Читать книгу Лихтенвальд из Сан-Репы. Роман. Том 2 (Алексей Козлов) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
bannerbanner
Лихтенвальд из Сан-Репы. Роман. Том 2
Лихтенвальд из Сан-Репы. Роман. Том 2
Оценить:
Лихтенвальд из Сан-Репы. Роман. Том 2

3

Полная версия:

Лихтенвальд из Сан-Репы. Роман. Том 2

Он как-то подошёл к дневальному и, стоя у тумбочки, напустил на себя донельзя задумчивое и озабоченное выражение, а потом, как бы невзначай, как бы случайно забыл на тумбочке простой карандаш. Потом он зашёл в канцелярию, после чего сразу же вернулся. Карандаша не было в помине. Не было ни карандаша, ни помина. Миша засёк, что промежуток от момента его отхода от дневального до исчезновения карандаша составил ровно три секунды. Дневальный, конечно, ничего не видел и не знал.

Вообще казарма представляла из себя идеальный инструмент коммунистического воспитания масс – в ней никому и никогда не удавалось даже при великом желании сохранить хоть какую-либо частную собственность – всё кралось моментально и навсегда. Несколько раз из сейфа командира роты исчезала солдатская зарплата, и хотя мотивы злоумышленников были совершенно прозрачны, включая тщательно инспирированный взлом, карающая рука правосудия никогда не настигала вора. Так было во всех ротах почти всех частей, слава богу, не каждый месяц.

Казарма делилась на два флигеля, если это можно так назвать. В обоих сплошными рядами стояли двухъярусные железные кровати, как правило, расшатанные донельзя. Все они скрипели по ночам, как корабельные снасти в бурю. По утрам в казарме драили полы. От постоянной беготни сотен сапог и шарканья швабрами проходы между кроватями были лишены краски. Доски пола кое-где расслоились, и снизу, из загадочного подземного мира, сочилась влага. Тут же, на стене в кубрике помещалась огромная пожарная доска, плохо выкрашенная красной краской, на которой красовался красный же гнутый лом, используемый при всяком случае, красное ведро в виде длинного колпака, багор с рыболовным крюком, пузатый огнетушитель с некогда отвинченной крышкой. Всё это было прибито к доскам скобами намертво, кроме уже упоминавшегося лома, чем-то заслужившего более благосклонную судьбу, и в случае пожара в его тушении вряд ли бы принимало участие. Внизу был ящик. Открывший его, сразу же обнаруживал поверх слежавшегося песка целую гору окурков всех мастей, один завязанный узлом презерватив и парочку засушенных тараканов.

За исключением часов, когда личный состав пребывал на стройке, в казарме царил неописуемый дух мужского общежития, если не более того. Несмотря на постоянный помыв личного состава, и иные меры, пребывающие в статусе государственных секретов и потому не могущие быть названы, в казарме царили отборые вши, часто просто кишевшие на подворотничках. Это явление было свойственно всем ротам без исключения и я бы погрешил против истины, если бы не сказал, что начальство взирало на педикулёз сквозь розовые очки. Проблема, как оказалась, была в том, что свежее бельё в часть уже прибывало почему-то со вшами.

Процент вшивости пребывал в ранге государственной тайны, и нас неоднократно ставили в известность на сборах о необходимости свято хранить эту военную тайну. Что мы и делали. Не имея возможности похоронить вшивость, мы хранили тайну.

Летели над нами «Боинги», увозили счастливчиков судьбы от этих берегов в тёплые страны. Кучевые облака стояли высоко в небе и уходили за лес. Наверно они видели болото и маленькую серую точку в нём? Это был я!

Встретившись далее с начальником штаба, довольно высоким седоватым типом с протяжной речью, я отдал ему свои бумаги и выяснил некоторые вопросы: когда я получу подъёмные, где буду жить и т. п.

С подъёмными дело, вроде бы обстояло неплохо, но жить было негде. Несколько панельных развалюх, которые я увидел на своём пути в часть, не внушили мне никакого почтения. У них был вид склепов с вампирами и всякой нечистью. Ясно было также и то, что в сооружениях, самим господом богом предназначенных для вампиров, не может быть тепло. Выбитые стёкла, отсутствовавшие двери, распахнутые чердаки красноречиво говорили об этом. В дальнейшем мои подозрения подтвердились. Во второй год моего пребывания в лесу, в соседнем крыле моего общежития разморозились трубы, и нам пришлось бежать от холода в другие места обитания. Единственным плюсом такого проживания было то, что, предоставляя нам подобное жильё, начальство было всё же слишком совестливое, чтобы требовать ещё и плату за него. Оно понимало, что платой за такое проживание служат наши библейские мучения.

С ключом в кармане я вернулся в часть, над которой уже пылало нестерпимое полуденное солнце. В грязном окне КПП я увидел несчастное лицо, прилипшее изнутри к стеклу. Я зашёл внутрь и увидел довольно высокого солдата, который, при виде меня, стал стремительно махать руками, как птица, пока не успокоился. Вид его был поразителен. Передо мной был вылитый писатель Николай Гоголь, только не выбритый и холёный Гоголь итальянских времён, а Гоголь времён сожжения «Мёртвых Душ», бледный, несчастный, растерянный, плохо бритый. Но сходство всё равно было поразительным. Тот же длинный острый нос, острые, пронзительные глаза. Даже запах его был какой-то гоголевский, терпкий и сатирический. Солдата звали тоже Николаем, только фамилию он носил другую – Белоржевский. Странно, но он оказался из той самой местности, где родился Гоголь, из той же самой деревни, и говорил мягким малороссийским говорком, который трудно передаваем в великославянском языке. В его поведении, несмотря на явные странности, усиленные армейским бытом, было что-то невыразимо приятное. Оказалось, что несмотря на заключение какой-то комиссии о его неполноценности как солдата, об явных отклонениях в психике Белоржевского, несмотря на хлопоты его матери, его взяли в стройбат, и после учебки, в которой он был объектом постоянных насмешек и издевательств, посадили в полосатую будку, из которой он изредка суетливо выбегал, только для того, чтобы поднять шлагбаум и пропустить или машину с продуктами, или душегубку гауптвахты, или зелёный джип командира. В остальное время он сидел перед окном, вперяясь в него невидящим взглядом, и не шевелился. В пилотке с опущенными ушами зимой он до странности походил на сталинградского немца из какой-то, неведомо где виденной мной хроники. Я был несказанно раз, что хлопоты его матери оказались небесплодны, и непризнанный миром Гоголь через полгода наконец-таки был комиссован, и покинул наше болото и своё насиженное место в нём. Он ушёл из части вместе с матерью вдоль некрашенного забора всё той же суетливой дёрганой, односторонней походкой, не попрощавшись ни с кем. В нём точно жила душа Гоголя, потому что за стулом в будке нашли серый шерстяной платок, которым Белоржевский укрывался от холода морозными ночами и сломанное простое перо невиданного фасона.

По наущению высокого начальника штаба Агапова я устремился в общежитие и долго искал там пожилую женщину, которая процедив что-то сквозь зубы, дала мне ключ от комнаты. Комната была почти пуста. Две железные кровати с панцирными сетками сиротливо располагались по углам комнаты. Посреди стояла тумбочка с намертво приклеенной к ней томатным соусом газетой за 10 июля 1982 года. Под кроватями стояли шеренги бутылок. Мне стало ясно, что до меня здесь уже жили господа офицеры.

Неделю мне пришлось ходить в гражданской форме, пока наконец не нашли мой размер кителя. С этого дня можно вести летопись. Вечером ко мне в номер подселили двух восточных лейтенантов. Они были толсты, вредны и напоминали скорее чайханщиков, переодетых красноармейцами, чем офицеров. С ними я не ужился и двух дней.

В тот же день я попытался построить солдат, и они разбежались. Как я потом узнал, всё это происходило не без наущения прапорщика Силявкина. Светило жаркое солнце. Строй распадался. Кое-кто хохотал. Метались какие-то перекошенные рожи. Солдаты испытывали преждануременное удовлетворение. Улюлюкнули. Меня пытались опустить. Страшно обозлённый неудачей я оставил построение и пошёл по направлению к штабу. За мной увязался военный строитель. У него был вид недоношенного младенца, находящегося на выхаживании в колбе: огромная голова, фиолетовые жилы на всех висках, плывущий взгляд идиота. Одет он был не щёгольски – в какие-то обноски с чужого… Он что-то непрерывно кричал мне вслед гортанным марсианским голосом, и хватался за уши. Ноги он не переставлял, а волочил, и сзади него клубилось белое облако пыли. Это было похоже на картину из какого-то древнего фильма про Тома Сойера. Потом к нему присоединился ещё один восточный человек, похожий на чайханщика в фильмах про Ходжу Насреддина. Они стали кричать вдвоём. Я обернулся. Дождался их и спросил, что же они там кричат, что значит слово «анански». Я действительно был слабо осведомлён и не ведал, что есть ругательства на других языках. Мне почему-то казалось, что люди из других стран не так продвинуты по пути цивилизации, чтобы иметь изощрённые ругательства в своём арсенале. Сытому народу, в общем-то, незачем ругаться трёхэтажным матом, для этого нет мотивации.

Чайханщик, заливаясь ласковой солнечной улыбочкой, и видимо, испытывая дикое удовольствие от всего происходящего, стал объяснять мне, что «анански» по восточному значит «Хороший», «добрый». А сам всё время прыскал, гнида. Он мне вешал лапшу на уши. Видя его смешки, я потихоньку начал понимать, что тут что-то не так, но до конца разобраться в происходящем не мог. Сначала я подумал, что они оба сумасшедшие – первый был точно не того. Вечером в общежитии я за чисткой зубов в засранном умывальнике выяснил у такого же двухгодичника, как я, что значит слово «ананский». Я был удивлён. Двухгодичник увольнялся в запас, и был весел и словоохотлив. Он не только расширил мой словарный запас, но и повлёк меня в лес по партизанским тропам. Он караулил какие-то сторожки, уже покрытые мглой, барабанил ногами в двери, шушукался через слуховые окна. Через час такой деятельности в его кошёлке находилось три бутылки водки и кусок сала, завёрнутого в нечто напоминающее рубероид. Он посоветовал мне быть здесь крайне осторожным, и иметь на спине третий глаз. Что мне делать с наглыми насмешниками, не сказал, посетовав на устав.

С утра следующего дня стала повторяться та же история. К этим двоим насмешникам скоро присоединилось ещё двое. Они увязались за мной сразу же, но держались поодаль. Я их сразу же простил, потому что они знали положенную дистанцию, ругались на своём языке неразборчиво, стыдливо отводя глаза. А эти двое обнаглели и потешались вовсю ивановскую. Когда я входил в роту, они кричали, как птицы – во весь голос. Я обернулся с ласковой и доброй улыбкой позвал их. Они радостно подошли, переваливаясь, как пингвины.

– Идёмьте ко мне, ребята! – это было сказано с вкрадчивым придыханием. – Ну, здравствуйте!

Ничего ещё не подозревая, недоношенный идиот в солдатских обносках и такой же Ходжа Насреддин проследовали за мной в канцелярию.

Итак, я вошёл в канцелярию и затворил дверь. Они находились за спиной и продолжали насмехаться. Я ещё раз спросил, что значит по их мнению «ананский лэйтнант»? И получил ответ. Опять «хороший», опять «добрый», опять «честный». Сумасшедшего недоноска я про себя простил, ибо он был явно неконтролируем. Жалко его было, недоумка. А второй косный и нелюбопытный, прощения не заслуживал. Если бы к тому же дело происходило в европейской стране, то за все оскорбления, какие этот критин обрушил на мою спину, я бы стал богачом, взыскивая с него моральный ущерб. Но я жил в Сан Репе, а не в европейской стране, а посему приёмы здесь требовались совершенно другие.

Я продолжал стоять к ним спиной, а они шёпотом обзывали меня в моей канцелярии на все лады. Внезапно со мной что-то случилось. Страшная сила развернула мой корпус, и с разворота я ударил восточного чайханщика в глаз кулаком. Удар был такой силы, что я услышал хруст и почувствовал сразу же дикую боль в кулаке. Я сломал два пальца о рожу этого идиота. Идиот лежал на дощатом полу и не шевелился. Половина его личика была чёрной.

«Ну, всё, убил козла!» – сказал у меня в мозгу кто-то некто столь же испуганный, сколь же весёлый. Помилованный Недоносок от неожиданности тоже сел на две точки и хлопал глазами. Жилы на его лбу пульсировали. Ничего не говоря, я вышел в кубрик, снял пожарное ведро – эдакий красный конус, пошёл в сортир, наполнил его водой, и возвратясь в канцелярию, окатил полумёртвого насмехалу с ног до головы. Он пытался приподняться. Лицо его с правой стороны было абсолютно чёрным. Я с удовлетворением заметил, что он не смеётся больше.

Потом я уже не помню что было, помню свой ужасающий крик: «Все вон, суки! Будем с вами каждый день заниматься уставом и разбором матерных ругательств на национальных языках! Все – вон! Я вас научу, как понимать славянские языки, суки!» Рёв был такой, что у казармы чуть не снесло крышу.

Именно в этот день я познакомился с Капитаном. Он был татарин. Это был худой человек среднего роста с правильным и резким лицом. Лицо его прочерчивали глубокие складки, традиционно считающиеся свидетельствами тяжёлой жизни. Это лицо напоминало лица некоторых императоров-солдат Рима времён упадка. Меня поражал европейский тип его лица. Он был командиром второй роты, и я часто стал заглядывать в канцелярию к боевому командиру. Капитан уже отслужил двадцать лет, и если бы не прискорбное пристрастие к спиртному, он бы точно стал генералом. Первое время он служил в Жаркой степи, потом у моря, после чего его перебросили в Нусековское болото, где мы, собственно говоря, и столкнулись. Мне было надо отбарабанить два года. А он, недавно получив квартиру в Городке, всего лишь хотел дотянуть последние пять лет службы. От него шёл дух настоящего военного. Когда он заходил в казарму, дневальный гаркал так, что приподнималась крыша. Он проходил по роте мелкими шажками, нервически засунув руки в карманы галифе. О нём ходили разные конгениальные слухи, в том числе история, которую я сейчас расскажу. Общеизвестно, что контингент, прибывающий в строительные части, санрепский язык знает довольно туго, или не знает вообще. Часть его действительно не знает, но часть солдат, зная его, понимает, какие преимущества несёт незнание языка и сразу же по прибытии в часть его прочно забывает. Прекрасно понимая теневые стороны солдатской психики, Капитан был прекрасным преподавателем и чудесным педагогом. Однажды у него появился солдат. Он не понимал команд, хлопал глазами, и чем больше проходило времени, тем хуже он воспринимал окружающее. Пронаблюдав за ним и поставив диагноз заболевания, Капитан вызвал его в канцелярию и спросил, не улучшилось ли его знание санрепского. Тот ответил: «Не понималь!» После этого Капитан стал избивать его ногами. Тот дико кричал: «Товарисч лейтнан! Я не понималь! Не понималь я!» Каждые три минуты капитан спрашивал его, не лучше ли он знает Санрепский язык? Спустя десять минут после начала избиения солдат вдруг в совершенстве освоил великий язык санреп. «Я зналь, всё зналь! – плакал он, – всё зналь, товарысчь капита!» После этого он действительно перешёл на довольно приличный новореп, и отвечал на все вопросы без запинки. Я думаю, что будь у Капитана дальнейшее намерение продолжить обучение, выяснилось бы, что солдат знает ещё и несколько иностранных языков, включая мёртвый иврит и древнюю латынь. Это был удивительный пример быстрого и эффективного обучения с очень малыми затратами, рядом с которым методы Иллоны Давыдовой выглядят смехотворными, замшелыми анахронизмами. Он учил меня, великая душа: «Если будешь бить солдата, бей до тех пор, пока он не попросит прощения! Иначе – нельзя! И следов не должно быть никогда!» Пил он часто и много. Для солдат пьяный он был ужасен. Часто, напившись, спрашивал: «Скажи мне, Лихтенвальд, за что ты как меня уважаешь? Я ведь пустой и никчёмный человек! Не пойму!» У меня не было ответа на столь простой вопрос, точно также, как не было ответов на другие вопросы. Армейский мир был зазеркальем, где смешно было задавать какие-либо вопросы, и ещё смешнее искать какие-либо ответы. Он мне казался серьёзным человеком.

На утро военные строители построились без единой ухмылки. Пострадавшего не было, ибо он пребывал в санчасти, где по его словам лечился от внезапного поноса. Первое минутное импровизированное занятие по уставу, проведённое в ротной канцелярии, оказалось более действенным, чем многие часы бесплодных разговоров про родину и устав. Ухмылка бродила теперь по моему лицу. Я почувствовал вкус крови.

Служба началась.

Первое дежурство по части вполне могло бы окончиться плачевно для меня, если бы не голос божественного здравого смысла. Как только я заступил в наряд, из Службы начальника работ прибежал всклокоченный полковник и попросил командира части дать ему «подмогу» для разгона беспорядков. И командир части дал меня и моих солдат. Мы двинулись вслед за полковником. Пройдя узкую полосу леса, мы вышли на довольно большую поляну, в центре которой был разрыт чудовищный котлован. С одной стороны котлована металось человек шестьдесят калахов, на другой – приблизительно сотня уздеков. Все они кидали друг в друга гигантские камни и часто попадали. Поле было усеяно пострадавшими, которые взывали и истекали.

– Ну, иди! – толкнул меня в сторону бойни при котловане бравый полковник, уверенный, что я хорошо знаю субординацию.

– Куда, товсчь полковник? – спросил я.

– Туда! – указал полковник.

– Куда туда? – спросил я. – Товсчь полковник, а вы сами не хотите пойти туда! Вы уже старый, вам терять нечего! Покажите мне пример! Всё вы здесь энтузиастов ищете! Вперёд!

После этого я обратил взор на поле битвы, раскрыл пасть и стал орать, что есть мочи о том, что уже сюда едут вооружённые краснопогонники, и кто не сдастся, тому будет совсем плохо. Через пять минут толпа разъярённых бойцов разбежалась, мой боец побежал в штаб вызывать медслужбу для поверженных гладиаторов, а полковник и я принялись рассматривать поле сражения. Четверо нуждались в срочной и серьёзной медицинском помощи, убитых к счастью, не было.

Полкан разнимать никого, естественно, не стал.

Драки, иногда разраставшиеся до подлинных побоищ, были в городке самым обычным, рядовым делом. Ни одного дня не было без сломанного носа, выбитых челюстей, переломанных рук и ног. Недавно был случай, когда сорок ахмян напали на сто спящих уздеков, били их арматурой, а потом подожгли казарму. Меня потешала процедура опознания, проводившаяся в комендатуре: с одной стороны стояли поникшие уздеки с забинтованными головами, а с другой – куча гордых ахмян. Дело происходило в кромешной темноте, поэтому никого не опознали.

Через полгода, я, мальчик из интеллигентной семьи уже орудовал кулаками, как заправский боксёр, участвовал в драках с прапорщиками, лупил солдат руками и ногами, никого не щадил, то есть службу узнавал довольно хорошо. Меня стали побаиваться, а солдаты (Что особенно меня радовало) называли психом. Подпольное звание «Псих» приравнивалось к званию майора.

Под Новый Год я имел две совершенно восхитительные драки и вышел победителем над двумя самцами более высокой весовой категории. Третий случай собственно не был дракой. Когда я был дежурный по части, находился при исполнении, и уже провёл отбой, в часть ворвался невесть откуда взявшийся подполковник, пьяный в дым. Он, видимо заблудился, был зол и теперь искал, чем себя занять. Увидев меня, он затрусил ко мне и стал ко мне приставать. Еле на ногах стоит, гнида, а уставу учит – такое только у нас возможно: «Как стоишь? Да как стоишь?». Я сначала по-человечески просил его исчезнуть навеки, на что он не отреагировал, а потом я осмотрелся, вижу – никого кругом нет и без свидетелей вмазал ему что было силы в левое ухо. Резким профилактическим хуком. Он упал плашмя в палисадник через деревянные перильца и на карачках бросился сразу же за своей фуражкой. Я не стал ему мешать и ретировался. Я, честно говоря, ждал весь вечер последствий, но полковник, видно, грамотный оказался. Пьяному нельзя жаловаться на обидевшего его. Примитивный социальный дарвинизм доказывал свою вековую правоту. К седьмому месяцу службы я возвёл культ кулака и поклонялся ему всячески. И это было разумно.

Это была непредсказуемая и рискованная жизнь. Жизнь, в которой не было ни отдыха, ни жалости. И однажды я чуть было с ней не расстался. В то время мои отношения с господами солдатами были омерзительны. Им оставалась служить полгода, они никому не подчинялись, а мой фанатизм, направленный на водворение управляемости войсковым соединением им не нравился. Будучи дежурным по части, я ровно в шесть стал поднимать роту. Она не поднималась. Это был бойкот. Я стал пихать их. И вдруг случилось страшное. Мне на спину бросились несколько человек, и я мгновенно оказался на полу. Неудобная тяжёлая шинель мешала мне. Я знал, что если ещё несколько мгновений проведу на полу, я – труп. На меня наваливалось все больше тел, мелькали руки, они лупили меня в лицо. И странное дело, страшный взрыв гнева придал мне какие-то ужасающие силы. Я сбросил с себя ораву, а из всего последующего запомнил только свой страшный победный крик, арматурину в руке, и толпу, метущуюся передо мной между первым и вторым ярусом кроватей. Теперь я гнал их. Валились подушки. Рвались простыни. Падали швабры. Гремели вёдра. Потом выяснилось, что в ходе битвы при Фермопилах, были невинно покалеченные, в частности солдат, некстати вылезший из-под кровати, попал лицом прямо под мой сапог. Нос его покривился. Была ночь. Гнев мой был ужасен. Попреки уставу, в казарме не было даже дневального. Все мои военные строители выбежали из казармы и прятались, кто где. Я поймал себя на мысли, а вот если бы это всё было снято на плёнку, и этот первобытный барак, и туман в казарме, и эта битва, какой чудовищный, но прекрасный фильм получился бы. Потому что этого не смоделировать никакому режиссёру. Это были настоящие гладиаторские бои, не на жизнь, а на смерть.

В этот момент настигла меня и участь дознавателя. Сказать, что я стремился к этому, я не могу. В военных частях часто случались преступления, то кто-нибудь что-нибудь свиснет, то кокнут кого, и на начальных стадиях, предшествовавших открытию уголовного дела, проведением предварительного расследования занимались ротные офицеры. Эта деятельность никак не вознаграждалась, поэтому такого рода задания падали на оселков, готовых волочить армейский горб в любых условиях. Всяких там некадровых охвицеров. Я был таким оселком, если не ослом. Меня назначили дознавателем, и я должен был едва ли не каждый день спешить в Нусекву с двумя пересадками, дабы в Прокуратуре предстать пред светлые очи Капитана Пердушона. Это был молодой вихрастый рыжий тип с поросячьими глазками и бабьим смехом. Он быстренько научил меня делать допросы и правильно заполнять протоколы. Сам он не любил заниматься рутинной работой и брезговал ею, стараясь переложить всё на своих бесплатных помощников. С виду он был похож на дядюшку Римуса, присосавшегося к смоляному чучелку.

Первым делом, в котором я участвовал, было дело старшего лейтенанта Парацетамолова. Этот не в меру свирепый командир роты уважением у своих военных строителей не пользовался, и в роте созрел план покушения на старшего лейтенанта. В те дни часто гасло электрическое освещение, и его рота, находившаяся в другой части, но в том же болоте, что и я, погружалась в абсолютную темноту. План покушения был прост, как правда. Когда Парацетамолов будет подходить к роте, в ней выключится свет и два солдата, стоя на стульях с разных сторон от входа нанесут ему по голове удар перевёрнутой табуреткой. Почти так и случилось. Когда он был на подходе к роте, погас свет, и он уже собирался войти, когда его опередил солдат. В тёмном предбаннике раздался грохот, крик, потом включился свет, и все увидели поверженное тело военного строителя и изрядно перетрухнувшего, но целого командира. Пердушон послал меня допрашивать солдат этой революционной роты. Потом отловили якобы организаторов покушения. и я срочно должен был лететь на родину провинившихся, на восток. В нагрузку мне было дано указание допросить родственников корейца Алексея Агая, бывшего дезертиром три дня.

В аэропорту я был свидетелем страшной сцены. Куча голосивших людей, мужчин и женщин провожала молоденького лётчика. Он был взвинчен и пьян. Он подошёл ко мне, попросил сигарету и сказал:

– Я из Адгана. Был в отпуске и сдуру ума матери рассказал, как нас лупят над ущельями. Из четырёх моих друзей я один остался! А теперь еду туда опять, к смерти! Наверно, не вернусь оттуда! Будь здоров!

– И ты тоже, брат! Будь!

Я попытался его успокоить, утешить, но не смог. Его лицо морщилось, и было всё – в мелких трещинах и морщинах. А ведь это был совсем молоденький парень. В мире нет справедливости, но есть судьба. И от неё никуда не уйдёшь!

В Самуркенд самолёт прилетел глубокой ночью, и я с трудом обнаружил военную гостиницу. В комнате на панцирных кроватях жило восемь человек.

Утром я вышел на солнечную улицу и спросил у человека в халате, где тут Серый Дом. Там я должен был получить ихние бланки для допросов. Он замахал руками:

– Нэльзя так говорить! Нэльзя!

– Что нельзя? – спросил я, но он уже испарился вместе со своим кувшином и волшебной лампой.

Город расстилался на огромные расстояния. Это была гигантская деревня, по наущению или в гордыне названная городом.

bannerbanner