Читать книгу Мой дед Алексей Пискарёв (Алексей Лазаревич Пискарев) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Мой дед Алексей Пискарёв
Мой дед Алексей Пискарёв
Оценить:
Мой дед Алексей Пискарёв

4

Полная версия:

Мой дед Алексей Пискарёв


В другой, ранее написанной, тетради воспоминаний первые страницы которой не сохранились, А. К. Пискарев пишет:


Такая жизнь его продолжалась до большого рекрутского набора накануне Севастопольской войны. Бурмистр решил воспользоваться случаем и отделаться от ненавистного ему рыболова. И, вопреки воле барыни, жалевшей семью рыболова, троих его детей, сдал Алексея Степановича в солдаты. Время для того было удобное, и он сделал это. Жалобы и слезы его жены Прасковьи не помогли, он был забрит. Как дворовый человек фамилии он не имел, а при отдаче в солдаты это было необходимо, и его записали под прозвищем, которое имел. Из Пескаря, что было названием обильно водившейся в реке небольшой рыбки пескаря, он сделался Алексеем Степановичем Пискаревым. Отсюда и пошла наша фамилия, ранее в ревизских сказках не значившаяся. Пескарь сделался Пискаревым, и затем это передалось подраставшим его детям. Родоначальником Пискаревых является Алексей Степанов по прозвищу Пескарь, что характеризовало его профессию рыболова.

Жена Алексея Степановича Прасковья от обильно проливаемых ею слез, от постигшего семью горя, ослепла. Для дворни она более не годилась, и ее и трех сыновей – Василия, Владимира и кого-то третьего, имя которого забыл, – посадили на землю, то есть сделали из дворовых людей крестьянами деревни Беляево. Крестьяне построили им хату, отвели землю и пустую усадьбу и оставили на свободе переживать свое горе.

Старики, очевидцы, вспоминали, как десятилетний дед Василий начинал пахать. «Едешь, бывало, мимо, видишь, как тащится за сохой едва видимый мальчишка. Сойдешь, сменив его обессиленного от сохи, и пашешь, сколько сможешь». Так, с помощью сердобольных крестьян они и существовали, пока подрастали дети.

Продолжалось это до объявления воли. Два младших сына, получив возможность, ушли в Москву на фабрику, а старший Василий остался со слепой матерью крестьянствовать. Прасковья, слепая, дожила до старости на иждивении сыновей.

О судьбе Алексея Степановича известно, что он в солдатах попал под Севастополь и там нашел себе смерть. Это известно из синодика в Покровской церкви, где сердобольной барыней села Покровского он оказался записанным на вечное поминовение как воин, «за веру, царя и отечество живот свой положивший». Более сведений о родоначальнике нашей фамилии нет.


Но вот, спустя всего два-три года после написания приведенных выше воспоминаний, появляется совершенно другая и, как кажется, более соответствующая временным рамкам и документам версия последних лет жизни и возможной кончины родоначальника нашей фамилии Алексея Степановича Пискарева. В письме сыну А. К. Пискарев пишет:


Милый Костя!

Я знаю, что ты очень интересовался историей нашего рода, и я тебе писал раньше об этом. Но писал я раньше – по рассказам стариков и основываясь на том, что слышал от них, от стариков. И на основании слышанного мною только предполагал, то есть сочинительствовал, о прошлом нашего прадеда Алексея Степановича Пискарева. Но я недавно читал книгу Сергеева-Ценского «Севастопольская страда». Там он рассказывает про матроса Черноморского Флота Пискарева – участника и предводителя Севастопольского «Бабьего бунта». Зная отчасти замашки и характер нашего прадеда, я сразу же почувствовал, – это он, наш прадед А. С. Пискарев, природный бунтовщик, много раз поротый розгами на конюшне, озлобленный, отданный не в очередь в солдаты по распоряжению своего врага бурмистра, вопреки желанию барыни – графини Толстой. Я лишь крепко задумался над вопросом: не является ли Пискарев, о котором рассказывается в «Севастопольской страде», однофамильцем нашего прадеда. То, что он служил в Севастополе, я великолепно знал по рассказам многих стариков, его помнивших и хорошо знавших, и утверждавших, что он погиб в Севастополе.

Это известие о смерти именно в Севастополе было всем известным фактом, потому что жена прадеда – мать детей его – так была опечалена и так плакала, что от слез ослепла. И второе свидетельство его смерти в Севастополе это то, что барыня велела записать его на вечное поминовение в Синодик Покровской церкви, как «за веру, царя и отечество живот свой положившего на поле брани».

Но, по-видимому, известие о смерти прадеда пришло в нашу деревню с большим запозданием, и впоследствии приспособили все его смерть к огромному количеству смертей в Севастополе. Может, приспособили и потому, что надо было замолчать, скрыть от внимания восстание в Севастополе. Это было выгодно и нужно правительству царя Николая I. Тем более, что это восстание, где участвовал наш прадед, было вскоре после восстания декабристов в Петрограде, и тогда было особенно нужно замалчивать о восстаниях вообще, и характеризовали его просто как «бабий бунт», и всячески замалчивали его, и, в конце концов, свалили все в общую груду Севастопольской обороны.

Все такие соображения заставили меня крепко задуматься о прошлом нашего прадеда. И вот к каким соображениям я пришел.

Мой отец Константин Васильевич отделился от своего отца – моего дедушки Василия Алексеева – и уехал в Петербург. Вскоре к нему в Петербург уехала из деревни и мать. Я остался в деревне у отца матери, дедушки Семена. Я был любимец дедушки Василия, и его я очень любил. И, несмотря на то, что был 6–7-лет-ним ребенком, часто бывал в гостях у дедушки Василия. Это мое детство и моего дедушку я хорошо помню. Потом меня 7-летнего вместе с сестрой Татьяной взяли в Петербург. Хорошо помню, меня немедленно по приезде в Петербург отдали в школу. Мы жили очень бедно. У меня не было сапог, чтобы идти записываться в школу, и одна наша знакомая, тетя Варя, дала обуть мне белые большие полусапожки на высоких каблуках, очень неудобные, но необходимые, чтобы идти записываться в школу. Этот момент особенно врезался мне в память. Мне было 7 лет.

Вскоре после моего поступления в школу в 1890 г. мы получили известие из деревни о смерти моего деда Василия Алексеевича. Он умер, простудившись, пьяный, после поездки в Москву, где продавал дубовые бревнышки тамошним токарям. Все это я помню, ибо очень любил моего дедушку Василия. И лет через 6 или 7, когда я уже работал в литейной, я отлил ему чугунный крест, который и послали в деревню. И крест стоял долго, и теперь стоит, может быть, на могиле моего дедушки. Дедушке моему было в 1890 г., я это знаю, помню, 66–67 лет. Как утверждают в деревне, после отдачи отца в солдаты (надо отметить, что сдача прадеда А. С. Пискарева была незаконна по причине, что у него была семья из трех человек вместе с женой), семью перевели из дворни в землепашцы. Дедушку Василия, старшего в семье, девятилетнего, помнят старики, как он пахал, едва видимый за сохой. «И мы, – вспоминают старики, – жалея мальчика за непосильной работой, помогали ему пахать. Тем более, что мать была слепая».

Значит, выходит достоверно, по годам и прочему, что Алексей Степанович Пискарев был взят в солдаты до 1833 г. Ранее я не мог установить этого года, так как не видел ничего, удостоверяющего время, да и не искал этого, будучи уверенным в рассказах стариков, а потом убежденным и записью в церковном синодике о его смерти, о том, что он погиб в Севастополе. А коли так, то казалось ясным, что раз в Севастополе, то, конечно, там – на Севастопольских бастионах. Иначе не думалось, и думать иначе не мог. А оказывается, по точным расчетам (вы их можете проверить по рассказам сестры Татьяны), А. С. Пискарев, мой прадед и ваш прапрадед, расстрелян как предводитель восстания, прошедшего, может быть, как отклик восстания декабристов, о чем очень неясно говорится и в книге «Севастопольская страда». Расчет мой, кажется, очень точный. Проверьте меня и убедитесь.

Еще есть одно соображение, и, кажется, вполне правильное. Алексей Степанович как очень толковый и для того времени, несомненно, развитой человек, как матрос Черноморского флота, за его расторопность и несомненную смекалку был произведен в унтер-офицеры флота.


Простим моему деду явное заблуждение относительно влияния восстания декабристов на последующую жизнь в отдаленном гарнизонном городе России. Подобное рассуждение Сергеева-Ценского, скорее всего, было вызвано желанием лишний раз угодить цензуре и прочим надсматривающим органам, любившим создавать иллюзию преемственности революционного движения в России. А вот описание Сергеевым-Ценским причин и начала восстания, обстоятельств возможного участия в нем нашего пращура Алексея Степановича я процитирую:

«…Ото всех приходится слышать, что русские генералы очень плохи, но солдаты хороши. Особенно ревностно сражаются на бастионах, как артиллеристы, матросы; но ведь они – родные братья тех матросов и рабочих из флотских экипажей, которые в мае-июне 1830 года подняли восстание. Но восстание это если и было кому известно в остальной России, то только под стереотипным названием „холерного бабьего бунта“».

«Прежде всего, возникает вопрос: была ли действительно чума в Севастополе в 1829–1830 годах? Старики единогласно утверждают, что не было, и называют эту „эпидемию“ довольно метко „карманной чумой“, то есть просто способом для чиновников набивать себе карманы на предохранительных от заноса чумы карантинных мерах.

Казалось бы, как можно набить себе карман на чуме? Но для русского чиновника, заматерелого взяточника и казнокрада, всякий повод есть повод к наживе, и ни один не плох. Чума так чума, и при чуме, дескать, живы будем.

При императоре Павле, рассказывают, был один чиновник, который все добивался получить место во дворце: „Ах, хотя бы за канареечкой его величества присмотр мне предоставили! Потому что около птички этой желтенькой и я, и моя супруга, и детишки мои – все мы преотлично прокормимся!“

А чума – это уж не птичка-канарейка; на борьбу с чумой, появившейся будто бы в войсках, воевавших с Турцией, а потом перекочевавшей в южные русские порты, ассигнованы были правительством порядочные суммы, и вот за тем именно, чтобы суммы эти уловить в свои карманы, чиновники готовы были любой прыщ на теле матроса или матроски, рабочего или поденщицы признать чумою, а население Севастополя засадить в карантин на всю свою жизнь: так, чтоб и женам бы хватило на кринолины, и детишек бы вывести в люди, и на преклонные годы кое-какой капиталец бы скопить…»

«Вот этот-то бесконечный карантин, – „канарейка“ чиновников, – и ожесточил беднейшее рабочее население слободок: Корабельной; Артиллерийской и некоего „Хребта беззакония“ (меткое название!), которого ныне уже нет и в помине. Дело было в том, что главное население этих слободок, – семейства матросов действительной службы и отставных, – жило летними работами в окружающих Севастополь хуторах, карантин же отрезывал им доступ на эти работы, обрекая их тем самым на голод зимой. Кроме того, замечено было, что через линию карантина отлично пробирались жители собственно Севастополя, главным образом офицерство: для них, значит, существовали особые правила; они, значит, передать чуму дальше, на север, никак не могли. Карантинные же и полицейские чиновники получали по борьбе с чумой особые суточные деньги – порядочную прибавку к их жалованью. Кроме того, на их обязанности лежало снабжать продовольствием жителей „зачумленных“ районов, а чуть дело дошло до „снабжения“, тут уж чиновники не давали маху. Они добывали где-то для этой цели такую прогорклую, залежалую муку, что ее не ели и свиньи. Кроме карантинных и полицейских чиновников, хорошо „питались чумой“ и чиновники медицинского ведомства, которые, конечно, и должны были писать в бумагах по начальству, что чума не только не прекращается, но свирепствует все больше и больше, несмотря на принимаемые ими меры.

Какие же меры принимались этими лекарями? …И для того жестокого времени меры эти кажутся невероятными.

Подозреваемых по чуме (так как больных чумой не было) отправляли на Павловский мысок, и на это место, по рассказам всех, кто его видел, смотрели, как на готовую могилу. Чума – болезнь весьма скоротечная, но там умудрялись держать „подозрительных“ даже и по два месяца, а был и такой случай, когда держали целых пять месяцев!

Большинство умирало там, так как не все же были такие исключительные здоровяки, чтобы выдерживать режим мыска месяцами. А так как туда отправлялись не только подозрительные по чуме, но и их семейства полностью, до грудных детей и глубоких старцев, то часто вымирали там целые семьи».

«Народ терпел все издевательства над собою больше года; наконец терпение его лопнуло. Народ восстал… Восстание разразилось в начале июня 1830 года…

…Один из вожаков восстания – Кузьмин – обучал пешему строю матросов на узеньких уличках Корабельной слободки…

Было всего три отряда восставших: первый – под командой квартирмейстера Тимофея Иванова, которого можно считать самым авторитетным лицом среди вождей восстания; второй – под командой яличника Шкуропелова, отставного квартирмейстера, и третий – под командой Пискарева (выделено здесь и далее мной. – А. П.), унтер-офицера одного из флотских экипажей.

Восставшими были убиты генерал-губернатор Севастополя Столыпин, один из карантинных чиновников Степанов, который особенно обирал жителей слободки и, не выдавая им сена на лошадей, скупал тех, отощавших, за полнейший бесценок, и еще несколько чиновников.

От коменданта города, генерал-лейтенанта Турчанинова, восставшие взяли расписку, что в Севастополе чумы не только нет, но и не было. Такая же расписка была дана в соборе и протопопом Софронием…

Вооруженные восставшие представляли собою довольно внушительную силу, но на них вели пять батальонов солдат, которые стояли раньше в оцеплении у Корабельной слободки.

Однако, когда полковник Воробьев, который их привел, приказал им стрелять по восставшим, несколько человек выстрелило вверх – и только.

Тогда матросы кинулись на фронт солдат, вырывали у них ружья и кричали:

– Показывайте, где у вас офицеры-звери: мы их сейчас убьем!

Полковник Воробьев был выдан солдатами и убит, а одного из своих офицеров, штабс-капитана Перекрестова, солдаты даже расхвалили, будто он был для них очень хорош.

Вожаки восстания ухватились было за этого штабс-капитана, не примет ли он над ними главного командования, но Перекрестов отказался. Это очень ясно показывает, что ни Кузьмин, ни Иванов, ни Пискарев, ни Шкуропелов не представляли, что им делать дальше, после того как они захватили власть в Севастополе…

Коротко говоря, восстание было скоро подавлено, и началась царская расправа…

Семь человек были приговорены к расстрелу; среди них Иванов, Пискарев, Шкуропелов».[2]

Яркая картина жизни и обычаев нашей страны, тех процессов, последствия которых мы видим, ощущаем и почти двести лет спустя! И роль Пискарева очень похожа на роль, сыгранную моим дедом в его собственной жизни.


Полученные мною совсем недавно из Севастополя архивные документы со всей очевидностью свидетельствуют, что расстрелянного в 1830 году Пискарева звали Федор и кровным предком Алексея Константиновича он никак не является. Остается только родство по духу и, во многом, по судьбе.

Так что, скорее всего, Алексей Степанович закончил свою жизнь все же на бастионах во время Крымской войны, будучи к тому времени уже весьма немолодым человеком.

Василий Алексеевич Пискарев, прапрадед (1820(?)—1890)

Хозяином семьи при слепой матери остался Василий Алексеевич, которому тогда было немного более 10 лет. Из дворни их отлучили, и семья из трех братьев, – другой Владимир, а третьего имя забыл, – занялась хлебопашеством. Старики рассказывают, как Василий Алексеевич, старший, пахал землю. Едва видно его, – идет за сохой. Старается, бедняжка, а дело идет плохо. Идешь мимо, бывало, поможешь ему, – да некогда, свое дело делать надо. Но все-таки надел был распахан, а заборонить – дело легкое, и ребенок, шутя, сделает.


Половина сознательной жизни Василия Алексеевича Пискарева пришлась на период крепостного права, а вторая половина проходила после его отмены. Интересно проследить, какие перемены в положении крестьянства происходили в это время в центральной России. Тогда становится понятнее, как вписывается в эту историческую действительность изложенная ниже краткая хроника жизни В. А. Пискарева и его потомков.

Московская губерния, вместе с дюжиной других верхневолжских и центральночерноземных губерний, представляла собой ядро Российской империи, – ядро, сформировавшееся еще в средние века. В начале XIX века власть помещиков над крепостными в этих губерниях была безграничной. Крестьян могли продавать и дарить, заставлять от зари до зари работать, жестоко наказывать за провинности, по усмотрению помещиков. Война 1812 года показала, что покорность крестьян была кажущейся. Крепостные, в массе, не мирились со своим рабским положением, и при малейшей дестабилизации и ослаблении власти, как это и было в 1812 году, были готовы обратить свои силы против помещиков.

Опасность возникновения крестьянских восстаний, также как и понимание передовыми людьми аморальности сохранения для крестьян полного бесправия, побуждала правительство предпринимать определенные шаги для улучшения положения и, в конечном счете, освобождения крестьян.

При Николае I приняты законы, которые запретили продажу крестьян на публичных аукционах, продажу крепостных с разделением членов одой семьи. Был также установлен определенный контроль за наказаниями, которым помещик мог подвергать крепостных. Однако все проекты освобождения крепостных не доходили и близко до реализации, так как все понимали, что освобождение должно сопровождаться наделением крестьян землей. А вот отдавать даже часть своей земли помещики совсем не хотели.

Правящий дворянский класс противился также и широкому распространению в России образования, правильно понимая, что с грамотными крестьянами он будет вынужден выстраивать отношения совсем другого рода. Забегая вперед, можно сказать, что в этом правящий класс вполне преуспел, сдерживая образование крестьян до самого конца своего существования. Еще Ленин, готовившийся использовать дикую силу крестьянской среды и потому изучавший ее, писал в 1912 году, что 70 % российских крестьян остаются неграмотными. В то же время среди американских негров, освобожденных от рабства в одно время с российскими крепостными, к 1912 году оставалось только 44 % неграмотных.

Итак, несмотря на полное понимание представителями новой русской цивилизации, сформировавшейся в 30-е годы XIX века, невозможности сохранения прежнего положения низших слоев общества, реально для изменения этого положения делалось очень мало.

Тяжелым ударом по авторитету русского правительства и по укладу русской жизни в целом была Крымская война. Не пережив поражения, Николай I умер при обстоятельствах, похожих на самоубийство, и обстановка в стране была такова, что правительство боялось нового крестьянского восстания.

Правящий класс, к которому Александр II обратился с призывом взять на себя инициативу проведения реформы, и тут оказался не в состоянии это сделать. Тем не менее в 1861 году «воля» крестьянами была получена. В центральных губерниях России доля крепостных крестьян в населении составляла в среднем 60 %. И вот для этого неграмотного, дикого, по своей сути, населения началась совсем другая жизнь.

Владение землей стало доступным. Но ее у крестьян было мало, за нее надо было платить выкуп, и к тому же право владения принадлежало крестьянской общине, проводившей регулярные переделы. Да и как было отдать землю в полную собственность неграмотным людям, об образовании которых никто не позаботился, а многие даже препятствовали этому. Немного нашлось последователей у гения русского народа А.С. Пушкина, который еще за 30 лет до реформы Александра II провозгласил «просвещение» как единственный рецепт избавления от бед русского общества.

Конечно, в просвещении низовых масс определенные сдвиги происходили. Реформа воинской повинности 1874 года вместе с заменой 25-летнего срока воинской службы на 6-летний предполагала и начала общего образования для призванных рядовых.

Главная беда российских крестьян второй половины XIX века состояла в том, что при быстром росте их числа земля не могла их прокормить. Крестьяне в центральных областях России не имели реальной возможности улучшить условия своей жизни. Большая часть русского народа жила в нищете, а в неурожайные годы положение становилось катастрофическим.

Люди в поиске лучшей доли уходили из деревень в города. После открытия в 1851 году железной дороги Петербург—Москва масштабное железнодорожное строительство, где работали десятки тысяч крестьян, стало одной из характерных черт русской жизни. Многие становились рабочими на фабриках, хотя и страдали от двенадцатичасового рабочего дня, низкой зарплаты, скудного питания и плохих жилищных условий.

Вот тот фон жизни низших слоев российского общества, на который накладывается описание, сделанное А. К. Пискаревым как по собственным воспоминаниям, так и по собранным им свидетельствам очевидцев.

Жили дети очень бедно, пока не подросли. А потом Василий Алексеевич сделался, можно сказать, передовым крестьянином. Никто, по рассказам стариков, раньше его ничего делать не начинал. Вся деревня глядела, когда Василий Алексеевич начнет, – пахать ли, косить ли, урожай убирать. Был он очень уважаемым человеком в деревне. Каким он видным человеком по деревне был, и я припоминаю, хотя мне было всего 7 лет. Дед Василий прилежный был работяга. Я хорошо помню, всегда он что-нибудь делал: то изгородь городит, то деревья на своей усадьбе рассаживает, – и неизменно поет песню. Голос у него, я помню, был не сильный, но звучный и очень приятный. Бывало, он пашет, пошлют ему завтракать. Я несу и слушаю: где его голос раздается, на голос и иду. Без пения я и сейчас его не представляю.


Любовь к пению передалась многим потомкам В. А. Пискарева. И его правнучка, моя мать, рассказывала мне, как 15-летней девушкой уходила в поле и пыталась петь. У нее, увы, ничего не получалось. Но ее двоюродные сестры были актрисами музыкальных театров. И очень многие Пискаревы разных поколений проявили себя как талантливые музыканты. Правнук В.А. Пискарева Игорь Борисович Пискарев, заслуженный артист России, более двадцати лет был главным дирижером театра Музкомедии в Петербурге.


Меня он любил больше всех внуков и своих детей от второй жены, Машки и Ваньки, которые были немного старше меня. Хотя дома был ко всему очень строг, и все его боялись. Дома он не пьянствовал, в кабаки не ходил, но когда ездил в Москву – корье возил, сено или дубки, – а это было нередко осенью или зимой, – то, как правило, возвращался мертвецки пьяный. Все домашние – жена Пелагея, моя мать и другая сноха – ожидали его со страхом, ибо, приехав пьяный, он буянил и бил всех ременными вожжами. Жена, да и снохи, обычно пряталась, и, когда они из избы исчезали, он начинал ласкать и кормить лакомствами, которые привез из Москвы, особенно меня как любимчика и остальных детей, которых никогда не бил.

Свою первую жену, которую, как теперь я припоминаю, звали Матрена, за ее строптивый нрав он, говорят, пьяным убил. Убил он свою жену, по рассказам стариков, во время скандала и безнаказанно женился на другой жене Пелагее. Фамилия Матрены была Мегачурова, и моя мать, как мы расшалимся, а нас было много, пять братьев и две сестры (остальные несколько человек братьев и сестер умерли в раннем детстве), унимала нас и говорила: «Ну, вы, Магачуры проклятые, уйму на вас нет!».

Мой отец и его братья часто вспоминали о своей погибшей матери очень сочувственно, они любили ее, по-видимому, за доброту к своим детям.

Бабка Пелагея, которую я хорошо помню, – вторая жена деда – тоже была сердитая и в обиду себя даже пьяному деду не давала. А на битье, когда он пьяный начинал драться, давала сдачи и, наконец, убегала к соседям. Умер дед Василий около 70 лет, сильно простудившись при поездке в Москву, откуда возвращался, конечно, пьяный.

Братья деда Василия – Владимир и имени другого не помню, – после объявления воли в 1861 г. уехали в Орехово-Зуево на фабрику. У деда Василия было детей живых четыре сына и две дочери. Из дочерей старшая, Марфа, вышла замуж и жила в Киеве, младшая, Мария, последнее время жила в Подольске. Все сыновья стали мастеровыми. Старший Василий был меднолитейщиком, работал в Москве; следующий по старшинству сын Алексей был большой лентяй (и потому считался дураком), работал в Москве на ситцевой фабрике; сын Константин, мой отец, был шляпником-фетровщиком.

Младший сын Иван (от второй жены деда Василия) был очень неглупый человек. Во время войны 1914 г. с немцами служил в армии и имел Георгиевский крест за храбрость. Жил в деревне и был токарем по дереву, был очень искусный игрушечник. У меня где-то была брошюрка «Кустари Московской губернии». Там о нем писали, что он является организатором артели кустарей-игрушечников. У него было два сына, Иван и Алексей. Иван жил в Москве, куда он, больной, хромой от рождения, переселился из Беляево. Продал наследственную хату и поселился на станции Гривны близ Москвы.

bannerbanner