
Полная версия:
Мой дед Алексей Пискарёв
У Алексея был сын Платон. Погиб во время гражданской войны, убитый где-то на Волге.
Это все, что мы знаем сегодня про Василия Алексеевича Пискарева. Как можем судить о нем? Искусный крестьянин, хороший мастеровой, добрый дедушка. Но – женоубийца, воровал хозяйские дубки, подспудно чувствуя свое право на часть помещичьей собственности. Как видим, все это не мешало уважительным отзывам о нем его современников.
Немного прошло времени с той поры, и ничего удивительного, что и у многих людей, населяющих современную Россию, сохранились схожие понятия и образ жизни.
Переезд в Петербург. Константин Васильевич, Пелагея (Поля), дети, пьянство. «Цветочная улица»
Итак, Константин был третьим сыном Василия Алексеевича и родился он, по косвенным расчетам, около 1860 года. Вот что пишет о нем моя мать Нина Алексеевна Пискарева.
Мой дед – Константин Васильевич Пискарев – приехал в С.-Петербург в 90-х годах XIX века. Он был потомком крепостных крестьян семьи графов Толстых, а точнее – из деревни Беляево, принадлежавшей сестре Льва Николаевича Толстого. Приехал в Петербург с женой и тремя детьми, из которых старшему – моему отцу – было 7 лет. Работая в шерстеваляльной мастерской, Константин Васильевич обучился грамоте – чтению и письму. Потом стал мастером и сделал какое-то изобретение, значительно улучшавшее качество фетровых изделий.

Константин Васильевич Пискарев. Фотография. Начало 1900-х гг.
Алексей Константинович долгое время жил вместе со своим отцом и его семьей и оставил о нем множество разнообразных воспоминаний, написанных в основном уже в послевоенное время.
Отца моего Константина Васильевича я часто вспоминаю и представляю себе в памяти человеком высокого роста, сильного грудью и с могучими руками. Он часто бывал пьян и увлекался карточной игрой, но работал много, избрав с детства своей профессией тяжелый, утомительный и, главное, профессионально вредный труд фетровщика.
Он был не чужд стремления содействовать моему духовному воспитанию, конечно, в понятной ему ограниченной сфере, и, мне кажется, придавал этому значение очень большое. Он был неграмотный совершенно, но в период своей трудовой жизни научился писать. И я очень жалею, что у меня не сохранились образцы каракулей, которые он старательно выводил, когда являлась к тому надобность.
Отец очень любил пение. Сам он обладал густым басом, но каким-то придушенным, очевидно, в результате своей вредной удушливой профессии, и любил ходить в церкви, в которых ранее певали прекрасные хоры певчих. И меня 7–8-летнего ребенка всегда брал с собой. Я не разделял и не понимал страсти моего отца, хотя он непонятными для меня словами старался объяснить и внушить мне красоту пения. Для меня, не понимающего этой привлекающей отца красоты, посещения церковной службы составляли мучения, и я рассматривал это как пытку, созданную отцом специально для меня. Потому скоро, едва приобретя некоторую самостоятельность, то есть когда подрос немного, я возненавидел церковь и поповское пение, зачастую гнусавое.
Его необыкновенную любовь и страсть к пению я понял, будучи уже взрослым, и сейчас не удивляюсь этой страсти отца. В то время во многих церквях существовали великолепные хоры певчих с прекрасными голосами. Говорят, что в этих хорах участвовали артистки театров, которые пели прекрасно, руководимые хорошими регентами – руководителями этих хоров. В пример можно привести хор в церкви Технологического института, где пели исключительно артисты и который мы с отцом посещали особенно часто, церковь Новодевичьего монастыря, где пел хор монахинь, Казанский Собор, хор Исаакиевского Собора, который тоже славился пением и был у отца излюбленным. Эти и многие другие церкви, любимые отцом, посещались нами очень усердно.
Особенно он любил Страстную неделю и распеваемые в это время песнопения. Многие он знал наизусть и часто распевал, работая в мастерской. Я до сих пор помню «На реках Вавилонских». Эти медленные грустные песнопения отца волновали мою душу.
Отец много и часто пел слегка надтреснутым, но хорошим чистым басом. Вот отрывок из песни, которую, как я помню, он распевал, когда был пьян:
Начальник батареиПодставил грудь свою,Ребята не робейтеНе страшна смерть в бою.И после каждого куплета песни повторял припев:
Горные вершины,Я вас ли вижу вновь,Балканские долины,Кладбище удальцов.Когда же становился пьяным совершенно, то, склонив голову низко к коленям, пел:
Кину, брошу мир,Пойду в монастырь.Я там буду жить,Монахам служить.Я построю там келью новую,Келью новую трехоконную.И так далее.
Эта песня предвещала конец его пьяного буйства, и что он скоро угомонится и заснет.
Отец, любя пение и песни, пел и работая в мастерской, и предпочитал петь при этом песни с историческим содержанием. Часто пел песню «Ермак», и особенно любил один куплет, который повторял несколько раз с особенным чувством:
Кто жизни не щадил своей,В разбоях злато добывая,Тот должен думать ли о ней,За Русь святую погибая.
Константин Васильевич и Пелагея Семеновна Пискаревы. Фотография. Конец 1890-х гг.
Патриотом он был страшным, и, видимо, этот куплет особенно воодушевлял его патриотическое чувство.
Необузданной страстью отца были карты. Играл он часто и, видимо, часто проигрывал свой небольшой заработок. Особенно мне памятен случай, когда отец, проиграв все, что мог, пришел домой, достал из-под кровати сапоги и, несмотря на плач и причитания матери, понес их, чтобы отыграться. И, конечно, все проиграл.
Мы каждый раз с тоской ожидали возвращения отца. Бывало, еще с улицы услышим пение пьяного отца и стараемся выпроводить мать прятаться у соседей, зная привычку отца требовать денег на выпивку и, конечно, драться с матерью.
Помню: отца нет, – он или пьянствует, или играет в карты. Мы, дети, сидим печальные, ждем отца, заранее жалея мать. Боимся, что отец, придя, будет ее бить. Мать нас утешает, а сама тоже едва не плачет. Но вот на улице, вдали заслышался отцовский голос, – идет и поет свою неизменную в пьяном виде песню: «Начальник батареи…»
По напеву мы уже решали, что отец идет буйный. Пьяный, он придирался к матери, которая обычно не давала ему денег, что и служило причиной скандала. Как правило, дело доходило до драки. Он бил мать, если она не успевала скрыться. Нас ребятишек было много, и сцены драк с матерью возмущали нас необыкновенно. Мы начинали плакать. Нас детей он не трогал.
Но отцу пришлось отучить себя от привычки драться с матерью. Случилось это, когда я уже подрос, и однажды, когда отец стал скандалить с матерью, я схватил утюг и бросился на отца с утюгом.
Я этого случая не помню, но брат Василий рассказывал мне, что он необыкновенно запечатлелся в его памяти. Я уже работал, мне было лет 12. Однажды отец, придя пьяный, полез к матери драться. А я схватил утюг и бросился на пьяного отца, намереваясь его ударить. И только мать удержала меня от этого намерения. Брат Василий говорил: «Смотрю я на вас, а вы как Давид и Голиаф. Стоите один против другого. Отец (а он был большого роста и богатырского сложения) – большой, плечистый и недоумевающий. И ты – худенький и маленький, со злобным лицом и большим чугунным утюгом, готовясь поразить им своего противника». Этот случай произвел на отца впечатление неотразимое. Драться он перестал, видимо осознав, что у матери теперь есть заступник.
После этого случая в семье отношения как-то изменились. Вместо обычных «Костянтан», как называла мать отца, и «Полюха», как звал отец мать, отец стал называть ее просто «мать», как бы тем подчеркивая то, кем они являются в семье, и что, кроме него, в семье есть дети, для которых она мать, имеющая в детях себе прочную опору, а не небрежная «Полюха», имевшая значение только для него. Мать тоже стала называть его «отец», что также как бы подчеркивало, что он является ей не только мужем, но, прежде всего, отцом семьи. Не думаю, чтобы отец и мать отдавали себе отчет в психологии изменения их взаимоотношений. Случилось это само собой, вследствие происшедших в семье изменений. Я становился материально сильным, значимым в семье, и это решило то, что фактически случилось в семье. Даже в глазах часто пьяного отца поднималось ее значение как матери литейщика.
Жили мы, уже большая семья, исключительно благодаря практичности матери. Она дни а, часто, и ночи стригла лису, то есть покупала у скорняков обрезки мехов и старые меха и состригала их пух, который затем употребляла для валки валеных изделий высшего сорта, например валеных сапог лисьего пуха, необыкновенно теплых. Мы, ребятишки, помогали ей, просиживая за такой работой часто и ночи.
Расскажу теперь о себе, расскажу довольно подробно, оно очень поучительно в том смысле, что не нужно так увлекаться, ибо хоть и говорят, что увлечение есть промысел Божий, но мне этот промысел Божий исковеркал всю жизнь, и вот я живу остаток жизни у разбитого корыта. А факт, и вы с этим согласитесь, имей я в жизни поменьше увлечений, не слишком задаваясь, как безрассудно задавался я, моя старость была бы покойней, чем она есть. И мой совет моим потомкам: не увлекайтесь и будьте довольны тем немногим, что есть. Все в жизни образуется само собой, и без нашего вмешательства в проблемы жизни. Запомните это, ибо я говорю, прожив жизнь и находясь сейчас на краю могилы. Мы тратим бесконечные усилия в погоне за счастьем и не помним, что сказал Пушкин: На свете счастья нет, а есть покой и, воля…
Немалую заботу отцу доставляло мое образование, когда я учился в начальной школе. Он выводил на бумаге своей рукой неграмотные каракули и заставлял меня обязательно подражать им. К чести отца должен сказать, что отец очень желал и стремился, чтобы дети получили образование. Но за недостатком средств и отчасти благодаря своей страсти к вину и картам, не мог этого сделать. Обычно пьяный, он начинал меня экзаменовать, заставляя писать и читать. Я не мог подражать его каракулям, и это выводило его из себя. Он принуждал меня писать, лишь после этого оставляя меня в покое, уверяя, что наш учитель не умеет нас учить.
Отец мой жил, постоянно приговаривая: «Солоно ешь, горько пей, – помрешь, не сгниешь». Поэтому-то, очевидно, он и налегал шибко на выпивку. Сам он был малограмотный – расписаться ему было неимоверно трудно, – но очень любил, когда ему читали. За гривенник я ему прочел как-то Пашковское евангелие,[3] которое он тщательно хранил. Я уже хорошо читал, и он, придя пьяный, не найдя матери, чтобы с ней поскандалить, заставлял меня читать. Мне было тягостно читать, когда отец, пьяный, казалось, засыпал. Но он не спал, и если я прекращал чтение, то заставлял продолжать. Как-то мне попалась книжка «О вреде пьянства». Я с удовольствием стал читать ее ему. Но слушал он ее без обычной внимательности и засыпал действительно. Я это заметил и стал ему пьяному обязательно читать эту книжку. «Ну, опять ты ее», – и приказывал мне ложиться спать. Засыпал и сам. Мне только то и нужно было.
Была еще соседка по квартире, тетя Варя, неграмотная, но любительница слушать романчики. Помню, за гривенник я ей прочитал большой роман Всеволода Соловьева «Последние Горбатовы». Гривенник – это был целый капитал. На гривенник можно было купить 40 штук паточных карамелек – 4 штуки на копейку.
К чести отца, он был очень честный человек и внушал эту честность нам детям. И как внушал! Он больно порол меня ремнем три дня подряд за найденный мною двугривенный. Я действительно нашел его и дома похвастался. А отцу втемяшилось, что я украл его у учителя. Отпорол меня и велел отнести учителю. На другой день отец спрашивает: «Отдал учителю двугривенный?» Я с плачем уверял, что нашел его. Опять отпорол, приказывая отнести учителю. На третий день повторилось то же, опять порка и наказ отдать двугривенный, где взял, но на этот раз приказал матери сходить к учителю и спросить, не у него ли я украл двугривенный. Мать получила удостоверение, что я двугривенного у него не брал, и только тогда отец успокоился.
Отношение к господской да и к государственной собственности, как мы видели на примере деда Василия и увидим ниже на примерах из жизни самого Алексея Константиновича, было совсем другое. По-видимому, ощущение несправедливости в разделении состояний давно жило в сознании простых русских людей, да и сейчас продолжает жить.
Трезвый отец очень любил церковные службы, особенно торжественные в хороших церквях, и брал меня с собой. Мы часто с ним бывали в церкви Технологического Института, где пел прекрасный хор певчих. Бывали в Исаакиевском, Казанском и других соборах. Под влиянием церкви и читаемых книжек божественного содержания я часто искал место, где бы вырыть пещеру и жить в ней пустынником. Но жизнь моя слагалась иначе.
Учился я в Волковой деревне, учился хорошо, и все время считался первым учеником. Но на выпускном экзамене со мной произошел казус. Я перевязал бечевкой ноги сидевшим передо мной за партами девочкам. Произошел скандал, и меня выгнали с экзамена вон из класса. Плачущий, я не уходил из школы. Но когда экзамены кончились, позвали в класс меня. Экзамен по математике и диктовке был мной уже сдан. Сидя за столом, экзаменатор, не поднимая головы, пробурчал: – «Дмитрий Донской». Историю я любил, Донского особенно, и рассказал о нем как по писанному. Затем дали мне читать: «Лошадь Казбича». Читал я великолепно, а тут старался особенно, и экзамен я выдержал с похвальным листом.
Отец был специалистом – фетровщиком, на редкость дельным. Он и детям своим оставил некоторые секреты этого дела, дававшие им возможность при ином положении составить изрядный капитал. И не его вина, что это наследство, ценное необыкновенно, не пошло им впрок.
Он долго работал в мастерской Свириных, пока не задумал иметь свою мастерскую.
Эта идея, и настойчивая, принадлежит моей матери – женщине абсолютно неграмотной, но практического ума необыкновенного. Были у нее и другие поразительные способности, и, живи она в иных, например современных, условиях, из нее была бы замечательная актриса, подобная известной Савиной. Я часто сравнивал их при ее жизни. Мать могла неподражаемо и бесподобно имитировать людей и, изображая их, так меняла голос, что, бывало, только руками разводишь от этой ее способности. Уже перед смертью, она развлекала нас имитацией разных людей. Она немного пережила отца и похоронена с ним вместе на кладбище в Новодевичьем монастыре.
Когда отец, наконец, решил хозяйствовать, я учился на вечерних курсах графини Паниной. Графиня относилась ко мне необыкновенно хорошо (у сына Кости должен сохраниться портрет Толстого, – это ее подарок мне) и дала мне в долг 700 рублей. Эти деньги я возвратил ей позднее, и она была очень рада, что помогла нам организовать собственную мастерскую.
Особенно удачной была идея делать фетровые боты. Это, можно смело утверждать, была идея отца.
Старшие дочери Алексея Константиновича помнили, как в годы, предшествовавшие Первой мировой войне, когда семьи Константина Васильевича и его старшего сына Алексея жили вместе, к их дому на Рощинской улице подъезжали шикарные кареты царских фрейлин, подбиравших или заказывавших себе ботики в мастерской деда.
Этот секрет он, умирая, оставил нам, и мы, благодаря знанию секретов отца, после революции при НЭ-Пе, тоже развили большое фетровое дело.
В заключение рассказа об отце Алексея Константиновича и его детских впечатлениях приведем начало стихотворения «Цветочная улица…», написанного, очевидно, уже в 30-е годы. Музыкальность и ритм этого стихотворения впечатываются в память после первого прочтения:
Цветочную улицу,[4] сад с тополями,Со стройной березкой, скрывавшей окно, —Я помню, где юность с печальными днями,Где тусклое детство мое протекло.Беседку зеленую, кру́гом скамейки,Дом старый, заборами стиснутый двор,Где летом пускали и путали змейки, —Всё память рисует, хранит до сих пор.Бывало, под вечер сидишь в нетерпеньеИ смотришь на улицу в дальний конец,Пока из трактира, – бушующий, с пеньем, —Покажется пьяный суровый отец.Тоскливостью, болью ужасною ранитТот крик мое сердце, а бедная матьСкорее запрячется. Долго буянитОтец и под утро лишь свалится спать.«Учение» ремеслу. Побег
Читая воспоминания моего деда о начале «учения», вспоминается, конечно, и рассказ Чехова «Ванька Жуков». Честь и хвала Чехову, но насколько же страшнее, жестче и безысходнее для подростка, а в сущности ребенка, выглядит действительность даже в сравнении с сочувственным описанием, сделанным рукой талантливейшего, но стороннего наблюдателя. И как скудно выглядит русская литература 90-х годов XIX века в отображении реальной жизни, которой жило тогда подавляющее большинство русских людей. Достаточно вспомнить, что величайший русский писатель того времени Лев Толстой в 90-е годы тратил свои силы и свой талант на роман «Воскресенье», наполненный выдуманными персонажами и воображаемыми ситуациями. И образованные слои русского общества всерьез обсуждали изображенные Львом Николаевичем «фантастические» проблемы. А жизнь шла так, как она шла…
Я был в семье самым старшим. Семья наша была большая, жили – нуждались, и мне рано пришлось запрячься в тяжелую работу. Я даже не смог закончить четырех классов Земской начальной школы. В третьем классе, на 11-м году жизни, меня, заморенного малыша, поспешили отдать в ученье к ремесленнику в штамповочную мастерскую на Лиговке у Растанной улицы, чтобы облегчить голодную жизнь семьи. Ибо заработок отца был ничтожен, да еще солидно уменьшаем отцовской пьянкой и картежной игрой. Так что избавиться от лишнего рта в семье было необходимо.
И тут невольно припоминаются стихи Гейне:
Чего хотите вы от тех, кто не учился,Одни волчицы лишь росли, где я родился,Одни несчастия давали мне уроки,Да хорошо еще, что не пороки.А мне жизненные уроки давали пороки.
Кое-что из моей ученической жизни рассказать стоит. В мастерской работало учеников до 15 человек. В течение года моей жизни там меня мастерству не обучали совершенно. Я был самый младший, и меня вместо работы приспособили хозяину в прислуги. Я там был только работником, к тому же исполняя явно непосильные мне, ребенку еще, работы. Я колол дрова для отопления квартиры хозяина и его большой мастерской. Носил воду, так как водопровода в доме, где находилась мастерская, не было, и воду приходилось носить из разборной будки, находившейся на расстоянии немного менее километра. И был постоянной прислугой в доме у хозяйки: мел и мыл полы, выносил ночные горшки, нянчился с хозяйскими ребятишками. Свободным и ничем не занятым не был никогда. Один раз в две-три недели меня отпускали на побывку к матери. Это короткое время, пока я у нее бывал, было мне отдыхом.
По воскресным дням на Лиговке происходили кулачные бои, которые начинались обычно нами, ребятишками, а затем в бой вступали взрослые извозчики. Бились по правилам и законам, так хорошо описанным у охтинского бытописателя – творца Молотова и Очерков бурсы:[5]
«Сначала сходились обыкновенно мальчики, крича: „дай бою, дай бою!“ – призывный крик к битью. Только к вечеру собирался взрослый народ… Кулачная игра имела свои правила и постановления. Прохожих, не участвующих в деле, трогать запрещалось; приходить с вооруженною рукою – тоже; кто упал, того не били, а когда увлекался боец, кричали ему: „лежачего не бьют!“ Не позволяли бить с тылу, а бейся лицом к лицу, грудь к груди. Эти правила наблюдались строго: нарушителя их били свои же. В бою шли стена на стену, впереди каждой – силачи, а сзади – остальной люд, напирающий на противников массою… (Помяловский. «Поречане»).
Спал я в хозяйской половине на кухне на русской печке, ибо и ночью я бывал нужен хозяину. Со мной на печке спала и стряпуха артели мастерской – молодая бабенка Настя. Ей, очевидно, было скучно спать одинокой, и она придумала себе забаву: ночью она использовала меня для собственных утех, строго настрого наказывая мне обо всем молчать и никому ничего не говорить. Клала меня на себя и ерзала подо мной своим телом, пока не натешится. Утомляла меня эта игра очень, неохотно я исполнял обязанность ее увеселителя, но она грозила мне, что будет на меня жаловаться, а так будет помогать мне колоть и носить дрова и приносить воду. Всегда наказывала мне, чтобы я нигде никому ничего не говорил, и увеселения ее продолжались каждую ночь. За то и кормила она меня лучшими кусками с кухни. Мне это и нравилось, и порой тошно становилось, и я молчал.
Часто ночью приходил пьяный хозяин и начинал куражиться над женой, устраивал побоище с хозяйкой. Бывало, слышу ночью громкий голос хозяина: «Ленька, иди сюда!» Скатываешься с печи, бежишь к хозяину, стоящему передо мной с ремнем, скрученным со станка. «Я, Василий Кирилыч». – «Бери швабру, бей хозяйку, в такую ее мать!» Бить хозяйку не осмеливаешься, конечно. А хозяин, замахиваясь на меня ремнем, кричит: «Бить тебя буду, говорю, бей ее суку», – и хлещет ремнем по спине меня. Ничего не поделаешь, беру в руки швабру и начинаю тыкать концом в полураздетую хозяйку. Хозяйка от меня убегает, я за ней, а хозяин, грозно размахивая ремнем, за мной. Так и бегаем друг за другом до рассвета или пока хозяину не надоест эта забава. Хозяйку начнет куделить за волосы, а мне скомандует, чтобы я убирался на печку. А утром снова за уборку, и мои обычные дела.
Тяжелая моя жизнь была в ученье. За каждую оплошность били меня всячески и не щадили. Придет мать, поплачет вместе со мной, а отцу не смеет и говорить о тяжелом житье, – слушать не хотел и бранился, ибо и сам испытал тяготы ученического житья.
Однажды хозяин так меня избил, что меня в бесчувственном состоянии вынесли на чердак и там оставили. Сколько времени я там лежал, пока не очнулся, не знаю. Пришел в себя, смотрю, хозяйка сидит около меня и плачет; обрадовалась, когда я очнулся. Посмотрел я на себя, вижу, вся рубашка окрашена засохшей кровью. Вспомнил, что хозяин бил меня по шее и голове. Кровь текла из головы и рта на грудь и на рубашку. И за что бил? За то, что я ему же принес из мастерской подпилок, чтобы он открыл пробку из бутылки с водкой. За этот принесенный мной подпилок и бил меня. Припомнил я расправу надо мной, смотрю на засохшую на рубашке кровь, и так мне жалко самого себя стало, что я тут же на чердаке, где лежал, решил убежать из учения.
Так и сделал. Из учения я убежал, но куда деться, не знал. Явиться домой к отцу с матерью я не смел. Я знал, что отец запорет меня за побег из ученья. В то время такой побег, почему бы то ни было, рассматривался как преступление ужасное и для родителей позорное. Таковы были взгляды того времени. Иначе мой побег не мог быть рассматриваем, и я мог ожидать от отца только самого сурового наказания. Зная это и ожидая только наказания от отца, я решил пойти на Волково поле к пастухам, пасшим коров.
Пастухи меня приняли, и сделался я у них подпаском, стерег коров и ходил пастухам за хлебом. Так жил я у пастухов недели две.
Как оказалось, я узнал потом, меня разыскивали всюду, но мой и след простыл. Дома мать, узнав о моем побеге из ученья, очень беспокоилась, куда я делся, и всюду меня искала. Однажды пастухи меня послали в лавку за хлебом. Купил хлеба, возвращаюсь к пастухам обратно. Иду, жую довесок, и нечаянно нарвался на мать. Увидела она меня, схватила в охапку, заплакала и, не выпуская из рук, повела домой. Привела меня домой, плачущего в ожидании неизменной порки от отца, сама плача все время вместе со мной. Вышло так, как я и ожидал. Пришел отец с крученым ремнем в руках и принялся пороть меня, вместо того чтобы расспросить о причинах моего побега. Он не мог, конечно, знать об избиении меня до беспамятства.
Меня отправили обратно к моему буйному хозяину, и снова началась моя каторжная жизнь. Но отец узнал о жестоком избиении меня и пригрозил хозяину, что будет жаловаться в суд. Хозяин отпустил меня, уплатив отцу за причиненные мне побои пять рублей. Произошло это счастливо, ибо законы того времени, хотя и наказывали хозяев за жестокое обращение с учениками, но учеников, по контракту проданных родителями и, таким образом, представлявших собственность хозяина, у него не отбирали.
При всей своей строгости отец понял, что в ученье в мастерской мне быть нельзя и стал хлопотать устроить меня на завод. И выхлопотал: меня взяли учеником на Чугунно-литейный завод Озолинга.
Учение литейному делу. 14 лет – мастер!
Завод Озолинга (историческая справка)Чугунолитейный и механический завод Озолинга (владелец Краземан) был открыт в 1862 году. Расположен на улице Коли Томчака (бывшая Волковская улица), протянувшейся от Лиговского проспекта до Рощинской улицы, параллельно Московскому (Забалканскому) проспекту, в 200 м от него. В частности, этим заводом поставлялись чугунные отливки при строительстве Кронштадтского Морского собора.