Читать книгу Бог, которого не было. Красная книга (Алексей Р. Френкель) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Бог, которого не было. Красная книга
Бог, которого не было. Красная книга
Оценить:
Бог, которого не было. Красная книга

5

Полная версия:

Бог, которого не было. Красная книга

Я сейчас не про тот «потом», что было после моего дня рождения десять лет назад, – с того «потома» все и началось, и в том «потоме» было похмелье и Моцарт; и не про то безалкогольное похмелье, что было после безалкогольных поминок Тефали, моей учительницы музыки, – в результате того «потома» я оказался в Израиле; я сейчас про тот «потом», что наступил после того, как мир скособочился и «это» начало происходить со мной. Хотя, возможно, все это части одного большого «потома». Это как Большой взрыв, только этот – потом. Большой потом. Ну или это звенья одного большого похмелья. Кстати, конкретно это похмелье было не просто большим, оно было чудовищным. Говорят, что где-то в Хорватии существует музей похмелья. Этот «потом» мог бы там быть главным экспонатом.

Голова – словно я выпил жидкого кислорода. Во рту – словно я выпил жидкого кислорода и закусил оргстеклом. Глаза вдавлены в позвоночник и не открываются. Ну как будто я выпил жидкого кислорода. Похоже, я действительно выпил жидкого кислорода. В принципе, так и было: когда кончился виски, мы пили ликер «Моцарт». Мы – это ты, ты – это Бог; а еще были: твой второй, я и Николай Иосифович Беккер – фортепьяно. Возможно, мы действительно закусывали оргстеклом – не помню. Вообще ничего не помню. Правильнее всего было, конечно, не шевелиться и сдохнуть, но я попытался, пусть и робко, пошевелиться. «Никак не могу привыкнуть к этим воскрешениям», – пробурчал чей-то голос. Может, твой, может, твоего второго. Ну или Николая Иосифовича. С похмелья было не разобрать. Потом я продолжил свое воскрешение и постарался открыть глаза. Это было нелегко. Ресницы вцепились в подушку, а душа и желудок – в матрас. Глаза открывались с таким звуком, как будто кто-то голыми руками разрывал стальную плиту толщиной двенадцать с половиной сантиметров. А когда глаза открылись – оказалось, что так и есть. В смысле кто-то действительно разрывал голыми руками стальные двери лифта крутой фирмы OTIS. Того самого лифта, которого в нашем доме на Соколе никогда не было. У меня у самого глаза чуть не треснули, когда я увидел протискивающуюся сквозь разорванный металл лифта Дашу. Даша прорвалась сквозь железо и упала мне на руки. А Моцарт Мособлсовнархоза РСФСР заиграл свой Турецкий марш, хотя никто даже не думал включать проигрыватель. А Даша сказала:

– Я увидела, что тебя нет, и испугалась.

Я молчал и смотрел, как раны на ее руках и ногах исчезали у меня на глазах.

– Где ты был? – спросила она: ее не интересовали раны, ее интересовал я.

И я ответил:

– В Израиле. – Ну потому что я не знал, что ей ответить, и потому что я действительно был в Израиле.

– А почему ты уехал в Израиль без меня? – спросила Даша. Раны и кровь у нее совсем исчезли. Как будто их и не было. – У тебя есть ножницы? – спросила меня Даша, так и не дождавшись объяснений, почему я уехал в Израиль без нее. А я не знал, как это ей объяснить. Я не знал даже, как себе это объяснить. Ну, не то, что я уехал в Израиль, а это все. И да, я не знал, есть ли у меня ножницы. Я вообще ничего не знал.

Даша сама нашла ножницы – они почему-то лежали на крышке Николая Иосифовича рядом с татуировкой «Бога нет», хотя я мог бы поклясться, что вчера их там не было, – но Даша нашла ножницы и начала, закинув руку за голову, разрезать сзади свое платье. А когда разрезала, повернулась ко мне и спросила:

– Может, ты перестанешь трахать мне мозги и трахнешь меня по-настоящему?

И разрезанное платье упало на пол. А я – я трахнул. А потом трахнул еще раз. И очень хотел трахнуть третий раз, но уснул.

В одном очень хорошем фильме один хороший человек рассказывает, что в одной очень хорошей книге другой очень хороший человек говорит: одним только плох сон – он ужасно смахивает на смерть. Наверное, тот, что разливал нам по бокалам жидкий кислород вчера, об этом же твердил: скончаться. Сном забыться. А тот, который сыр резал, – про это же бубнил: быть или не быть. А может, они тупо напились: и тот, кто сыр резал, и тот, кто разливал.

Умереть. Уснуть. И видеть сны, быть может

Там дальше у этого – ну, который на разливе стоял, – было так: и видеть сны, быть может. Ну в смысле не у того, что разливал, так было, а у Гамлета. Хотя это неважно – у кого. Важно, что они были правы. И тот, кто разливал, и Гамлет. И тот, кто сыр резал, – тоже был прав. Ну я про эту мутоту ихнюю: быть или не быть, умереть, уснуть – вот это все. Кто-нибудь вообще понимает, о чем этот гамлетовский монолог? Я – понимаю. Ну потому что я сам тогда то ли умер, то ли уснул. И сны видел. Точнее, сон. Лужу. Ту, что всегда была на Дорот Ришоним, 5, а когда мир перекосило – перебралась к седьмому дому. Вот только она замерзла. Лужа. Как будто это не я выпил жидкого кислорода, а она. А может, кто-то из четверых решил вчера сачкануть и не стал пить. И втихаря свой бокал с жидким кислородом в лужу выплеснул. Не знаю кто. Я – нет. Я такой херней никогда не занимался. «Беккер» тоже вне подозрений. Значит, или ты, или твой второй. Но и это, в конце концов, не важно. Важно другое: как только я увидел, что лужа замерзла, я понял, что это – ну как если бы ветер несчастий подул. Или как если бы теплый снег стал падать. Короче, скрипка и немножко нервно. И тут же проснулся. А может, это и не сон был вовсе. Не знаю что. Это как-то так. Вокруг. Как будто не только во мне, но и гораздо дальше. Но когда я очнулся от этого «как-то так вокруг», Даша сидела на кровати.

– Ты почему не спишь? – спросил я.

– Нам надо поговорить, – сказала она.

– О чем? – спросил я.

Я знал, о чем она хочет поговорить, но все равно спросил. Ну потому что я как бы в какой-то фильм попал, даже не в какой-то, а понятно в какой, и все реплики этого фильма я знал наизусть и автоматически произносил их, хотя очень не хотел их произносить, ну потому что знал, что будет в конце этого фильма, и очень не хотел этого, но не мог ни нажать на «стоп», ни не произносить этих чертовых реплик, – в общем, я спросил у Даши: о чем нам надо поговорить?

– Ты же понимаешь, что я не знаю, откуда я взялась, – сказала она именно то, что, как я заранее знал, она должна была сказать. А сказав это – беспомощно, чуть не плача, по-детски: «Ты же понимаешь, что я не знаю, откуда я взялась», – Даша замолчала. Замолчала на секунду, буквально на регу, предоставляя мне возможность перебить ее, чтобы в свою очередь перебить меня и сказать: стой, не перебивай меня. Это в сценарии было написано. И в моем сценарии, и в ее. Я знал это, и она знала, что я знаю это, и мы смотрели друг на друга, пытаясь как-то избежать того, чего избежать невозможно. Рега растягивалась, молчание сгущалось, и в какой-то момент я не выдержал и сделал то, что и было написано в сценарии, и в моем и в ее, – или лучше сказать «предписано». «Он еле заметно повернулся к ней» – так и было написано в наших сценариях, и я еле заметно повернулся к Даше, и – и в момент этого самого «и» Даша облегченно перебила меня и сказала: «Стой, не перебивай меня», – хотя я еще не успел попытаться перебить ее, но это не имело никакого значения, потому что молчание порвалось, и из прорехи посыпались слова – и мои и Дашины, а вместе со словами – жесты, слезы, боль, сломанные карандаши и судьбы, мечты и неработающая игрушка «Электроника СССР», там еще волк яйца в корзину собирал, ну когда она работала, – тогда собирал; а еще я секрет про эту игру знал, впрочем, его все знали и все всем этот секрет по секрету рассказывали: что, когда выиграешь, тебе мультик покажут; а кроме этой неработающей игрушки высыпались детские фотографии, альбом с репродукциями Брейгеля, потом снова боль и еще боль, как будто было мало той, предыдущей боли.

– Но если ты знаешь, но просто не можешь сейчас сказать, – говорит Даша; я действительно не могу сказать ничего, потому что у меня в этом месте нет слов, и Даша продолжает: – Но, может быть, когда-нибудь… – У нас не будет этого «когда-нибудь», это знаю я, и это знает она – мультика не будет, сколько ни собирай яйца в корзину; но Даша, зная, что у нас никогда не будет этого «когда-нибудь», все-таки надеется: «но, может быть, когда-нибудь». «Как бы я хотел», – хочу я сказать, но не говорю, потому что у меня нет этих слов; слово, снова, снова и снова – ты лишил меня слова.

А Даша продолжает:

– Как ты жил все это время? Ты любил кого-нибудь?

И я отвечаю: «Не знаю», – потому что я действительно не знаю, как я жил все это время, и уж тем более не знаю, любил ли я кого-то.

Я пытаюсь своим молчанием объяснить это Даше, и кажется, она понимает, или это ей кажется, что она понимает; и тогда она спрашивает: «Обо мне ты помнил?» И я говорю, что помнил, а потом добавляю, что не всегда, а только когда мне было плохо, – это неправильные слова, ну потому что мне всегда было плохо без нее, но у меня есть только эти неправильные слова, а правильных слов у меня нет; слово, снова, снова и снова – меня нет без слова, и поэтому я молчу; слова немые да Даше в душу, и Даша говорит:

– Боишься… тогда я скажу.

И она действительно говорит то, что знаю я, но боюсь сказать: «Я не Даша; а те, кто хотят свою Дашу сберечь, потеряют ее». У тебя, кажется, не Дашу, а душу, но какая разница?

«Какую девушку вы хотите пригласить?» – течет сладкий, как ликер «Моцарт», голос; «Любую, но не Дашу», – решаю я, не зная, что решаю свою судьбу; «Мне кажется, что мы кем-то обмануты», – говорит не Даша; «Можно я буду звать тебя Недашей?» – говорю я, но говорю это не Даше и не не Даше – я говорю это Недаше, и говорю это не сейчас, а сейчас я молчу, и она молчит; кажется, мы совсем чужие, у нас нет ничего общего; хотя нет, не так – у нас общий сценарий, и по этому сценарию я ухожу – ненадолго, кажется, меня ждут в библиотеке – ты и твой второй; или нет, тут же нет библиотеки; впрочем, лифта здесь тоже нет, и я не хочу никуда уходить, но Даша просит меня купить запчасти для самого лучшего торта мира и даже дает мне список:

Так предписано, и я ухожу, а когда возвращаюсь – Даши нет. Вообще ничего нет, и только иголка скрипит на закончившемся Моцарте Мособлсовнархоза РСФСР. Я стою посреди бабушкиной квартиры на Соколе, и мне хочется одного: умереть. Уснуть. И видеть сны, быть может.

За что ты нас так мучаешь?

Еще никогда мне так не хотелось не быть. Но ни умереть, ни уснуть не получилось – появились ты и твой второй. Ну не появились, а стали снова быть. Один из вас протянул мне письмо. Кажется, ты. Не знаю. Тот, который сыр резал. Хотя нет: тот, что на разливе был. Не знаю. Неважно. Важно, что я сразу понял, что это за письмо. И от кого. Я не хотел его читать. Не хотел знать, что там написано. Я хотел одного: не быть. А ты, ну или твой второй, открыл конверт и начал читать вслух:

И вы снова исчезли. Ну стали не быть. И ты, и твой второй. Тот, кто разливал, и тот, кто сыр резал. А Николай Иосифович – ну тот, который «Беккер», тот, на котором ты или твой второй сыр резали, тот, который четвертым с нами пил, – он сказал мне:

– Она сделала это ради тебя. – Николай Иосифович был очень расстроен. Казалось, что теперь у него все клавиши – черные.

– Как… как это произошло? – спросил я его.

– Аннигиляция, – пожал он плечами.

Не знаю, как это – пожать плечами – удалось пианино, у которого не было даже канделябров, но ему это удалось. А после того, как он пожал плечами, я спросил:

– Ей… ей было больно?

– Нет, – ответил мне Николай Иосифович. – Все произошло мгновенно. Вспышка света и ветер. Скрипка и немножко нервно.

А потом он отошел к окну и закурил, хотя раньше я его никогда с сигаретой не видел. Ну я ж говорю: он был очень расстроен. И я спросил его:

– За что он нас так мучает?

Николай Иосифович повернулся ко мне и усмехнулся траурно-черными клавишами:

– Этими вопросами надо задаваться в конце жизни.

Сейчас, похоже, самое время. Конец жизни – через два часа и восемнадцать минут. За что ты нас так мучаешь? Ты – это Бог. Ну если ты, конечно, вообще есть. Ну а через два часа и восемнадцать минут – вспышка света и ветер. Вернее, уже через два часа и семнадцать с половиной минут.

Потома не будет. И мультика тоже

Это я, конечно, так – для красного словца. Ну про вспышку света и ветер. Убьют меня совсем не так. Но и это не важно. Вернее, важно, конечно, но не очень. Результат-то одинаков. А вот что важно – это успеть все рассказать. И еще важно: потома не будет. Оставшиеся мне два часа и семнадцать минут закончатся, а потома не будет. Похмелье, может, и будет, даже наверняка, а вот потома – не будет. Но это я сейчас понимаю. А тогда – тогда я надеялся. Как и она, кем бы она ни была. Дашей, не Дашей или Недашей – но она надеялась. На этот самый «когда-нибудь» и на тот самый «может быть». Верила. Ну в то, что если собрать все яйца в корзину – то покажут мультик. Как и миллионы других верующих в тебя. Они же тоже в это верят – ну что, когда игра закончится, ты покажешь им мультик. Ты – это Бог. И что будет прекрасный загробный «потом». Хер. Потома – не будет. Николай Иосифович, тот который «Беккер», это прекрасно понимал. Он докурил, затушил окурок о свою переднюю ножку и сам себе захлопнул крышку. Мол, разговор окончен. И перестал быть. Вместе с татуировкой «Бога нет». А вместе с татуированным фортепьяно перестала быть и бабушкина квартира на Соколе. И Москва. Зато опять стал быть Иерусалим. И лужа. Та, что до того, как мир перекосило, всегда жила на Дорот Ришоним, 5, а сейчас обитала на Дорот Ришоним, 7. И в ней еще время отражалось. Кстати, о времени: когда лужа замерзла – время тоже замерзло. А когда Николай Иосифович в сердцах хлопнул своей крышкой – мол, пойми уже, идиот, потома не будет, – лед разбился. Ну и время снова пошло. Но как-то неровно, волнами. Время – его штормило. И лужу тоже. И меня тоже штормило. Нас всех троих штормило. В унисон. Ну потому что опять подул мусорный ветер. А от этого ветра пошли волны на луже. Да еще и теплый снег начал падать. И девятый вал. Видели у Айвазовского? Ну вот с лужей та же херня случилась. И со мной тоже. И со временем. Часовая стрелка вцепилась в минутную, и их вертело то в одну сторону, то в другую; а секундную в какую-то загогулину закрутило. Видели, наверное, как клоуны на утренниках из шариков длинных таких такс и жирафов делают? Вот так и секундную стрелку завернуло. Может, в жирафа, а может, в таксу. А потом – вообще какая-то хтонь началась. Ну как после того, как ты со своим вторым у меня сосиски жарили. И совки серебряные для уборки крошек со стола притащили. Сосиски были из супера, а совочки из девятнадцатого века. Тогда у меня раковина забилась. А Михалыч из СССР пришел и пробил ее. Вот и сейчас так – только без серебряных совочков с ручками из слоновой кости. А забитая раковина – величиной с мир. И гигантский Михалыч пришел из СССР и пробил во всемирной раковине затор. Михалыч – он все может. А мир стал уходить в воронку. И меня туда тоже затянуло. А вынырнул я в бабушкиной квартире на Соколе. Но это была не совсем та квартира. Вернее, совсем не та. В ней как будто евроремонт сделали. Но именно как будто. Ну потому что никакого евроремонта не было. Он был, но как будто. Не знаю, как объяснить. Вот когда-то иерусалимский лифт привез меня в 1972 год. Точнее, в 19 февраля 1972 года. А еще точнее, в Нью-Йорк 19 февраля 1972 года. В клуб Slug’s. Там еще Ли Моргана убили в тот день. Ну это я потом узнал. И про Нью-Йорк, и про Slug’s, и про Моргана. А первое, что я увидел тогда, – это снег. И этот снег был какой-то нерусский. Его было много, но он был нерусский. Из него не хотелось лепить снежки, в него не хотелось упасть. Вот и с квартирой так же. В ее плечо не хотелось уткнуться. Глупо, но в ней нельзя было курить. Даже на кухне. Нет, этого нигде, естественно, не было написано, но было ясно, что в ней нельзя курить. Даже на кухне. Потому что евроремонт. Хотя его не было. Из невидимых колонок играл Моцарт. Соната № 11, часть третья, Rondo alla turca. А еще в прихожей стояли одноразовые тапочки. Или лежали. Не знаю, как правильнее. Короче, они там были. Тапочки. Белые такие, как в гостинице. У нас раньше с бабушкой не только одноразовых тапочек в прихожей – и прихожей-то не было. Да и никогда моя еврейская бабушка не признала бы эти тапочки одноразовыми. Но у нас этих тапочек и не было. Как и прихожей. В общем, стою я в прихожей, которой не было, туплю, Моцарта слушаю. Турецкий марш. И тут я услышал голоса. Твой голос и твоего второго. Слов было не разобрать, и я пошел на звук. Ты и твой второй сидели на кухне и разговаривали. И ты и твой второй – в одинаковых одноразовых тапочках.

Таких же тапочках, как в прихожей, которой не было. А вы – были. И разговаривали. Ты спрашивал своего второго: знаешь, чем отличается Содерберг от Тарковского? Ну или наоборот, твой второй у тебя спрашивал. Не разберешь – тапочки-то у вас одинаковые. Я, кстати, отлично знал, чем отличается Содерберг от Тарковского, – евроремонтом, но у тебя был свой ответ, даже лучше. Ну или у твоего второго. Короче, кто-то из вас двоих ответил другому: там, где у Тарковского любовь, у Содерберга – всего лишь интрижка и секс. А другой, усмехнувшись, добавил: и сразу хочется сбежать к Тарковскому. И тут вы заметили меня. Ты замолчал и уставился на меня. А твой второй – он просто молча уставился на меня. Ну или наоборот. А я тоже сначала на вас уставился. А потом заметил мониторы. Мониторы – это такие телевизоры после евроремонта. Они перед вами были. Один перед тобой, а второй – перед твоим вторым. И на этих телевизорах после евроремонта шел мультик. Насколько я понимаю, мультик был один и тот же. И у тебя на мониторе, и у твоего второго. Я собрался было уставиться на мультик, но не успел. Ты вдруг резко спросил меня: «А почему ты не переобулся?» А твой второй добавил, но мягче: «Там же в прихожей тапочки есть, одноразовые». Ну или наоборот было: твой второй резко спросил, а ты мягко добавил. Я в школу за все десять лет вторую обувь раз пять принес, не больше, а переобувался из этих пяти только три раза, а тут почему-то послушался. Не знаю почему. Может, это девятый вал так на меня подействовал, а может, Николай Иосифович. Ну когда он сигарету об переднюю ножку затушил и сам себе крышку захлопнул. А может, евроремонт так действует. Даже если его нет. В общем, я пошел в прихожую, которой не было, быстренько снял свои кроссовки, сунул ноги в одноразовые тапочки – там, кстати, тапочки всех размеров были, а когда вернулся в этих тапочках на кухню, ты монитор выключал. Ну тот телевизор с евроремонтом. И твой второй тоже. Чтобы я мультик не увидел. Наверняка это тот самый мультик был, что ты обещал всем показать. Ну, может, и не обещал, но все верили, что ты его покажешь. Потом. Ну когда последние станут первыми, а зарезанный встанет и обнимется с убившим его. Верили и собирали смиренно эти гребаные яйца в эти гребаные корзины. Может, даже я верил. Черт его знает. В тебя не верил – а в мультик верил. Но сейчас вы выключали мониторы с мультиком и молча смотрели на меня. И в твоих глазах были титры: потома не будет. А у твоего второго было написано: и мультика тоже. Ну или наоборот. У твоего второго – что не будет потома, а у тебя – что мультика. Неважно. Важно, что не будет. Ни потома, ни мультика.

Никогда ни о чем не просите

И ты, и твой второй делали вид, что ничего такого не происходит. А я – я очень разозлился. Нет, не так. Это неправильное слово – разозлился. И охренел – тоже неправильное. Меня обожгло. Сейчас объясню. Когда-то давно такая штука была – спирт Royal. И мы ее пили. Не потому, что у нас не было денег, а потому что – разве я позволил бы налить даме водку? Это чистый спирт. Мы вообще тогда активно потребляли Булгакова и алкоголь. Спирт мы, правда, пили разбавленным. Ну мы и Булгакова отредактированного потребляли. Сначала полагалось разлить, потом кто-то очень остроумный должен был сказать, что Аннушка уже разлила масло. А остальным полагалось глубокомысленно хмыкнуть. Ну а потом – глубокий вдох, потом сильный выдох, посчитал до трех – и влил в себя это пойло. Ну а потом уже – ну если не умер, – закуриваешь и говоришь глубокомысленно: кирпич ни c того ни с сего никому и никогда на голову не свалится. Ну и голову свою всем демонстрируешь – в качестве доказательства. Или другой вариант: выпиваешь, занюхиваешь волосами девушки – ну если у тебя есть девушка и она позволяет занюхивать своими волосами спирт, – и изрекаешь: тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла…

Я всегда шел третьим путем: запивал. Это ж давно было – еще до Даши. И до того, как Телениус Монк сказал мне: Straight, No Chaser. С тех пор я не запиваю, а тогда – запивал. Ну и вот как-то раз: глубокий вдох, потом сильный выдох, влил в себя пойло, схватил стоящий рядом стакан с водой, сделал пару больших глотков – и ничего не сказал. Не смог. Ну потому что в том стакане спирт был. Еще не разбавленный. Меня не просто обожгло, у меня даже монокль выпал и повис на черном с серебром шнурке, закрепленном специальной прищепочкой в нагрудном кармане фрака. Ну почти. Монокль не выпал – ну это только потому, что у меня монокля не было, а вот если б был, то он бы обязательно выпал и повис на черном с серебром шнурке, закрепленном специальной прищепочкой в нагрудном кармане фрака. А я после этого случая с моноклем даже Булгакова, ну не то чтобы разлюбил, а охладел как-то. А спирт вообще перестал пить.

Короче, когда я увидел, что ты и твой второй делаете вид, будто примус починяете, – меня вот так же обожгло. И монокль выпал. Тот, которого у меня не было никогда.

– Где Даша? – выпалил я.

– Даша? – начал тянуть время ты и посмотрел на своего второго. Ну или наоборот.

А тот, который наоборот, – наоборот, не стал тянуть время и сказал, пожав плечами:

– Она исчезла.

– Как это – исчезла? – попытался я добиться ответа. И тут я увидел разницу между вами. Тапочки-то у вас были одинаковыми, думаю, даже размер один и тот же – 44–46, но у одного – у того, кто хотел сбежать от Содерберга к Тарковскому и еще он наоборот был, – так вот, он сидел, положа правую ногу на левую, и тапок у него висел на большом пальце правой ноги; а вот другой – он тоже сидел, положив ногу на ногу, но нога – та, что сверху, – была без тапка, а сам тапок лежал на полу.

– Как это – исчезла? – пытал я вас: и того, кто с тапком, и другого – без тапка.

Тот, который был наоборот и хотел сбежать к Тарковскому, пожал плечами:

– Мы не знаем.

А тот, у кого тапок был на полу, подхватил:

– Вот именно. Мы не знаем. Знаем, что ее нет. Вот и все.

И я вдруг понял, что очень устал. И что если сейчас не усну – то умру. А в голове сами собой всплыли слова Михаила Афанасьевича, ну к которому я несправедливо охладел после того трагического случая с моноклем: «Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами всё дадут!» Они не сразу все всплыли, а по очереди, порционно. На «никогда и ничего не просите» я поправил монокль и швырнул в угол одноразовые тапочки. На «никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас» – развернулся, дошел до своей комнаты и лег в кровать. На «сами предложат и сами всё дадут» – я уже спал. Кажется, даже монокль не снял.

Ты – чужой

В квартире с евроремонтом и сны такие же. С евроремонтом. Не помню точно, что мне снилось, но точно что-то с евроремонтом. А когда проснулся – рядом была Даша. Она сидела на кровати и растерянно смотрела на меня. Наверное, я был чужим среди этого евроремонта. А может, просто соскучилась.

– Я не помню, как я сюда попала, – растерянно сказала она.

Я хотел сначала рассказать ей про Моцарта и Израиль, про тебя и твоего второго, про Тарковского и Содерберга, но передумал и просто пожал плечами:

– Я не знаю, как ты сюда попала.

– Как это? – еще больше растерялась она.

– Я проснулся, и ты была здесь, – я действительно проснулся, и Даша действительно была здесь.

Коротко постучавшись, к нам вошел ты. Ну или твой второй. В белых одноразовых тапочках, а в руках у тебя – ну или у него – был небольшой поднос, на нем – две чашки кофе. Ты поставил поднос на кровать и моментально исчез. Ну или твой второй моментально исчез, – неважно. Важно, что кофе пах божественно. Наверное, это все-таки ты был.

– Неспрессо? – спросила меня Даша, кивая на поднос.

– Что же еще? – джорджеклунивски улыбнулся я. Получилось похоже. Кажется.

– Я помню очень мало, – пожаловалась Даша. – Только тебя. Я что – болела?

– Вроде того, – отпил я глоток кофе. Правда божественный. Значит, это все-таки ты был – с подносом. Хотя, не знаю. Может, и твой второй. Неважно. Важно, что Даша продолжала вспоминать.

bannerbanner