
Полная версия:
Поэма о русской душе
А оказывается, вот чего.
Сон ему снился всю ночь. Будто сидит он в большом кабинете при эмалированных столах да кругом книги, книги – не счесть, аж голова ходуном. Ага… Сидит… И справки какие-то выписывает, огромные, говорит, такие листы, с кровать размером. Да и тут к нему верблюд заходит.
– Здрасте! – говорит. А Артём хочет ответить, да не может отчего-то, вроде как комок в горле. Верблюд и продолжает: – Пропишите, ваша милость, меня по улице Нектаровой. Там у меня сродственник имеется, толстопуз паршивый… – И его-то фамилию и назвал.
Оскорбился Артём, а никак не соберётся с мыслью – верблюда отругать.
– Как прописать?! – только и простонал.
– А так, как всех, – верблюд отвечает.
– Женатых не прописываю! – воспротивляется Артём.
– Я холост.
– Сколько детей?
– Я ж не женат.
– Всё равно дети могут быть!
– Нет у меня никаких детей! Вот паспорт. – И подаёт ему паспорт размером со здоровенную книгу. Смотрит Артём в него, а в нём только фотография да подписано под ней – верблюд.
– Это почто одна фамилия? – спрашивает Артём.
– Так зовут.
– А где имя-отчество?
– Нету.
– Как – нет? Должно быть! Верблюд Верблюдыч. И вообще, почему сбоку не снят? Откуда это я знаю, сколько у тебя горбов имеется?
– Один имеется, – отвечает.
– Это сейчас один, а завтра второй вырастет. На нашем дешёвом хлебе, глядишь, и взбухнет нежданно!
И встал, подошёл к верблюду да и пощупал горб-то. «А он, – говорит мне Артём, – такой, точно плюшем покрытый, да мягкий, как банан вымерзший. Испужался я чего-то да как заплачу, словно пацан маленький, так в момент весь промок от слёз, и от этого так холодно, дрожь бьёт, будто зимой в рубашке на морозе. Так страшно, так холодно, так трясёт – жутко! Волосы дыбятся! Эх, – вздыхает, а в глазах ровно слёзы, – приснится же чертовщина!
…Но, несмотря на страх, не хочу верблюда прописывать ни в какую! За что это, думаю, он мою фамилию назвал-опоганил? И начал я к нему придираться. Ты мне справку предоставь, ‒ говорю ему, ‒ чтоб разрешение в ней было верблюдов прописывать, ещё справку предоставь про то, что ты одногорбый, ещё – что у тебя детей нет, новый паспорт справь, и вообще, принеси справку, что ты верблюд, а не таракан, ибо тараканов, мышей и клопов мы не прописываем, они сами прописываются. И вот это слово «таракан», – всхлипнул Артём и ресницами своими как задрыгает толстыми, – это слово-то и доконало верблюда. Как затрясло его, как зазнобило, как покраснели его глазища, как заревёт он – ажно упал я со стула затылком об пол!
– Это кто таракан? Я?!
И как – хак! Так и потонул я в плевке!
Да так мне противно стало, как будто плевок вонючий мне все внутренности заполнил. Так тяжко, что показалось – лечу я в какую-то яму, глубокую-преглубокую, без конца и без краю, и без дна. Как закричу я дико! А плевок-то точно из клея и кричать не даёт. Я ещё пуще. Всех в доме перепугал. Проснулся в поту. Слюна весь рот затопила. Целый час мылся. И не могу – тошнит и всё. И плевок смыть не могу. И кажется мне, он нехорошими извержениями пахнет. Пахнет и пахнет, аж нутро выворачивает. Вот сейчас сижу, и так хочется лицо себе поскрести. До сих пор запах гнилой на лице. Ажно мутит. Вот и прибежал…»
– А где водку, – спрашиваю, – в такую рань достал?
А он и говорит:
– У меня завсегда в шкапчике упрятана.
Ну и хорошо. Давай, говорю, смывать слюну-то. А сам смекаю: побольше бы таких верблюдов!
Рассказ пятый
Избушка там на курьих ножках
Стоит без окон, без дверей.
А.С.Пушкин «Руслан и Людмила»
У Ерофея Затрапезнова самый захудалый дом на нашей улице. Покосило его на все четыре стороны, крыша провалилась, того и гляди рухнет. И во дворе разруха… Вроде бы не ленивый мужик, Ерофей-то, день-деньской работает не разгибая спины, а проку нет. Словно деньги он как воду решетом загребает. То ли жинка ему непутевая досталась, то ли сам такой. Его с малолетства и до седин так все Ерошкой и кличут, как ребенка несмышленого.
Давно это было…
Встал он однажды, как обычно, спозаранку в декабрьской кромешной темноте, поболтал керасиновой лампой. Вспомнил: керасин еще на прошлой неделе закончился. Пришлось засветить лучину. На полатях сразу же зашевелились мальцы (их у него семеро по лавкам) и тотчас начали приставать с неудобными вопросами:
– Тять, а тять, мамка нам сегодня даст чего-нибудь поесть?
На печи в темноте заворочалась старуха, глотая беззубым ртом воздух: тоже, поди, об этом же спросить хочет…
– Поскреби, Федора, по сусекам, – вздохнул Ерошка, обращаясь к растрёпанной спросонья жене, и почесал затылок. – Может, ещё чего-нибудь наскребёшь.
– Да вчерась всё соскребла со стенок в ларе. Нет боле ничего, – зло ответила та. – У самой уже два дня маковой росинки во рту не бывало.
Задумался Ерошка. До получки далеко, а запас провианта закончился. Денег нет, купить не на что. Горько вздохнул ещё раз и решился: делать нечего, кроме как идти к процентщику Савве, в долг брать. У нас вся улица у него занимала. И даже с соседних приходили.
Одел он драный зипун, нахлабучил рваную шапку-ушанку, прохрипел: «Ждите, чего-нибудь раздобуду!» и шагнул, согнувшись в три погибели, в низкие двери.
В сенцах мороз хватанул, щипнул во все открытые от зипуна и шапки места, а их с учётом дыр было больше, чем закрытых, взбодрил старое натруженное тело и в голову «стукнуло»: «А ведь не даст просто так Савва денег взаймы. Залог потребует».
Остановился Ерошка опаленный стужей, очень глубоко задумался. Чугунок взять в залог? В чём тогда еду готовить. Ведро прихватить? Чем воду из колодца черпать. Без воды остаться и вовсе срамно. Вздохнул пуще прежнего Ерошка и взял топор. Нужная в хозяйстве вещь, но как-нибудь перебьёмся!
Шёл, всю дорогу отбивался от мороза, пролазившего во все дыры. Пар от него валил, как от дырявого самовара.
Процентщик Савва жил на другом конце улицы в добротном рубленом доме.
– Здорово, Савва! – войдя во двор, приветствовал Ерошка хозяина, вышедшего в бобровой шубе ему навстречу.
– Завсегда добрым людям рады! – отвечал Савва, расплываясь в улыбке, и поправил накинутую на плечи шубу. – С чем пожаловал, мил человек?
– Хочу вот у тебя червонец занять.
– И то дело. Хорошим людям как не помочь?! Людям всегда помогать надо – зачтётся божьей милостью и на этом, и на том свете. Что, совсем туго стало жить?
– Нужда такая, Савва, что хоть ложись да помирай! Одно только ты – спасение. Одолжи червонец. Разбогатею – сполна отдам. Дашь червонец-то?
– Да как не дать. Дать-то дам. Но рискованное это дело. Надо тебе что-то в залог оставить, а то ведь и обмануть можешь ненароком.
– Вот топор. Пойдёт?
– А почему – нет? Без топора в хозяйстве, как без рук. Хочешь – не хочешь, а за ним придёшь. Ценная вещь.
Савва взял топор, отнёс его в кладовую, сходил домой и вынес червонец.
– На вот. Разбогатеешь ‒ два отдашь.
«Два?!» – вздрогнул Ерошка, уж было открыл рот возразить, но понял, что торговаться бесполезно, а семью как бы там ни было кормить надо. Не умирать же с голоду? Начни возражать – он и три запросит. Махнул рукой молча, нахмурился.
‒ Что помрачнел? Условия не нравятся? Так и мне ждать долго, пока ты разбогатеешь, ‒ заулыбался Савва.
Махнул рукой в ответ Ерошка обреченно и буркнул:
‒ Пойдет!
‒ Вот и славно! Давай-ка скрепим нашу радость и доверие, ‒ обрадовался Савва и достал из-за пазухи бутыль мутной жидкости.
Хватанул Ерошка стакан на голодный желудок и сразу потеплело в душе. Подумал о сытых мальцах своих и еще хватанул один. А когда собрался уходить, раз Бог любит троицу, на посошок выпил и третий. И пошел довольный, покачиваясь.
– Эй! – крикнул ему вдогонку процентщик Савва. – А ведь трудно тебе будет сразу два-то червонца отдать.
– Трудно, – мрачно подтвердил Ерошка, оборачиваясь. И тут вдруг промелькнула в помутневшей голове неожиданная радость: процентщик скосить хочет долг!
Так хорошо стало на душе, как в детстве, когда матушка ласково погладит по макушке. В душе потеплело, а голова и вовсе затуманилась.
– Так ты отдавай в рассрочку: один сейчас, а второй потом, когда разбогатеешь, – заботливо предложил Савва.
«А и то верно! – подумал Ерошка. – Хоть и паразит этот процентщик, а умный всё-таки, мерзавец. Толково иной раз подсказывает!»
Отдал Ерошка ему червонец и заторопился домой. А то уж мороз так покусывает, что и мутная жидкость не спасает. И только во дворе собственного дома, когда с трудом отряхивал от снега пимы, закралось в него сомнение.
«Вот так занял! – подумал он, пошарив по карманам. – Денег домой не принёс, их как не было, так и нет. Топор был, и его не стало. Да ещё и червонец остался должен… Вот дела! ‒ пьяно вздохнул Ерошка. ‒ Не липнут деньги к мозолистым рукам! Живем, живем, и ничего не меняется».
Рассказ шестой
Там лес и дол видений полны…
А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»
…А проживал тут у нас ещё Стёпка – бедовый парень. Внешне из себя непримечателен, а вот характера чертового. Мать у него наша, сибирская, а отец южных кровей, стал быть. От него и получил Стёпка горячность. Как взвинтится – чисто тигрёнок, всё перегрызть готов. Неспоко-ойный – всё горит под ним!
А в технике понимал толк. Коли в телевизоре поглядеть, что шалит, али мотор лодочный исправить, али там фотоаппарат – его кличут.
Раз только не мог с техникой совладать. Как-то принес ему Федька мотор лодочный. Ковырялся Стёпка в нём, ковырялся – да только никак не разглядит, чего в нём не работает. Аж потом весь изошёл. Вскочил да как пнёт его в сердцах что есть силы. Так палец себе большой на правой ноге и сломал.
– У-у, – воет, – шайтан мне его подсунул!
…А жена у него, Наталья, спокойная такая баба да мягкоглазая, а глазки плутоватые, и любит она ими зыркать по сторонам взглядами приторными.
И недели не пройдет, чтоб они не разругались. Это обязательно, как нужда у них стала. Такой скандал закатят – на всю улицу звон да треск. Покидает в запальчивости Стёпка барахло в чемодан да айда куда глаза глядят. А жёнушка его посмеивается, знает: прибежит скоро, поостынет когда.
Да вот раз куда-то они засобирались да и заспорили. Жинка-то принарядилась, а ему, видишь ли, не по душе.
– Зачем, – говорит, – эт расфуфырилась вся? Вынаряжается! Зачем это?
– Ах, Стёпушка, – отвечает, – красивой, – говорит, – хочу быть! И потянулась телом-то сытым, ровно кошка. А тело такое гибкое да упругое, так и охота потрогать. И как подумывал Степка, не только ему одному.
– Чтобы глаза пялили?
– Да пусть пялют. На то я и баба.
– Я вот тебе, – кричит, – напялю, свет белый не взвидишь!
– Эх, Стёпушка, – вздыхает, – я вот от твоего черствого отношения возьму, – говорит, – да и влюблюсь в кого, да и меня кто полюбит. Вот и будет тебе наказание по справедливости.
Ну и разругались…
А через дом от них жила Дарья, вдовая баба. Такая хорошая да тихая, да вся в соку, что и жалко мне её было до расстройства душевного. Жаль старость меня пригнула, а то б…
Приду, бывалоча, к ней. А она меня и угостит, и обхожденьем встретит. Подопрёт себе голову пухлым кулачком да и говорит грустно-тяжко:
– Мужичка бы мне какого завалящего. А то уж так скушно одной…
…Ну да вот она в это время и ковыряется как раз в огороде. И видит: Стёпка огородами всклокоченный лупцует, ног под собой не чуя, через заборы перелазит и орёт одичало на всю улицу:
– У-у, шайтан! Совсем не вернусь! Собакой буду – не вернусь! Шакалом буду – не вернусь! Кинжал в сердце – не вернусь!
Да чуть и не сбил ее с ног. А она ему мягко так:
– Чего это ты, Стёпа, расшумелся-раскипятился на всю улицу? На себя не похож. Зашёл бы на минуту, поостыл бы…
Да как взглянет ему в глаза-то, ажно Стёпка приостановился да и замолчал. Смотрит на неё, и не поймет: как он раньше эти глаза не замечал? И пришла к нему мысль: а зайду-ка я жене назло. Пусть побесится! Пусть спознает, как на мужиков заглядываться!
Да взял, да и зашёл. Зашёл да и не вышел ни к утру, ни на другой день, ни через неделю. И прижился.
– У тебя человечья душа-то, – Дарье говорит.
…Как узнала про то его бывшая жинка, так и загорюнилась. Задело её за живое, что её бросили самым подлым образом, по-соседски. Стыдно ей, что и на глаза не показывается людям первые дни.
А потом и давай Стёпку-то ловить. Нарочно под окнами нет-нет да и пройдётся…
Да раз как-то и застала Стёпку у калитки. Подплыла тихо да и давай с ним беседу заводить.
– Ты, Стёпа, когда, – говорит, – домой-то возвернёшься?
А Стёпа – ей:
– А меня, – говорит, – и здеся мухи не кусают!
– Как же так, жили-жили – и на тебе?
– Уйди совсем! – говорит Стёпка да и нос от неё воротит в сторону. – Обижал? Зачем пришёл?
– Как же я теперь одна-то буду?
– Не знаю! Обижал – живи!
– Так я же, – говорит, озлясь, жинка бывшая, – Стёпа, и в суд подам. У нас-то судют да содют за многоженство-то. Сама прознавала, есть такие законы-указы.
– Пусть есть! А меня не посодят! У меня одна жена, но по очереди.
– Дак вить я того, – говорит, – брюхатая. И по праву ты мне, стал быть, принадлежать должен.
– Может, – вывертывается Степка, – другой джигит отец? Ничего не знаю!
– Ах, Стёпа, бесстыдник, охальник, такая твоя душа! Да я, – говорит, – кроме как от тебя ни от кого боле ласки не знала.
А Стёпка хоть и сумрачно на неё смотрит, а сам душой-то тает. Ишь, думает, дитё – это радостное дело!
…Да только так загоревал, загоревал, тронулся душой-то да через два дня и убежал от Дарьи.
Да только потом и оказалось: согрешила Наташка да и обвела Стёпку вокруг пальца. Соврала, значит. Подушечку под живот подложила.
А сама-то теперь и не прекословит, чисто шелковая перед ним. Только желания его и исполняет. Только Стёпка подумает, она тут как тут: нате вам на лопате, с кисточкой, с приветом, в масле, в тесте, в чём хотите… И живет Стёпка у неё, как блин в масле катается, как у Христа за пазухой. Горя не знает.
Да только опосля месяца жизни с Натальей, возьми он да и столкнись снова с Дашкой.
А та и слова ему сказать не может. Стоит, в глаза ему смотрит, а у самой в глазищах-то слёзы, да по щекам пухлым бегут ручьями, да дышит так, ажно грудь колышется, будто волны на шивере.
Стёпка посмотрел на неё да и обломился в душе. Кровью душа-то облилась. На живот-то посмотрел да и спрашивает:
– Эт что?
– Да ребёночек твой, – отвечает.
– Врёшь, девка?!
– Не вру, – говорит Дарья, еле дышит сама. – А что у меня там ещё может быть?
– Совсем всё могет! – говорит Стёпка. – Знаю я вас!
Дарья и заплачь горемычно. Аж Стёпку перекорёжило всего. Пособрал он вещи да опять к ней перешел на постой.
‒ Гарем организовал! ‒ пошутил я.
‒ Гарем ‒ не гарем, а всё разнообразие, ‒ резонно возразил Гоша Архипыч. ‒ Я думаю, с нашими бабами гарем не получится. Никакой султан с таким гаремом не управится: или с ума с ними сойдешь, или государственный переворот учинят. Тут вот две всего, и гаремом-то не назовешь, а не справился Степка с ними: похудел, почернел лицом, побегал то к одной, то к другой и запутался вконец в мыслях. Обе бесконечно беременны, а детей нет! Сойдется с брюхатой, а у неё живот, как по щучьему велению, сразу пропадает. И тут же появляется у другой. Он к той, у которой живот, а тот опять вселяется в другую бабу. Мучился, мучился так Степка да чувствует конец ему приходит. Похватал втихую вещички свои и как в воду канул ‒ уехал куда-то. До сих пор никто не знает куда. А ты говоришь: гарем…
Рассказ седьмой
Там о заре прихлынут волны
На брег песчаный и пустой,
И тридцать витязей прекрасных
Чредой из вод выходят ясных,
И с ними дядька их морской.
А.С.Пушкин «Руслан и Людмила»
Любила одна бабенка у нас тут на метле летать…
‒ Да ну! Серьезно? ‒ спрашиваю я, еле подавив улыбку.
‒ Сам видел, ‒ как неоспоримый факт, твердо заявляет Гоша Архипыч, не моргнув глазом. ‒ Самому сперва показалось ‒ НЛО в небе, а пригляделся ‒ баба летит на метле в чем мать родила. Кто такая ‒ не разберешь, но раз летает вдоль по нашей улице, стало быть, наша ведьма.
Год летает, два. Мы уже попривыкать стали к ней, нам даже понравилась эта развлекуха. И вдруг пропала! Народ у нас любознательный, разные догадки невероятные высказывал, а только я один догадался, что с ней приключилось.
Вот слушай и не сомневайся…
Скучно стало ей летать над нашей улицей туда-сюда и решила она кущи райские изведать. Что-то приладила к метле современное, и так ее понесло в тьму-таракань, что не только уши заложило. Глазом не успела моргнуть, словечко зловредное выкрикнуть, как плюхнулась в какую-то липкую лужу на другом краю Земли. Огляделась. Скалы кругом, кипарисы, лианы, шум прибрежных волн… Похоже на дикий остров в океане.
Ощупала себя: ноги целы, руки целы. Не успела обрадоваться, слышит воинственный вопль. Глядит: бегут к ней со всех сторон дикари в набедренных повязках с деревянными копьями. Так размалёваны, что не будь она ведьмой, умерла бы со страха.
Подбежали – тычут в неё копьями. Один говорит:
– Здесь её и съедим!
А другой, видимо старший, раскрашенный страшнее всех, возразил:
– Здесь не получится. Ты посмотри на неё. Сухая, аж зубы сводит. Такую без соли не съешь! Придётся на стан тащить.
Испугалась баба не на шутку. «Вот, ‒ думает, ‒ села в лужу!» Свистнула что есть мочи, метлу призывая к себе, да не успела вскочить на неё – отобрали.
– На ней, – завопили, – и поджарим!
Схватили пленённую за уцелевшие ноги и руки и потащили вглубь острова. Стонет она и думает: «Вот что значит не верить ни в бога, ни в чёрта! Эти недоумки дикари и не охнут, съедят без хлеба и в зубах не поковыряют!» И между грустными мыслями подрыгивает то рукой, то ногой, проверяет, крепко ли держат, да, полузакрыв глаза, теряется в догадках: долго ли мучить будут и куда тащат?
Оказалось, к вождю.
Здоровенный дикарь сидит на каменном троне, упитанный и высокомерный, нагло на всех смотрит. В одной руке ‒ копье резьбой украшенное, второй рукой ‒ в носу пальцем ковыряет для авторитета. Разрисован страшнее всех, живого места на теле нет, на шее ожерелье из костей, а на голове перья невообразимой красоты. Молчит, губы толстые выпятил.
– Что с ней делать? – спрашивают дикари, обступив трон. – Жарить будем на углях или сырую съедим?
– Зачем же меня есть? Я мирная тетенька, – пропищала пленница и почесала пятку, куда ушла её душа. – Я вам не враг!
– Ничего ты не понимаешь, глупая баба. Мы съедаем таких, как ты, чтобы победить самое главное лишение в жизни ‒ голод. Когда наступает период войн, посланный великим повелителем Ракной, мы воюем. Одни, чтобы умереть, другие, чтобы насытиться. Нет ничего вкуснее поверженного противника.
Ведьма поняла, что, если её съедят, никакая живая вода не поможет. То, что от неё останется, не оживить. Они убивают и едят себе подобных! Дикость какая!
– Какой ужас! – закричала она. – Ох, и глупые вы люди! Вы не знаете, что жизнь на Земле сейчас другая пошла. В наши дни повсюду прогресс: даже метлы стали сверхзвуковые. На Земле столько еды, что даже чертям хватает. Зачем воевать?! Зачем есть друг друга?! Неужели нельзя поле распахать, посадить зёрна? Развести овец?.. А убивать и съедать себе подобных… Какой ужас!
– Очень глупая баба, – сказал вожак широким мясистым ртом. – И откуда такие берутся?!
– Оттуда! – выдохнули дикари и все как один посмотрели на небо.
– С Большой земли? А там разве не воюют?
– Воюют… – честно ответила ведьма со вздохом. – Так воюют, что и сам дьявол им не указ.
– А зачем?
– Не знаю, – растерялась пленница. – Никто не знает. Не Бог, не сатана. И еда вроде бы есть, и земли хватает. Но людей не едят. В землю хоронят.
– Побеждённых убивают просто так и в землю закапывают?!
Дикарь подскочил от удивления на троне, выкатил глаза и извиняющимся взглядом посмотрел на вырубленного из дерева идола Ракну, стоящего неподалеку от трона.
‒ Врешь! Ты из тех, кто не умеет говорить правду!
Ведьме показалось, что божок хлопнул растеряно ресницами ему в ответ и покачал головой.
‒ Мы-то едим, чтобы с голода не пропасть… а эти… ужас… за просто так… ну и дикари! ‒ ахнула толпа.
Взбешенный вождь замахнулся на пленницу копьём, но прыгающий рядом коротконогий дикарь с обезображенной физиономией, советник и шут в одном ужасном лице, обратился к нему:
– Почему ты не веришь этой старухе, о, мудрейший?! Ты посмотри на неё. Если там, – он поднял палец кверху, показывая туда, откуда она прилетела, – все такие, сам Ракна повелел бы их закапывать, а не съедать!
– Какой ужас! – схватился за голову вождь, роняя копьё. – Какой ужас! Мы даже добытых на охоте зверей в землю не зарываем!
‒ Да они хуже зверей! ‒ зароптала толпа.
‒ Зажрались!
‒ Звери-то добычу, как и мы, съедают.
‒ Закопать ее!
‒ Сжечь!
Тут шагнул вперёд старший воин и произнёс речь:
– О, великий вождь! Это гнилое существо с Большой земли мы есть отказываемся. Нельзя есть такую заразу. В землю зарыть? Зараза живуча! Если она проникнет в нас, не сладко всем придется ‒ перебьем друг друга и в землю закопаем. Сжечь ее мы не сможем ‒ мы не боги, чтобы столько огня на нее тратить. Пусть летит туда, где эти ненормальные живут.
У ведьмы потеплели пятки. Она поняла, как выгодно быть заразой: тебя не съедят, не закопают и не сожгут. «Мы бессмертны!», ‒ восхищаясь собой, удовлетворенно подумала она и презрительно обвела дикарей взглядом.
Вождь посмотрел на идола Ракну и, как будто прочитав в его глазах согласие, одной рукой закрыл лицо ладошкой, а второй подал знак.
Ведьме отдали метлу и брезгливо отправили восвояси, что в здешних краях считается великим позором для тех, кого не съедают.
Рассказ восьмой
Там королевич мимоходом
Пленяет грозного царя…
А. С. Пушкин. «Руслан и Людмила»
…А в последующем доме Иван проживает. Дом-то этот видать хорошо. Выделяется. Их всего два таких на улице-то на нашей. У него, у Ивана, только такой, да у Федьки, что рядом живёт. Добротные пятистенники, язви их! Сами рубили. Они-то, Иван с Федькой, два братца, одной кровинушки человеки. Оба и живут рядышком без греха.
Только лет поди этак пять назад, пора как раз страдная была, картошку копали. Иван-то и запозднился однажды до дому, да и видит: мешок чей-то упрятан в канаве. С картошкой, стал быть. Он возьми да и положь его в свою телегу до кучи. Да и привези домой, да и упрячь подальше. И ничего вроде, шуму нет. И позабыл про него через неделю-то.
А только приходит к нему Федька зимой да и за столом говорит, когда беседу вели задушевно:
– Какой-то, – говорит, – стервец осенью мешок с картохой спер. Я, – говорит, – его отложил в канаву, чтобы потом забрать, да так ещё замаскировал, чертяку, а всё оказалось понапрасну. Спёр паразит какой-то! Я, – говорит, – его, засранца, без панихиды бы захоронил за такое стервячество.
А Иван-то уразумел да и притух. Неудобственно ему стало. Только смолчал, ничего не выразил братцу.
Ну, так и живут. Мается Иван душой, как иной раз кто животом. Болит-то она, душа, да и болит. И ничего с ней не поделать. И думает он, уж не подложить ли этот мешок обратно, али так прийтить да раскаяться.
Думал он да и думал. А делать-то ничего не делал. Ну а к весне совсем извёлся. И решил – надо покончить с чертовщиной с этой. Взял бутылку «Столичной» да и пришёл к брату. Так, мол, и так Федька.
– Это, – говорит, – я, подлец, мешок картохи спёр. Чёрт попутал! Хочешь, прости меня, а хочешь, заедь кулаком по башке, а только сил моих больше нет укрываться.
Ну, значит, Федька-то посмотрел на Ивана, видит намётанным глазом, что у того внутренний карман топырится. Стал быть, Федька богом не обижен, угадал, чего там стоит, в кармане-то.
– Да чего уж, – говорит, – дело прошлое… кто старое помянёт, тому глаз вон. Как же я могу вдарить тебе по глазу, когда ты есть брат мой родной?! У нас, Ванька, кровь одна в теле бегает, и никакая картошка поэтому нам разладом служить не может.
И сели они к столу. Друг супротив дружки. Оба статные да широкоскулые, головы бычьи в плечи вросли, а плечи – что косяк вон у двери.
Нинка-то, жена Федьки, так-то уж сильно ругала мужика, ежели он где на стороне пил, да бывало и била чем попадя, тоже баба не скромного физического достоинства была, а в доме, ежели кто придет по-соседски, то и ничего, терпела.
Ну, так вот… Сгоношила она быстренько на стол, яичницу поджарила, грибков достала, сальца порезала, выпила чуток для приличия да и убежала на двор, по хозяйству чего поделать.