было ничего человеческого – только животное желание, грубое и примитивное, заслонившее собой всё, что когда—то было разумом и совестью.

Толпа вокруг смотрела с интересом, не с отвращением и не с протестом, а именно с интересом, с болезненным любопытством, будто перед ними разворачивалась захватывающая сцена театрального спектакля. Мужчина медленно наклонился к женщине, шепча что—то бессвязное, бессмысленное, оскорбительно—ласковое, и его пальцы, прежде грубые и холодные, сейчас казались почти нежными, трепетными, но эта нежность была лишь ширмой, маской, скрывающей настоящую, ужасную сущность того, что должно было произойти.

bannerbanner